Текст книги "Любовь у подножия трона (новеллы)"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Очень может быть. Теперь уже никто ничему не удивлялся. Если и ждали перемен, то лишь к худшему.
Самые дурные предчувствия не замедлили сбыться, воплотившись в Октябрьский переворот. Правда, Матильда Кшесинская встретила его на Северном Кавказе. Еще в июле 1917 года она вместе с сыном Володей, преданной горничной Людмилой Румянцевой и старым слугой Иваном Курносовым покинула Петербург. На юге к ней присоединился князь Андрей Владимирович. И правильно сделал: это спасло ему жизнь. Здесь, на Северном Кавказе, Матильда узнала, что два человека, с которыми некогда была связана ее судьба, ее любовь, убиты большевиками: и Николай II, и великий князь Сергей Михайлович. А сколько других ее бывших поклонников легло в сырую землю!..
Прошло уже почти три года изгнания, а красные, кровавые тучи над Россией не рассеивались. И Матильда с Андреем поняли, что ждать здесь больше нечего – надо уезжать за границу.
В конце февраля 1920 года на итальянском пароходе «Семирамида», по протекции начальника английской военной базы, Андрей Владимирович и Матильда Кшесинская покинули русскую землю навсегда.
«Семирамида» держала курс на Венецию и прибыла туда 23 марта. Так началась другая жизнь – в эмиграции.
Всех денег, что были у беглецов, едва хватило, чтобы добраться до Франции, до городка Кап–д’Ай, где находилась вилла «Алам», купленная еще в те фантастические годы, когда сумма в сто восемьдесят тысяч франков, истраченная на подарок любимой женщине, была для князя Андрея сущей безделицей. Теперь виллу немедленно заложили, ведь жить было решительно не на что: Матильда приехала во Францию с одним платьем в саквояже, а у князя Андрея из всего былого добра остались лишь золотой портсигар да пара золотых запонок.
Когда появились деньги, стало легче жить. Можно было подумать и о будущем. Андрей и Матильда пережили вместе так много, что даже помыслить не могли о расставании. Старший брат Андрея, великий князь Кирилл Владимирович, тоже спасшийся от большевиков во Франции, дал согласие на их брак, и 30 января 1921 года в русской церкви в Каннах состоялось венчание. В этот день князь Андрей записал в своем дневнике: «Наконец сбылась моя мечта – я очень счастлив».
Матильда Кшесинская стала княгиней Красинской. Ее мечта тоже сбылась.
Конечно, даже сделавшись княгиней, она не перестала быть балериной. Танцевать уже не могла, зато могла учить всему тому, что сделало ее звездой русского балета. Она открыла студию, и это стало средством очень неплохого существования семьи.
Во Франции Кшесинская пережила войну. Здесь, на юге, была более свободная жизнь. Здесь не знали ужасов оккупации. А страдания по истязаемой России запечатлены были только в сердце и на страницах дневника. Но это была уже чужая для нее страна.
В доме Кшесинской бывали русские артисты: Сергей Дягилев, Тамара Карсавина, да и многие другие эмигранты–соотечественники.
Однако с каждым годом гостей становилось все меньше. Они уходили в дали невозвратные, они умирали, окончательно простившись с мечтой о возвращении на родину.
30 октября 1956 года Матильду поразил страшный удар: умер великий князь Андрей, муж и отец ее сына. Что и говорить, он прожил долгую жизнь – 78 лет. Матильда пережила его на пятнадцать лет. Кшесинской было 99, когда она в декабре 1971 года покинула этот мир, оставив книгу воспоминаний.
Ее похоронили на парижском кладбище Сен–Женевьев‑де–Буа, где нашли последний приют многие русские. Среди них были и друзья ее, и поклонники, знавшие Матильду Кшесинскую в былую пору: блистательной, полувоздушной…
Василиса Прекрасная
(Василиса Мелентьева – царь Иван Грозный)
Ее иначе никто и не называл. Ну до того была хороша! Уж казалось бы, искони вдоволь на Руси красавиц, это признавали все чужеземцы без исключения, правда, говорили они, чрезмерно русские дамы белилами, румянами да сурьмой перемазаны, небось не скоро до живой прелести лица доберешься.
