Текст книги "Жены грозного царя [=Гарем Ивана Грозного]"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
3. Новая жена
Когда государь объявил о своем решении взять в жены дочь Темрюка Черкасского, княжну Кученей, иные бояре чуть не за кинжалища хватались – тут же, на царском дворе, горло себе от великого позора перерезать. Царь изменился неузнаваемо. Отроду ангелом не был, а тут и подлинно вселился бес в него – нет, бесы, целое сонмище бесов!
Адашева семья, брат его Данила Федорович с сыном Тархом и тестем своим Туровым, родственники жены Алексея – Сатины, близкий ему человек Шишкин с детьми и предполагаемая отравительница, тайная католичка и еретичка Магдалена с сыновьями – это были только первые ласточки! С откровенной радостью встретив известие о смерти Сильвестра, а потом и Адашева, царь дал всем понять: больше он не потерпит никаких вмешательств в свою жизнь, никаких попыток исправления себя, давления на себя, и любые нравоучительные, а тем паче – осудительные речи будут обречены на провал. И они впрямь не только отскакивали от него, будто стрелы от брони, но и незамедлительно поражали самих стрелявших!
Но напрасно бояре надеялись, что немилости монаршие уменьшатся со вступлением в новый брак. Сыграли свадьбу со всей пышностью, денно и нощно царь канителил молодую горячую жену, а едва восставши с ложа, сыпал новыми и новыми указами, направленными против старинных родов. К примеру, ограничены были права князей на родовые вотчины: если который-то князь помирал, не оставив детей мужеского пола, вотчины его отходили к государю. Желаешь завещать брату или племяннику – спроси позволения государя, а даст ли он сие позволение? Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы сразу угадать: нипочем не даст! И не давал…
Более того: вотчины у многих бояр были переменены. Чуть не первым пострадал князь Владимир Андреевич. Отныне он уже не звался Старицким и Верейским: получил в надел Дмитров, потом, вместо Дмитрова, Боровск и Звенигород; прежний «двор» его был разобран в царскую службу и заменен новыми людьми, назначенными Малютой Скуратовым. Княгине Ефросинье приказано было немедля постричься в монахини, чтоб не мозолить более глаза государю, а сам Владимир Андреевич загремел воеводою в Нижний Новгород со всем прочим семейством, плача по утраченному положению и в то же время благодаря Бога, что не сложил голову или не попал в монастырь. Вот когда аукнулось Старицким старинное честолюбие и жажда воссесть на престол!
Снова зачесали бояре в затылках. Все, кто в свое время не решался присягать царевичу Дмитрию, теперь затаились, выжидая гонений. Однако на некоторое время в Кремле наступило затишье: осенью 1563 года умер царев брат – князь Юрий Васильевич.
* * *
Михаила Темрюковича всегда пропускали в царицыны покои беспрепятственно. Царь, хоть и недолюбливал шурина, остерегался противоречить своенравной жене, которая, чуть что не по ней, хваталась за нож либо лезла в петлю, поэтому новоиспеченный боярин и окольничий Михаил Темрюкович Черкасский бывал у царицы и среди дня, и в полночь-заполночь, не уставая выражать ей свою благодарность.
Нынче дворец был почти пуст: все, кто мог, стояли на панихиде. Темрюкович еще из сеней услыхал гортанный хохот, доносившийся из светлицы, и усмехнулся: веселилась его сестра.
На стороже у дверей стояла пригожая боярышня с милым полудетским личиком: ей было не более четырнадцати лет. Увидав черную тень, внезапно и бесшумно возникшую рядом – Темрюкович не ходил, а летал, едва касаясь ногами пола, – девушка схватилась за горло, охнула испуганно, а узнав брата царицы, чудилось, перепугалась еще больше. Согнулась было в поясном поклоне, едва не коснувшись узорчатым кокошником пола, но тотчас спохватилась, зачем поставлена, метнулась к двери – предупредить о госте. Однако Темрюкович успел раньше: перехватил девушку за похолодевшую руку и так дернул к себе, что она оказалась против воли прижатой к его мускулистому, поджарому телу.