Василиса ни румян, ни белил в жизни в руки не брала. Зачем? Щеки у нее и без того что яблочки наливные, лицо – снег белый, брови – соболиные, ресницы стрельчатые, глаза зелены, что ягода агрус[4]4
Старинное название крыжовника.
[Закрыть], зубы – сущие жемчуга. К чему ей такую несусветную красоту пачкать белилами да румянами? И без них всяк, кто ни поглядит на Василису, станет столбом, упрется взором, пока она мимо не проплывет птицей–лебедью, а потом ей вслед непременно оглянется и с завистью покачает головой: ох, повезло царскому стремянному Никите Мелентьеву! Ох, посчастливилось мужику, у которого в женках такая пава расписная!..
Коли прохожий дурак, он именно так и подумает. А умный мужик, напротив, пригорюнится и пожалеет Никиту…
Хлопот стремянному с такой женкой было много, что да, то да. Не сказать что Василиса была хозяйка плохая или, к примеру, баба гулящая. Пока держала себя в чести. Однако у Мелентьевых не было детей, и это несказанно огорчало Никиту. Вот кабы Василиса рожала каждый год по мальчишке–девчонке, раздалась бы вширь непомерно, померкла бы от бессонных ночей ее яркая красота, отвисли бы налитые груди, выпучилось бы вечно набитое дитенком брюхо, ходила бы она вперевалочку, не стало б у нее времени холить и лелеять себя, умываясь молоком, то и дело переплетая медную косу да увешивая стройную белую шею монистами. Жена жар–птица, пава, лебедь–белая Никиту–стремянного малость пугала. Ему бы курочку! Скромную пестряночку!..
У Василисы глаза блудливые, а вернее сказать – блядские у нее глаза. У мужней‑то жены! Побить ее, что ли? Да ведь вроде бы и не за что. К тому же рука на такую красоту у стремянного Мелентьева не поднималась. Зато вскипали в душе дурные предчувствия: ох, загубит его женушкина красота несказанная, мысленно сокрушался Никита, ох, доведет до беды!…
Мелентьев словно в воду глядел.
Служил он при государевых конюшнях в Александровой слободе. Место сие царь Иван Васильевич Грозный весьма жаловал. Тут построил для себя новый дворец, тут проводил больше времени, чем в Москве, ибо в Кремле было ему душно, тесно, там вечно толклось боярство, кое Грозному никак не удавалось под корень выкорчевать из российской жизни. А в Александровой слободе попросторней, поспокойней. Там и нравы вольней. Приглянется, к примеру сказать, государю какая‑нибудь спелая девка или вдовушка – только слово скажи, немедля ему красавицу представят!
Вот именно так Ивану Васильевичу и приглянулась однажды Василиса Мелентьева.
Государь случайно увидал ее среди других слобожанок и с первого взгляда ошалел. Смотрел на нее, а мысли в голове текли медленно, словно перестоявший мед. Юницы, у которых не груди, а прыщи, ему никогда не нравились. Он любил вот таких двадцатипятилетних молодок, кои цвели бы не нежной, едва расцветшей, а зрелой бабьей красотою, сознанием своей силы. Ни до, ни после Ивану Васильевичу не приходилось видеть женщины, у которой грех столь явно прыскал из глаз.
Государь покосился на стремянного и хмыкнул понимающе. Еще бы не следил Никита за женой таким настороженным взором, еще бы его лицо не было мрачным! Везде, где ни появлялась Василиса, взгляды всех мужчин невольно приковывались к ней, а головы поворачивались вслед, как венчики подсолнухов – за солнцем.
Ну а кто был таков государь, как не изголодавшийся мужчина?