Он усмехнулся, касаясь губами маленького, с продетой в него жемчужной сережкою, ушка:
– Грушенька, ай, здравствуй! Что ж ты так от меня шарахаешься? Я ведь тебе не чужой, почти жених…
Девушка громко сглотнула, потеряв дар речи от страха и от того странного чувства, которое порождали в ней влажные губы Темрюковича, щекочущее прикосновение его холеных усиков. Чудилось, змея ползла по шее, обессиливая страхом… С тех пор как отец ее, боярин Федоров-Челяднин, отказался даже говорить о сватовстве царского шурина к дочери, ссылаясь на ее молодость и нездоровье, даже намеков на то слушать не захотел, разумнее было бы ей отсиживаться дома, в тереме, не искушая судьбу, однако отцово тщеславие вынуждало ее чуть не каждый день появляться во дворце, исполняя свои обязанности ближней царицыной боярышни, и всякая встреча с отвергнутым женихом превращалась в пытку. Ладно, если встреча сия происходила на людях, а если один на один, как сейчас? И ведь говорила же, сколько же раз говорила батюшке!..
– Ты не горюй, сладкая, отец твой мне не указ, скоро зашлю-таки сватов к тебе, – усмехнулся Темрюкович, бесстыдно шаря по тяжело вздымающейся груди девушки.
Грушенька, приходя в себя, рванулась было, но железные пальцы Темрюковича впились ей в ребра.
– Отцу так и скажи: пусть снова меня ждет. Попрошу, чтобы сам государь сватом был. Поглядим тогда, как он посмеет отказать!
У Грушеньки подкосились ноги. Отец ненавидит выскочек Черкасских, но если сам царь придет просить… Так же ведь было и у Сицких, когда отдавали Варвару за Федьку Басманова. Разве откажешь государю, особенно теперь, когда над боярскими головами начинают собираться тучи?
Губы Темрюковича снова поползли по шее Грушеньки, и та выдавила с усилием:
– Лучше в петлю, ей-богу! Мне лучше в петлю! Пусти, сударь! Отстань от меня! Я сама царю в ноги брошусь, умолять стану…
Темрюкович только усмехнулся:
– Ай, горячая! Люблю горячих девок. Не ерепенься, Грунька! Навлечешь на отца государев гнев, повесят его на воротах, как пса поганого, а тебя царь отдаст мне – только не в жены, а в подстилки. Хочешь ко мне в подстилки?
Грушенька встрепенулась, с силой вырвалась из наглых рук Темрюковича – и выговорила, стуча зубами от страха, почти не соображая, что говорит:
– А ну, прибери лапы, сударь. Не поняла я, что ты тут говорил, – слаба умишком. Попроси-ка госпожу мою, царицу, вновь мне сие повторить, заступиться за тебя, своего любимого брата!
У нее вновь подкосились ноги – на сей раз от собственной дерзости. И тут же вздохнула с облегчением: угроза подействовала! Не одной Грушенькой было замечено, что Темрюкович тискает сенных и горничных девок и тянет наглые лапы к молоденьким боярышням, лишь будучи уверенным, что слух об этом не дойдет до сестры. При одном же упоминании о ней Черкасский становился тише воды, ниже травы.
Вот и сейчас: полоснул Грушеньку ненавидящим взглядом и так толкнул ее, что девушка ударилась о стену и с трудом удержалась на ногах. А сам шибанул дверь и вошел в светлицу, откуда тотчас донесся разноголосый визг.
Едва Темрюкович оказался здесь, его угрюмость, навеянную строптивостью Грушеньки, словно ветром унесло. Сестра, одетая, по ее любимой привычке, в мужской черкесский костюм, сжимавшая в руке хлыст, стояла подбоченясь посреди стайки молоденьких боярышень, облаченных в одни только сорочки. Несмотря на скудость своих одеяний и видимые признаки смущения: девицы визжали, прятались по углам и прикрывались руками, – испуга и стыда на их пригожих лицах и в помине не было. Девки смело встречали взгляд похотливо вспыхнувших глаз царицына брата. Грушенька Федорова была одна такая дикарка среди этих смелых, дерзких девушек, которых Марья Темрюковна долго подбирала для своего окружения, отсеивая затворниц и праведниц и не обращая ни малейшего внимания на родовитость. Для парадных выходов и приличных приемов у нее имелось сколько угодно почтенных боярынь и боярышень, однако самыми ближними были вот эти пятеро. Если и ходили смутные слухи о скоромных, не всегда пристойных забавах, которым предается молодая государыня в своих покоях, то доподлинно, толком никто ничего не знал: девки Марьи Темрюковны горой стояли друг за дружку, а прежде всего за царицу, храня тайны своих игрищ. Грушеньке давно уже было бы отказано от двора, когда б не особое, изощренное удовольствие, которое испытывала царица при виде ее смущения. Кроме того, Кученей отменно владела восточным искусством плести козни и своевременно застращала Грушеньку: если распустит язык, начнет болтать лишнее, ее ославят на всю Москву так, что ни один добрый человек не присватается. Впрочем, Грушенька чаще проводила время в сенях, оберегая покой государыни, почти и не принимая участия в ее забавах.
При виде князя Черкасского Мария Темрюковна взмахом руки велела девушкам исчезнуть, что и было проделано незамедлительно. Потом она кинулась к брату и обвилась вокруг него, как змея вокруг коряги. Салтанкул был возбужден ничуть не меньше, но все же с усилием разомкнул ее руки:
– Нельзя, опомнись. Нельзя!
Он не позаботился понизить голос: ведь для русских черкесская речь была сущей тарабарской грамотой.
– Но здесь никого нет, – простонала царица, распахивая кафтанчик и изгибаясь, чтобы подставить соски его губам. – Все хоронят князя.
– Я был на панихиде, – кивнул Темрюкович, с сожалением отстраняя сестру, но все-таки не удержался – лапнул ее, пощекотал родинку под левой грудью, больше похожую на третий сосок. – Там собралось много женщин на царицыной половине. Почему ты не пошла?
– Пожалела Юлианию, – усмехнулась Кученей, которую эта грубая ласка несколько приободрила. – Она меня видеть не может – как и я ее. Нынче ей и так тяжко, пусть хотя бы я не буду мозолить ей глаза.
– Юлиания – красивая женщина, – с пакостным выражением сказал Темрюкович. – Все еще красивая! Недаром государь так горячо выражал ей свое сочувствие.
Лицо Кученей исказилось:
– Знаю! Я знаю! Не будь она женой его родного брата, он давно бы затащил ее в постель!
– Что ты говоришь? – лицемерно удивился Темрюкович, который не раз замечал, какие взгляды бросал государь на свою скромную, с вечно потупленными глазами невестку. – А я думал, он тебе верен…
– Был верен в первую ночь, когда наслаждался моим девичеством. А потом… Он часто восходит на мое ложе, но с ним что-то сталось в последнее время. – Кученей опасливо оглянулась. – Я заметила… ему мало одной женщины. Бывает, я даже умоляю его оставить меня в покое. Я кричу от боли, а он снова и снова набрасывается на меня.
– Но ведь тебе нравится боль, – угрюмо пробормотал Темрюкович, которому было тяжело слушать откровения сестры – и не терзаться при этом ревностью.
Конечно, он знал, что жена должна покоряться мужу; к тому же своими многочисленными благами Черкасские были обязаны именно умению Кученей ублажить своего венценосного супруга. Однако Темрюкович ничего не мог с собой поделать. Ведь прежде они были неразлучны с сестрой, став любовниками в ранней юности, лишь только начала кипеть кровь в еще полудетских жилах. Но потом, когда Темрюк Айдарович Черкасский задумал перебраться в Россию, он призвал к себе самую старую знахарку, о которой было известно, что она мастерски превращает потаскух в невинных девиц, и велел ей зашить ложесну Кученей, да так, чтобы никто и заподозрить не мог, что она давненько утратила девство. Князь Черкасский, который был старше дочери всего на пятнадцать лет (его женили совсем мальчишкой), и сам не мог спокойно смотреть на ее поразительно красивое лицо, у него тоже горела кровь при мысли о ее волнующем теле, но он понимал, что может найти утешение у других женщин, в то время как прекрасная Кученей принесет ему нечто большее, чем мимолетное наслаждение: богатство и высокое положение. После этого он от души выпорол сына и дочь: Салтанкула – чтоб не смел больше трогать сестру, Кученей – чтоб покрепче сжимала свои стройные ножки перед мужчинами. Обоих унесли чуть живыми. Знахарке же полоснули по горлу лезвием, дабы не сболтнула где чего не надо, и Темрюк Айдарович начал готовиться к переезду в Московию.