Однако он ни словом, ни взглядом себя не выдал. Все‑таки Никита служил ему, он был хороший стремянной. Негоже это – отымать жену от живого мужа. Иван Васильевич про себя всяких бредней наслушался: он‑де замужних баб насилует, а их супружников глядеть заставляет. Ну что за чушь поганая? Коли люб Василисе ее Никита, пускай живет с ним. Вот кабы Василиса была вдова… Тогда конечно…
Ближний друг Ивана Васильевича, Богдан Бельский, был человеком внимательным и соображучим. Он не только приметил, как у государя в зобу дыханье сперло при одном только взгляде на Василису. Он приметил также горестный и досадливый царский взгляд, брошенный на Никиту. И выражение неутоленного желания долго держалось на лице Ивана Васильевича. И вздыхал‑то он на ночь, и ворочался, не в силах поудобнее умостить растревоженную несбыточными мечтаниями плоть…
Да, черта лысого сладишь с удом, когда в голове одна Василиса, покоя нет!
Не дожидаясь, пока государь уснет, Богдан куда‑то спешно направился. А между тем Бельский носил чин спальника и порою, когда совсем уж донимала царя тоска, ему даже ставили в государевой опочивальне отдельное ложе, чтобы, проснувшись, Иван Васильевич мог видеть поблизости доброе, заботливое лицо Богдана. На сей же раз он так и не появился, и отходить ко сну Иван Васильевич был вынужден без него, что не улучшило его и без того угрюмого состояния.
Пробудился государь среди ночи – отчего‑то сделалось жарко и тесно. Некоторое время лежал в полусне, приходя в себя, и вдруг сообразил, что не один на ложе. Осторожно повернулся…
Слабо освещенная ночником, рядом лежала, свернувшись клубком, Василиса – нагая, словно русалка, с распущенными длинными волосами, – и точила слезы в подушку. Не в силах поверить, что это явь, а не морок, Иван Васильевич сначала смотрел на нее, потом осмелился дотронуться до круглого белого плеча, видневшегося сквозь паутину медных волос, потом…
Потом она вдруг повернулась к нему и обняла, все еще всхлипывая. Видать, просила, чтобы государь ее утешил.
Да разве его надобно было просить?!
Уж он ее утешал, утешал, даже притомился малость. Бабе не было угомону: чудилось, в ложесне ее сидит некое ненасытное, плотоядное существо!
Лишь к утру утихли страстные стоны Василисы, и она уснула. Спала день до вечера, ровно дыша и чему‑то сладко улыбаясь – румяная, горячая, невозможно красивая. Убедившись, что молодка отнюдь не манья[5]5
Призрак.
[Закрыть] ночная и никуда при дневном свете не денется, Иван Васильевич потребовал объявившегося Бельского к ответу.
Сердешный друг Богдаша заюлил глазами и рассказал какую‑то безумную историю. Дескать, стремянной Никита Мелентьев вдруг тронулся рассудком и решил покататься с женкою по озеру близ слободы. Да нет, в самом этом решении не было ничего безумного, однако охота к водным прогулкам пришла к Никите почему‑то среди ночи. Сослепу, в темноте, не разглядел бедолага, что днище его лодчонки какой‑то лиходей умудрился просверлить. Может, из пустого озорства, может, с разбойным умыслом… Словом, не больно‑то в большом расстоянии от берега лодочка пошла ко дну. Никита плавать то ли не умел, то ли судорога его скрутила – канул камнем! И такая же участь постигла бы Василису, не случись именно в эту минуту на берегу Бельского и нескольких его людей.
Бабенку спасли. Увидав ее, Богдан Яковлевич удивился такому невероятному совпадению: не далее как нынче же вечером государь изнемогал по ней, жалуясь, что муж помеха, и вот, гляньте, она, Василиса, а мужа и в помине нет!
Чтобы овдовевшая молодушка особенно не горевала по супругу, Бельский незамедлительно отнес ее во дворец и уложил с краешку государева ложа…
Услыхав эту байку, Иван Васильевич немало веселился и хлопал Богдана по плечу. «Неотходный друг» и незнатный дворянин Бельский к исходу того же дня был жалован чином думного дьяка. А Василиса так и осталась во дворце.
Всегда веселая и неунывная, она, как это частенько водится у баб, в один прекрасный день слишком много о себе возомнила и затосковала по закону. Отчего‑то не по душе ей сделалось быть государевой любовницей. Пожелала она быть царицею!
Ну что тут скажешь? Кабы Иван Васильевич женился по закону на всех своих бабенках, его б давно подвергли анафеме, ибо церковь дозволяла только три брака. Кое‑как он вытребовал разрешение на венчание с Анной Колтовской, которую крепко полюбил, однако Анна эта оказалась весьма дурная, пришлось ее постричь в монастырь. Потом была у него чудная девка по имени Аннушка Васильчикова. Она просто на стенку лезла, так хотела обвенчаться с государем. И нипочем ее нельзя было утихомирить.
Пришлось пойти на хитрость. Бельский привез из церкви Спаса–на–Бору попа Никиту, который на таинства церковные смотрел вприщур и с ухмылкою. И Никита в два счета «обвенчал» государя с Аннушкой. Устроил такое представление, что где там скоморохам да песельникам! Им небось и не снилось действо, разыгранное Никитою.
Васильчикова успокоилась. Она так и отдала Богу душу, убежденная, что была истинной царицею всея Руси.
И вот теперь милушка Василиса заболела той же болезнью, называемой глупость… Ну что ж, для милушки не жаль государю было ничего. Жениться так жениться!
Тотчас и прибыл незаменимый в таких делах Никита, и Василиса на некоторое время успокоилась. Она небось даже и не знала, что для истинной законности сего венчания необходимо благословение патриарха. Впрочем, тщеславная молодушка довольна была уже тем, что отныне могла сама себя называть царицею. Однако по–прежнему была она не жена государю, а всего лишь женища…[6]6
Наложница, любовница.
[Закрыть]
Ох уж эта Василиса!.. Иван Васильевич не знал с ней ни минуты покоя. Печурка ее вечно была накалена, и бабенка никак не возражала, когда в нее снова и снова подбрасывали дровишки, а главное, почаще ворочали их кочергою. Веселая щебетунья, она умиляла Ивана Васильевича своими бреднями, как он грубовато–ласково называл странные мысли, порою приходившие ей в голову. Почему‑то она страсть как любила страшные сказки про оживших мертвяков и уверяла, что это самые настоящие живые люди, которых ошибочно сочли мертвыми и похоронили. Расширяя глаза, она представляла, как человек просыпается от мертвого сна в гробу и пытается выбраться на белый свет, но постепенно понимает, что бессилен, что обречен…
Самому Ивану Васильевичу эти разговоры казались отвратительными, однако Василису они приводили в восторженное исступление, так же как рассказы о жестоких казнях. Хотя самой Василисе небось было бы жаль убить и муху, тем не менее самой любимой ее песней была старинная – про Ивана–богатыря, который однажды застал свою жену Настасью с полюбовником, басурманским Афромеем–царем, его убил сразу, а потом принялся и за жену.
Впадая в задумчивость, Василиса частенько певала:
Стал он, Иван, свою жену учить,
Он душеньку Настасью Дмитриевну.
Он перво‑то ученье руку отсек ей,
Сам приговаривает:
«Эта рука мне не надобна —
Ласкала она, рука, Афромея–царя!»
А второе ученье – ноги ей отсек:
«А те‑де ноги мне не надобны:
Оплеталися они с Афромеем–царем!»
После этого Василиса еще жарче ласкала государя, еще крепче прижималась к нему своим пышным телом…
Больше года длилась взаимная тяга Ивана Васильевича и его «женищи», а потом он имел неосторожность взять ее с собой в Новгород. Не хватило сил расстаться: поездка предполагалась долгая.
В тот день в новгородский государев дворец был зван шведский посланник – велись переговоры о перемирии. Что произошло, Иван Васильевич не мог объяснить, однако в самый разгар приема его больно толкнуло в сердце.
Поднялся и, не сказав ни слова, вышел из палаты. Швед остолбенел от такой дикости, однако Бельский бросил ему два–три успокоительных слова и со всех ног кинулся за государем.
Иван Васильевич большими шагами прошел на женскую половину и толкнул дверь в Василисину опочивальню. Дверь оказалась заложена изнутри…
Бельский покосился на государя – и всем телом ударился в дверь. Под его немалым весом та едва не сорвалась с петель.