За хлопотами он не заметил, что дети его усвоили тяжелый урок очень своеобразно: Салтанкул наряжал сестру в мужской наряд и забавлялся с ней противоестественным способом, словно с каким-нибудь пригожим мальчишкой из горного аула, среди которых находилось немало желающих доставить удовольствие молодому князю. Кученей же страстно полюбила боль, и чем сильнее охаживал ее плетью брат, тем более был уверен в ее наслаждении.
– Он изменился, – продолжала Кученей. – Он очень похудел – ты заметил? Так меняются люди после какой-то тяжелой болезни. А он ничем не болел, только когда-то давно, еще до меня. Иногда чудится, будто его сглазили, а может, опоили каким-то зельем.
Темрюкович пожал плечами. Пожалуй, немало в Москве, в России, в Ливонии людей, которые не прочь были бы отравить московского царя. А уж тех, кто сопровождал каждый его шаг недобрыми помыслами, и того больше! Вполне может статься, что и сглазили. Ведь Кученей права: за последние два года царь подурнел собой. Некогда красивый, плотный мужчина, он усох телом и ликом, вдобавок бреет голову, как татарин, и в свои тридцать три года выглядит на десяток лет старше.
– Он стал таким злым… – Кученей зябко обхватила руками плечи. – И все время боится, как бы его не отравили. Даже у меня ничего не ест – требует, чтобы на каждой трапезе присутствовал князь Вяземский. Тот пробует, только потом отведывает пищу царь.
– Я заметил, – кивнул Темрюкович. – На пирах теперь то же самое. Как бы он ни был пьян, всякое новое кушанье пробует сперва Вяземский. Царь верит ему да Малюте Скуратову, ну, еще Басмановым, а больше, кажется, никому.
– Больше всех он верит Бомелию, – усмехнулась Кученей. – С тех пор как лекарь выведал отравителей Анастасии, царь проникся к нему великим уважением. Смотрит ему в рот, ловит каждое слово. Когда не может уснуть, зовет Бомелия, и тот приносит ему какое-то питье, от которого государь почти сразу успокаивается.
– Вот об этом я и хотел поговорить с тобой, – встрепенулся Темрюкович. – Я тоже это заметил. Знаю, Бомелий частенько бывает здесь и веселит тебя своей болтовней. Этот человек может быть нам полезен.
– Чем? – распахнула его сестра свои прекрасные черные глаза.
– Именно тем безоглядным доверием, которое испытывает к нему твой супруг. Он ведь ничего не скрывает от лекаря, верно?
– Ты хочешь, чтобы я приручила Бомелия, это понятно. Но как? Сделать его моим любовником? Он красив, велеречив и, наверное, знает какие-нибудь иноземные любовные хитрости. Думаю, он хочет меня, но вряд ли решится залезть ко мне в постель. Слишком боится царя.
– Он? Боится царя?! Но ведь это царь должен его бояться. Его жизнь в руках лекаря. Бомелий может дать ему какое угодно успокоительное, а если через несколько дней у государя на охоте вдруг закружится голова, он свалится с коня и сломает себе шею – кто заподозрит лекаря?
– Как это? – нахмурилась, не понимая, Кученей. – Как это можно подгадать?
– Человек должен уметь управлять случайностями, если не хочет пасть их жертвой, – усмехнулся Темрюкович. – Так говорят мудрые люди.
– И что потом? Ну, после того, как Бомелий управится с царем? – Кученей по-детски нетерпеливо дернула брата за рукав. – Ты хочешь… о Аллах! – Она всплеснула руками и восторженно уставилась на Темрюковича. – Ты хочешь, чтобы я была царицей?!
Она бросилась к Салтанкулу и, подпрыгнув, обхватила коленями его бедра.
– Я буду царицей! – горячечно бормотала она, вжимаясь грудью в грудь брата и впиваясь в рот губами. – Я буду московской царицей! А ты, мой любимый, милый, ты, душа моя и сердце, днем ты будешь сидеть на царском троне рядом со мной, а ночью спать на моем ложе. О нет, ты не будешь спать! Я не дам тебе уснуть ни на миг!
Салтанкул мысленно помянул шайтана и сбросил сестру с груди, словно кошку.
С языка его рвались сотни бранных слов, но при виде ее разгоревшегося лица, при виде глаз, сиявших любовью, он так и не решился их выговорить.
– Кученей, ты – цветок моей души. Сердце мое разрывается от боли и ревности, но, чтобы сбылись наши мечты, тебе надо родить царю сына. Сына, звезда моя! И тогда, только тогда…
– Но у него уже есть сыновья, – она зло стиснула тонкие сильные пальцы. – Мой будет всего лишь третьим! Младшим! А какова судьба младшего сына, как не ждать, когда ему улыбнется случай?
– О-о, любимая… – тонко улыбнулся Темрюкович. – Вот для этого нам и понадобится Бомелий. Он ведь лечит не только государя, но и его сыновей. Они еще дети, а дети вянут как цветы и мрут как мухи.
4. Новая жизнь
Не напрасно ревниво щурилась Кученей при одном только упоминании княгини Юлиании: государь Иван Васильевич стоял перед невесткой на коленях и слезно молил ее не хоронить себя заживо в монастыре.
– Ты еще молода, – твердил он, глядя снизу вверх в ее потупленное, бледное, спокойное лицо, – твоя жизнь еще может измениться!
Юлиания мучительно сглотнула комок слез, ставший в горле. Останься у нее сын от князя Юрия Васильевича, хотя бы столь же увечный, как отец… о, положение ее было бы совсем иным, чем сейчас! Вдова при сыне – матерая вдова и уважаемая, полноправная женщина. Вдова без сына – сирота, она что дерево без корня, она равна с сиротами, убогими и калеками, а те все поступают под покровительство церкви, причисляются к людям богадельным. Ей некуда деваться, кроме как в монастырь.
Немилосердна и завистлива к ней судьба, наслаждается ее горем и злорадно усмехается. Когда умерла Анастасия, был еще жив князь Юрий Васильевич, а теперь он отпустил наконец на волю свою страдалицу-жену – однако единственный мужчина, которого Юлиания тайно любила всю жизнь, уже не свободен.
Как ни крепилась она, как ни сдерживала слезы, они все же пролились. В ту же минуту царь вскочил на ноги и оказался рядом. Прижал к себе горестно сгорбившуюся фигурку, откинул ей голову и жадно поцеловал в неумелые, слабо приоткрывшиеся губы.
Сквозь пелену слез Юлиания изумленно смотрела на него. Говорили, Иван Васильевич дурен стал собой в последнее время, однако молодая княгиня не замечала ни морщин на его лице, ни набрякших подглазий, ни исхудалого тела. Даже его черных одежд – после смерти Анастасии Иван Васильевич так и не снимал скорбных одеяний – не видела. Перед Юлианией был тот же красавец и молодец, при одном взгляде на которого у нее всю жизнь заходилось сердце: в голубом, шитом серебряными травами кафтане, в серебряной шапочке с жемчужной опояской. В ухе качается золотая серьга, серые озорные глаза светятся близко-близко…
Вот и награждена она за любовь, вот и сбылись мечты: первый раз обнимают ее руки любимого, первый раз губы его касаются ее губ, а горячечный шепот сводит с ума:
– Я не отпущу тебя. Ты должна подождать, слышишь? Ты должна подождать! Бомелий говорил мне, что Кученей, то есть Марья, нездорова, долго не протянет. Скоро я буду свободен, и тогда… если я посватаюсь к вдове моего брата, никто не посмеет меня осудить. И даже если посмеют, мне наплевать на этот суд! Что мне люди, если у меня есть ты!
Он толкал Юлианию к лавке, а когда ноги ее подкосились, подхватил на руки и понес. Опустил, навис над ней, лихорадочно шаря руками по телу, не в силах справиться с застежками и добраться до вожделенной нагой плоти, потому что был слишком увлечен своими словами:
– Если б у тебя был сын или будь ты хотя бы брюхата… Кто, какая бабка сможет определить, зачала ты нынче – или неделю тому назад, когда еще брат мой был жив? А вдруг перед смертью в нем проснулись силы и он спал с тобою, как муж с женой? Ты останешься в своем дворце до разрешения от бремени. Моя жена не может родить, Бомелий сказал мне, что она бесплодна, а ты родишь мне еще сыновей. А потом, потом умрет Кученей, и мы…
Княгиня пыталась что-то сказать, но его губы не давали. А руки снова и снова искали дорогу к ее телу.