«Женища» стояла посреди покойчика – как всегда, румяная и красивая, только глаза у нее были странно расширены да почему‑то кика снята с головы, а ворот расстегнут. Под взглядом царя она вдруг побелела, замахала руками, кинулась к выходу, однако царь поймал ее за косу, рванул к себе. Василиса упала на колени, а в это время Бельский, по знаку государя заглянувший за полог постели, вышвырнул оттуда бледного, трясущегося красавца–оружничего Ивана Девлетева.
Девлетев повалился на колени. Василиса лишилась сознания и упала рядом. Тут же в припадке падучей повалился и государь. Шведский посол еще долго ждал, но наконец уехал, возмущенный таким бесчестием. Переговоры были сорваны.
Наутро на окраине одного из новгородских кладбищ появилось странное шествие. На широких розвальнях стояли два гроба. В одном лежал удавленный Иван Девлетев. В другом – живая Василиса, связанная и с заткнутым ртом. Гробы были забиты наглухо, и священник, служивший заупокойную молитву, даже не знал, кого напутствует. Велено было поминать просто «усопших раб Господен».
Гробы опустили в общую могилу – жальник, где хоронили самоубийц и бродяг, найденных на обочинах дорог. Иван Васильевич, стоя над разверстой ямой, которой еще не скоро предстояло быть засыпанной – когда вровень с краями наберется покойничков, тогда и зароют, – что‑то бормотал.
Бельский вслушался и украдкой перекрестился. Иван Васильевич пел:
А третье ученье – губы ей отрезал и с носом прочь:
«А и эти губы мне не надобны,
Целовали они царя неверного!»
Четвертое ученье – голову ей отсек и с языком прочь:
«Эта голова мне не надобна,
И этот язык мне не надобен,
Говорил с царем неверным
И сдавался на его слова прелестные!»
Пел он все громче и громче, словно хотел, чтобы их слышала лежащая в гробу Василиса Мелентьева.
Василиса Прекрасная…
Виват, Елисавет!
(императрица Елизавета Петровна – Алексей Шубин)
Подпоручик Семеновского полка Булгаков смотрел на зеленую травяную гладь, расстилающуюся у подножия горы, наверху которой слабо курился дымок, и прощался с должностью. А может быть, и с жизнью.
Нет, голову ему на плахе не снесут, ибо императрица Елизавета, вступая на престол, поклялась никого головы не лишать и слово свое покуда держала, но ведь с человеком можно расправиться и иным способом, не обязательно топором палача. Можно, к примеру, сослать его на вечное поселение вот в этакую глушь, куда не только Макар телят не гонял, но где про телят и вовсе не слыхали.
Коров здесь нет, только олени. Младенцы их зовутся, конечно, оленята. Гору здесь именуют не горой, а сопкою. Небось потому, что она дымом сопит. А впрочем, черт его знает, почему! Домов человеческих здесь раз и обчелся, только те, что солдатики для себя построили. А прочий народишко, даже и ссыльный, живет на манер тутошних обитателей, туземцев, – в неких сооружениях из оленьих шкур, набросанных на шесты. Жилище сие именовалось «чум», и подпоручик Булгаков вдруг задумался: нет ли в сем слове общности со словом «чума»? Ей–пра, что то, что другое равно страшно для обыкновенного человека, не рожденного в сей невообразимо далекой земле, называемой Камчатка, а сосланного сюда – пусть даже и за преступления действительные.
А каково пострадавшему безвинно?.. Можно ли вообще тут выжить? И кто знает, жив ли тот человек, коего он, подпоручик Семеновского полка Булгаков, вот уж третий год пытается разыскать по всем острогам земли русской? Поиски его безуспешны, и все чаще приходит в голову, что нет больше на свете той победной головушки, на кою свалилось сначала счастье великое, а потом столь же великая беда…
Ни одного упоминания его имени и его участи в бумагах всех тех острогов, где побывал в его поисках Булгаков. Ни одного отклика на призыв:
– Кто здесь бывший лейб–прапорщик Алексей Шубин?
Полная тишина и безвестность! На это обрекла его бывшая императрица Анна Иоанновна, пусть ее черти дерут в аду, прости, Господи!
Булгаков при упоминании черта даже не перекрестился – за время своих затянувшихся поисков столько раз поминал нечистого, что рука отвалится, если будешь непрестанно крестами обмахиваться.