Тело налилось блаженной тяжестью. Чудилось, Юлиания умирает, но смерть была желанной. Ангельские крылья трепетали поблизости, изредка касаясь ее тела, пели небесные хоры. Нет, это легкие, теплые пальцы любимого друга ласкают ее, и слаще ангельских труб звучит его шепот – сказка о невозможной любви:
– Анастасия…
Она обмерла. Тело враз стало каменным, бесчувственным.
Так вот оно что!
Сдавленное рыдание сотрясло ей грудь.
Царь, сам испуганный этим именем, которое невзначай сорвалось с губ, привстал, вглядываясь в смятое горем женское лицо. С тоской ощутил, как уходит из плоти желание… словно вода в песок, невозвратно. Ушло и дарованное судьбою мгновение, когда можно было поймать за хвост самосветную птицу-удачу, свалять куделю небесным пряхам и спутать им нити. Ничего больше он не мог и ничего не хотел.
Спустя месяц Юлиания постриглась в Новодевичьем монастыре под именем инокини Александры.
* * *
Вскоре после ухода Юлиании царя постиг новый удар: стало известно, что из Литвы не вернется Курбский. Он открыто заявил о том, что порвал все связи с Московией и сделался подданным польского короля.
Этого давно надо было ожидать, и слухи о том, что князь Андрей Михайлович замыслил измену, носились в воздухе. Царь незамедлительно отправил на плаху его жену и сына. А что? Курбский ведь прекрасно знал, какая участь их ждет как родню изменника. Заботился бы о них – загодя вывез бы из Москвы. Сам-то ведь уже который год носа туда не казал, прекрасно понимая, что сразу угодит в застенок! В письмах честит государя зверем и убийцею, а сам, предатель, немало успел посодействовать тому, что наши дела в Ливонии снова пошли из рук вон плохо!
Боярство затаилось. Уже привыкли, что государь воспринимает их как некое единое существо. Когда говорил, точно вырыкивал: «Боя-ррре!..» – чудилось, поминает силу нечистую, имя которой – легион. Согрешил, выступил из воли царской кто-то один, а пороть будут всех. Со дня на день ждали новых гонений, очередного передела вотчин, а то и еще чего хуже.
Под Рождество 64-го года государь собрался в свою любимую Александрову слободу. Московское боярство потихонечку переводило дух: ну, хоть на святой праздник можно будет не опасаться за свои головы и отдохнуть от беспокойного, озлобленного царя, от коего теперь и не знаешь, чего ждать. Некоторых, правда, настораживало, с чего это царь собрался таким большим поездом. Он взял сыновей и царицу, прихватил иконы и кресты, украшенные золотом и дорогими каменьями, золотые и серебряные сосуды, все парадное платье, казну. Те бояре, дворяне и приказные люди, которые ехали с ним, также повезли, исполняя волю государеву, своих жен и детей. Служилые дворяне и дети боярские следовали со своими людьми, конницей и всем служебным порядком.
Едва царь покинул Москву, как ударила оттепель. Сделалось мокро и слякотно. Непогода и дурные дороги задержали царев поезд на две недели в Коломенском. Как реки вновь встали, государь поехал в село Тайнинское, оттуда – в Троицу, затем – в Александрову слободу.
И настала тишина. Ни известий от государя, когда намерен воротиться, ни приказов каких, ни вообще вести о том, жив ли он еще на свете. Прежнее облегчение постепенно сменялось растерянностью и обеспокоенностью.
* * *
А в слободе Иван Васильевич, словно начисто позабыв о своем царстве, жил тихой, смиренной жизнью. Ни свет ни заря шел с детьми звонить в колокол, молился с необыкновенным усердием, остатками трапезы щедро наделял нищих, которые во множестве собрались в слободе. В опочивальню уходил рано, и часто бывало, что слепые на ночь сказывали ему сказки.