Главное дело, имя Шубина было неизвестно даже в канцелярии сибирского губернатора. Кое‑как удалось выяснить, что ордер об аресте и ссылке выписывал генерал–фельдмаршал Бурхард–Христоф Миних, сам уже несколько лет отбывающий ссылку в Пелыме. К нему был спешно отправлен курьер, и Миних, выговорив себе некоторые послабления и увеличение содержания, указал‑таки место, куда он (по приказу самой императрицы Анны Иоанновны) заслал бедного прапорщика. Где‑то на Камчатке.
Но где именно, об этом не ведал даже Миних.
«Шубин, Шубин… – мысленно твердил Булгаков словно заклинание. – Где ж ты, Алексей Шубин?! Конечно, ты был разжалован, тебе было запрещено называться собственным именем, ты путешествовал от острога к острогу, от пересылки к пересылке под немыслимыми кличками, но почему не отзываешься, когда тебя выкликают на всю Россию?! Не значит ли это, что тебя и впрямь можно отыскать не на этом свете, а уже на том?»
Булгаков отвернулся от прекрасной долины, на зеленой глади коей отдыхал его взор, словно на поверхности моря, и с тоской поглядел на толпу народа, стоявшего в некоем подобии строя.
Мать честная, ну и рожи… И ведь каждый из них когда‑то был человеком!
Чуть поодаль столпились узкоглазые бабы с таковыми же ребятишками. Кошмарная картина! А впрочем, нет, у малышни проглядывает в лицах нечто русское. Ведь эти болдыри[7]7
В старину так называли людей от смешанных браков русского человека и представителя какого‑либо туземного азиатского племени.
[Закрыть] порождены ссыльными в сожительстве с камчадалками.
Бр–р!.. Булгаков содрогнулся. Только в самом страшном сне решился бы спать с такой узкоглазою!..
А разве жизнь здесь не похожа на самый страшный сон? Нет, еще неведомо, как ты сам повел бы себя, подпоручик Семеновского полка, когда бы этой вот далекой землей был положен предел всем твоим мечтаниям и надеждам, предел самой жизни и всему человеческому, что еще оставалось в тебе.
Неведомо, каким стал бы ты. А потому – погоди судить! Не за этим тебя сюда прислали.
Булгаков мрачно кивнул сам себе.
Все, дальше ехать некуда. И в самом деле – некуда! Если и здесь, в земле Камчатке, нету Шубина, придется возвращаться несолоно хлебавши. Ох, не пожалует его своей милостью матушка–императрица. А самой‑то ей каково будет проститься с последней надеждою разыскать былую любовь? Ведь когда они повстречались с Алексеем Шубиным, она была всеми забытой, прозябавшей в безвестности царевной Елисавет, и представить ее взошедшей на престол было немыслимо!..
Что?
Булгакова даже шатнуло от внезапно поразившей его догадки. Немыслимо, немыслимо… а и впрямь! Шубин‑то и помыслить не может, что его давняя возлюбленная теперь самодержица–императрица! Здесь и острожное начальство о смене власти не ведало – что ж говорить о ссыльных поселенцах? А ну коли Шубин молчит, не отзывается лишь потому, что не хочет навлекать на свою многострадальную головушку новых гонений?
Надо попробовать… Попытка‑то ведь не пытка!
Подпоручик Семеновского полка Булгаков выпрямился во весь свой немалый рост, развернул плечи – и гаркнул во всю глотку, как на параде:
– Виват, наша новая императрица Елизавета Петровна! Многая ей лета–а!
Тихо стало – ну, ей–пра, слышно, как ветерок, что налетел с моря, гладит шелковую траву.
Потом раздалась разноголосица приветствий и криков «ура». Каждый из этих несчастных чаял облегчения своей участи с восхождением на престол новой государыни, тем паче не какой‑то там курляндской выскочки, а природной дочери самого Петра. Законной русской императрицы!
Булгаков вслушивался в нестройные выкрики и вглядывался в задубевшие от ветра и солнца лица. Сказывали, Шубин был некогда отчаянно красив, но сколько ж воды с тех пор утекло!.. Разве узнаешь его?