Темрюковна чуть не каждый день призывала к себе лекаря Бомелия и донимала его вопросами, нет ли в ее худощавом, словно бы мальчишеском теле признаков беременности. Бомелий всякий раз с сожалением пожимал плечами и ответствовал, что ничего не находит. Но если ее величеству угодно, он приготовит новое укрепляющее питье, после которого, возможно, у ее величества… Кученей, которая, совершенно как ее муж, пьянела от этого пышного титула и теряла всякое соображение, охотно соглашалась – и пила, пила, пила все новые и новые лекарские снадобья, удивляясь, почему они не помогают. Неменьшего удивления было достойно, что ей так и не удалось соблазнить Бомелия, чем Салтанкул, сиречь Михаил Темрюкович, был откровенно недоволен, обвиняя сестру в том, что она противится его воле. Впервые между братом и сестрой пробежала черная кошка…
Проведав царицу и простившись с ней, Бомелий тихо, бесшумно, порою оставаясь не замеченным даже часовыми, проскальзывал в государеву опочивальню, заранее зная, что увидит там: трепет свечного пламени вокруг ложа – и блестящие, бессонные глаза человека, лежащего в постели и дрожащего от страха.
Пока никто, кроме архиятера, не знал, что с некоторых пор главным чувством, жившим в душе царя, был страх. Днем он еще держался, отвлекаясь молитвами и мстительными размышлениями о том, как подчинить боярство своей власти, однако ночью…
При появлении архиятера царь сперва сжимался в комок, норовя спрятаться с его глаз, а потом садился в постели и начинал тревожно озираться, причем при каждом его движении металась по стенам большая, косматая и впрямь страшная тень его остробородой головы.
– Испортили, испортили меня, Бомелий! – бормотал царь, дико водя глазами по сторонам и комкая одеяло, словно умирающий, который обирает себя. – Страшно мне! Знаю, затаилось оно… моей смерти чает!
Бомелий подходил, глядел успокаивающе, согласно кивал – в такие минуты он остерегался противоречить царю. Лекарь отлично знал, кто такое это «оно», которого так сильно боялся Иван Васильевич. Все то же боярское чудовище, вроде сказочного Змея Горыныча, только голов у него не три, а великое множество. Как никогда раньше, воскресла в душе царя прежняя, детская ненависть к боярам, и его страхи были во многом страхами ребенка, который каждый день ложился в постель, не зная, доживет ли он до следующего утра.
Во многом… но не во всем. Была еще и другая причина.
Из складок своей одежды Бомелий доставал малую стекляницу и наливал оттуда в царев кубок несколько капель, разбавляя слабым сладким вином. Иван Васильевич пил, откидывался на подушки… пот на его лбу высыхал, дыхание выравнивалось, биение сердца утихало. Руки переставали терзать одеяло, а в глазах появлялось осмысленное и даже смущенное выражение. Бомелий придвигал к его ложу кресло, садился поудобнее, по опыту зная, что наступает время долгих бесед.
– Что ты даешь мне, Бомелий? – спросил однажды царь. – Что льешь в вино?
– Спорынью, ваше величество.
– Что-о?! – воззрился на него царь. – Но ведь спорынью беременные бабы пьют, чтобы скинуть плод!
– Истинно так, – словно бы в смущении, опустил голову Бомелий. – Но ведь вашему величеству это не грозит.
Иван Васильевич зашелся мелким смешком, блаженствуя, что страх, терзавший сердце, разжал наконец свою когтистую лапу. Душа наливалась прежней силой, уверенностью.
– А что, Бомелий, – лукаво прищурился он на лекаря, – царицу ты тем же снадобьем пользуешь?
– Муж и жена – одна сатана, ваше величество, – не моргнув глазом ответствовал лекарь и сдержанно улыбнулся, когда Иван Васильевич вновь захохотал.