И, перекрывая разноголосицу, Булгаков опять гаркнул:
– Виват, Елисавет! Именем императрицы Елизаветы Петровны – отзовись, лейб–прапорщик Алексей Шубин!
Люди заволновались, принялись переглядываться недоверчиво. Неужто нет среди них такого?
Булгаков смотрел, затаив дыхание. Наконец не выдержал, снова воззвал:
– Виват, Елисавет!..
И осекся. Раздвинув впереди стоявших, из задних рядов выдвинулся седой человек. Распрямил согнутые плечи, и сразу стало видно, что некогда пролегала меж ними та самая косая сажень, которая делает человека статным и неколебимым богатырем.
– Я Алексей Шубин.
Подпоручик Семеновского полка Булгаков провел рукой по глазам.
Да, сказывали, Шубин был некогда отчаянно красив…
* * *
А ведь и в самом деле – не было краше его среди всех семеновских лейб–гвардейцев, и лишь только Елисавет взглянула на него, как ощутила то самое трепыханье сердечное, которое вещало: где‑то близко любовь!
С ней уже бывало такое, что скрывать. Ей нравились мужчины… а уж как она нравилась им! С самой ранней юности, еще когда она бегала в белом лифе, в очень короткой красной юбке, в полосатых чулочках, туго обтягивающих ее изумительные ножки, в маленькой шляпке и с крылышками за плечами (это был знак непорочности, который девушки носили чуть не до 18 лет!), она умела читать значение мужских взглядов. Ничего другого‑то она в жизни не читывала, ни в одну книжку не заглянула, однако азбуку взглядов постигла в совершенстве! И мгновенно понимала: вот он, еще один, который ошалел от ее красы.
С тех пор, как отец отрезал крылышки ножницами, что означало повзросление дочери, их возникало немало, таких же ошалевших. Начиная с тридцатилетнего красавца мичмана Александра Бутурлина, которого матушка–императрица Екатерина I сделала гоф–юнкером дочкиного двора. Ах, с Сашенькой была большая любовь… настолько большая, что пришлось втихаря избавляться от ее опасных последствий.
Елисавет горько плакала, когда ее гоф–медик Шварц, ругаясь по–русски и по–немецки, делал ей тайный аборт. Плакала не столько от боли – не ведая другой анестезии, Шварц, этот бывший солдатский лекарь, и царевнины мучения глушил испытанным, добрым солдатским средством: стаканом водки, – сколько от горечи, что нельзя оставить ребеночка. Первенца!
Нет, никак нельзя было оставить. А куда его девать? Какая она никакая, а все ж царевна, или, как ее еще называют, великая княжна: ей нельзя абы за какого‑то там мичмана замуж идти, ей положено либо за герцога, либо за принца. Был у нее жених–герцог – Карл–Август Голштинский, да вот беда: помер, душа–радость, в одночасье. Был и принц – Людовик Французский, внук знаменитого Короля–Солнце Людовика XIV, однако французы сочли, что негоже им брать за своего будущего короля незаконную дочь русского императора.
Незаконную, скажите пожалуйста! Ну, велика ли беда, что Елисавет родилась еще прежде того, как отец женился на матери? Спустя три года они всяко обвенчались, тогда же были узаконены – «венчаны» – и дочери их, Анна и Елисавет.
Ах, кабы живы были родители! Сестрице Аннушке повезло – ее выдали за герцога Фридриха–Карла Голштейн–Готторнского еще при отце, ну а Елисавет так и зажилась в девках. Теперь она никому не нужна, некому ее судьбу, ее счастье улаживать. Каждый день, просыпаясь, Елисавет тряслась, как бы не загреметь в монастырь: еще и такая участь от веку предопределена незамужним царским дочкам. В монастырь, впрочем, не хотелось, ой нет. Лучше в петлю!