В отличие от страхов государя, которые можно было усиливать, а можно и подавлять – смотря по желанию и необходимости, – его собственная опаска не так легко поддавалась укрощению. Пока царь не заподозрит, что, кроме спорыньи, в состав успокаивающего напитка входят и другие снадобья, что напиток сей рассчитанно утихомиривает его на ночь, чтобы непомерно возбудить поутру, – до сей поры Бомелий может считать себя в безопасности. Но каждое лекарство имеет двойное действие, это известно всякому лекарю и даже знахарю, и, подчиняя московского царя воле иноземца, снадобье в то же время усиливало природную подозрительность Ивана Васильевича… Палка о двух концах – замечательно говорят русские!
– Ты уверен, что Марья не забрюхатеет? – прервал его мысли голос царя.
Бомелий важно кивнул. В этом он был совершенно уверен! Царь нипочем не желал иметь детей от Темрюковны. Сначала хотел – но потом забоялся соперничества сыновьям Анастасии. Бомелий, разумеется, не открыл царю тайных желаний царицы и ее брата. Ведь Кученей ничего дурного еще не сделала. И она была так хороша…
Но Иван Васильевич и сам был не дурак. Поняв, что на ложе Кученей он найдет только звериную страсть, но не отыщет нежности и понимания – то есть всего того, что щедро дарила ему Анастасия и чего он продолжал искать у других женщин, – царь изрядно охладел к жене и теперь не прочь был бы развязаться с ней. Но как? В монастырь за бесплодие, как некогда отец – Соломонию Сабурову? Можно бы, но больно хлопотно. Вот если бы…
Каждый из венценосных супругов тайком лелеял надежду на смерть другого. И Бомелий не сомневался: рано или поздно он услышит чаемый намек, а то и прямой приказ от царя – убрать с лица земли эту похотливую и опасную красотку.
* * *
В начале января митрополиту Афанасию доставили в Москву царево письмо, прочтя которое он поседел на глазах. Государь писал, что бояре и приказные люди расхитили его казну после смерти отца; что они самовольно разобрали себе и раздали близким своим поместья, вотчины и кормленое жалованье, а все-таки о государстве не радеют и от недругов крымского, литовского и немецкого не оберегают, напротив, удалясь от службы, чинят насилия крестьянству; духовенство, сложась с ними, прикрывает их вины, когда царь захочет их наказать. Терпеть изменных дел боярских государь долее не желает. Поэтому он оставляет свое царство и отъезжает поселиться там, где Бог наставит.
Вместе с этой грамотой царский гонец Поливанов привез и другую – к гостям, купцам и всему православному крестьянству. В этой грамоте государь писал, что на них гнева и опалы нет.
И содеялся в Москве великий всенародный плач и стенание великое… Царство без главы – вдовица горькая, сирота-безотцовщина! Порешили – и все, от первого боярина до последнего нищего, были за то! – немедля отправить в Александрову слободу челобитчиков, чтобы государь гнев свой отвратил, милость показал и опалу свою отдал[11]11
Здесь– прекратил.
[Закрыть], а государство бы свое не оставлял: владел бы им, как хочет. А изменников и лиходеев ведает Бог да он, великий государь. В их животе и казни его царская воля. Черные люди Москвы прибавляли, что они-де за изменников не стоят, а сами их потреблят.
Уже 5 января перепуганные челобитчики узрели царевы очи. Иван Васильевич сказал свое милостивое слово: он берет обратно государство, но только на следующих условиях.
На изменников и непослушных государю класть свою опалу, иных казнить без жалости, «животы и остатки их брать». Учинить в своем государстве опричнину[12]12
Опричь – кроме. Раньше опричниной называлась вдовья часть, выделяемая после смерти мужа его жене, или лучшие блюда, которые хозяин на пиру оставлял при себе, чтобы делиться с избранными гостями. Опричниками назывались еще крестьяне, поселившиеся на монастырских землях. Теперь же царь создал ядро новой придворной знати, войска, администрации на новых началах – взяв новых людей, кроме прежних, т. е. бояр.
[Закрыть] – особый двор. На свой и детей своих обиход взять 27 городов (Можайск, Вязьму, Козельск, Перемышль, Устюг и другие), 18 волостей, брать и иные волости, жаловать детей боярских и прочих лиц, которые будут в опричнине. Опричниками быть тысяче человек, поместья им дать в тех городах, которые взяты в опричнину, а прежних владельцев оттуда вывести. В Москве очистить для царя особое место под его двор и взять в опричнину несколько улиц московских и слобод подмосковных.