Лучше она останется среди земных, мирских радостей – пусть и заброшенная, и покинутая всеми после смерти отца и матери, пусть и лишенная престола в пользу нынешнего императора – этого мальчишки, внука ее батюшки Петра от первой жены. Сама жена, Евдокия, коротала век где‑то в монастыре, отец мальчишки собственным же отцом замучен в застенках, ну а этот шалопай, Петрушка, гляди‑ка, на трон взлетел стараниями Александра Данилыча Меншикова…
О Меншикове думать было тошнехонько. Однако при мысли о Петре II Алексеевиче, тринадцатилетнем государе–императоре, Елисавет против воли усмехнулась.
Забавный мальчонка!
Стоит только вспомнить, как он вел себя на балу, устроенном в Грановитой палате и посвященном рождению в Голштинии принца Петра–Ульриха, сына сестры, Анны Петровны!
Тот бал император открыл в паре с Елисавет, что было против правил. По–хорошему, рядом с ним следовало идти его сестре Наталье Алексеевне, однако великая княжна сказалась нынче больной и на бале не появилась. Конечно, она была слаба здоровьем, но то, что в данном случае болезнь – всего лишь отговорка, сразу стало ясно всем: она недолюбливала свою рыжую тетушку Елисавет за власть, которую сия тетушка приобрела над императором, – вот и пренебрегла своими обязанностями.
Ну что же, на пользу государю ее маневр не пошел, ибо он начал с того, что сряду протанцевал с Елисавет первые три контрданса. Длинноногий, длиннорукий, нескладный, слишком высокий и полный для своего возраста, мальчик–царь взирал на свою очаровательную тетку с таким выражением обычно пасмурных, напряженных глаз, что самый воздух меж ними, чудилось, раскалился от невысказанной юношеской страсти.
Но потом царь ушел ужинать в другую комнату. А Елисавет не последовала за ним. Снова заиграла музыка! Теперь великая княжна танцевала с Иваном Долгоруким, фаворитом Петра, и только слепой не заметил бы, как волновалась ее грудь, как туманились изумительные синие глаза, какую неприкрытую чувственность излучала ее роскошная фигура. Молодой Долгорукий тоже выглядел так, словно готов тут же, в присутствии множества гостей и самого императора, опрокинуть свою визави на бальный паркет и наведаться в садик ее сладострастия, как выражаются галантные французы.
Обоюдное влечение этой парочки было настолько очевидно, что не осталось не замеченным государем, который ревновал тетушку к каждому столбу, а не только к каждому мужчине. Петр незаметно вышел из покоев, в которых ужинал, и стал в дверях. Лицо его, в котором полудетская неопределенность черт уже боролась со взрослой жесткостью, было таким угрюмым, что разумные гости только головами качали, косясь на неосторожных танцоров. Неожиданно царь повернулся на каблуках и вышел вон из залы, после чего веселье сразу пошло на убыль. Долгорукий и Елизавета выглядели несколько обескураженными, однако вскоре наступило примирение, бал продолжился с прежней живостью. Великая княжна и Иван Алексеевич вместе больше не танцевали, держались безупречно…
Однако Елисавет так и не удалось потом добиться от Петруши прежнего доверия. Ивану‑то он все простил сразу, дня не мог прожить без своего любимчика–весельчака. А вот в игрищах юного императора с рыжей тетушкой наступило некое охлаждение. И еще усугубилось оно, когда Елисавет откровенно загуляла с Бутурлиным.
Ну, она просто не смогла удержаться! Тискаться с горячим мальчишкой, который вовсю дает волю рукам, а до главного дела с ним не дойти! Таких издевательств над собой Елисавет не могла долго терпеть. Вот и сошлась вновь с Бутурлиным, вот и получила от него то, что получила… Ох, мамыньки, больно‑то как! И водка не помогает!
Ладно, потерпеть недолго осталось. Сашка Бутурлин, понятно, будет молчать – чай, голова его шее еще не надоела (тем паче что его отправили служить на Украину, чтоб не тянул рук туда, куда не следует)! Шварц – совершеннейшая могила. Есть надежда сохранить содеянное в тайне, а спустя несколько деньков снова крутить юбками под носом у молодого царя.
Правда, он все откровеннее посматривает в сторону Екатерины Долгорукой, сестры Ивана–фаворита… Не понимает, дурачок, что Долгорукие хотят женить его на Екатерине! Власть в стране прибрать к рукам хотят!