Текст книги "Жены грозного царя [=Гарем Ивана Грозного]"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
И так далее, и тому подобное… Неведомое еще существо постепенно обретало не только имя, но и вполне зримые очертания.
5. Иноземный гость
Бомелий неторопливо брел по Никитской улице. Вслед ему доносился двойной гром и бой – это на Фроловской, Никольской, Ризоположенной и Водяной башнях отмеряли время боевые часы[13]13
Первые часы были без привычного нам циферблата и стрелок, они отмеряли время боем колоколов – сколько часов, столько и ударов, – оттого и назывались боевыми.
[Закрыть].
Бомелий отправился пешком нарочно. Во-первых, из соображений пользы: засиделся он в государевых палатах, по Кремлю-то особенно не находишься, а чтобы не было презренного почечуя, как русские знахари называют геморрой, надобно почаще разгонять кровь в нижней половине тела. Во-вторых – из чистой вредности. Василий Умной-Колычев, не доверяющий, кажется, даже самому себе, непременно пустил за ним «хвоста». Так пусть же смотрок[14]14
Соглядатай, шпион.
[Закрыть] Умного набегается всласть за долгоногим лекарем! Бомелий давно уже привык, что за каждым его шагом следят, поэтому не дергался, не озирался глупо на всех углах: шел да и шел себе. А в самом деле – скрывать ему нечего. Испросил у государя позволения побывать нынче, первого мая, в Болвановке, где по обычаю ставят майское дерево, – туда и направил стопы свои.
Вот и Болвановка. Завидев высокий бревенчатый заплот, возведенный вокруг Немецкой слободы, Бомелий, неведомо почему, испытал некое теплое чувство. Словно завидел стены родного дома! Вошел в ворота – и улыбка против воли взошла на его сведенное напряженной гримасой лицо. На плотно убитой площадке напротив кирхи уже стояла высокая прямая ель с обрубленными боковыми ветками. К дереву крест-накрест были прибиты тележные колеса и деревянные бруски, так что оно напоминало подбоченившегося человека. Кое-где развевались цветастые лоскутки, привязанные к колесам и сучьям. Вид у ели был странный и несколько диковатый, словно бы само дерево удивлялось, что оно здесь делает в таком виде.
Еще бы! Разве дело елки – изображать праздничное Майское дерево? Да и наряжено оно должно быть попышнее. Но, как говорят русские, чем богаты, тем и рады.
– Элизиус! – раздался громовой рев, и Бомелий, обернувшись, увидал Таубе, немецкого наемника, в числе нескольких других служившего теперь в опричнине. Таубе стоял на пороге пивной, а за его широченной спиной маячили веселые, раскрасневшиеся и порядком уже осоловелые Эберфельд, Кальб и Крузе – такие же наемники. Одежда их являла собой немыслимую смесь русского и рыцарского платья, однако из-под панцирей выглядывали метлы, которые по государеву приказу носили все опричники, дабы выметать измену из государства. При виде их Бомелия явственно перекосило.
– Иди к нам, лекарь Элизиус! Будем пить за Майское дерево, за родную Швабию!
Сели за стол, сдвинули кружки, провозгласили тост, сдули пену, глотнули. Кругом веселились обитатели Болвановки. Все в пивной, мужчины и женщины, были одеты по-русски, а не на немецкий лад. Иноземцы, кроме воинских наемников, должны были носить местное платье, если не хотели подвергнуть себя осмеянию и презрению.
Внезапно он перехватил взгляд Эберфельда. Наверное, шваб давно уже смотрел на него, потому что сразу повел глазами в сторону, указывая на дверь.
Бомелий удивленно вскинул брови, но Эберфельд уже поднялся.
– Мне пора отлить, майне геррен! – провозгласил он громогласно. – Кто еще желает опорожнить свой мочевой пузырь?
– Да мы только что их опорожнили, – коснеющим языком пробормотал Таубе.
– Воля ваша, – сказал Эберфельд, – но я все же пойду. Вы со мной, герр Бомелиус?
Тот молча кивнул, поднялся.
Они вышли из общей залы, однако свернули не на улицу, а в боковую комнатку, где их встретил хозяин пивной – Иоганн.
– Как вы долго, майне геррен, – сказал он с укором, взволнованно тряся толстыми, багровыми щеками – непременной принадлежностью каждого любителя пива. – Наш гость уже, наверное, заждался.
Бомелий огляделся, но в каморке не было никого, кроме какого-то крепко спящего молодого усатого человека в длинном черном плаще. Неужели это тот, ради встречи с которым Бомелий пришел в Болвановку?
– Господин ждет вас в надежном месте, – понял его недоумение Иоганн. – Это всего лишь ливонец, сопровождавший его от границы. Вы, герр доктор, наденете плащ и шляпу проводника, и брат Адальберт, – он кивнул на Эберфельда, – сопроводит вас к господину. А потом вернется к своим друзьям, сказав, что вы отправились посмотреть мою больную жену.
Бомелий вздрогнул от звука приотворившейся двери. Вошла худенькая рыжая девочка лет шести-семи, сунула палец в рот и уставилась на архиятера огромными, слишком светлыми глазами. От этого взгляда его почему-то озноб пробрал, хотя ничего страшного в девчонке, конечно, не было: сиротка, приемыш Иоганна, только и всего.
– Анхен, брысь! – окрысился трактирщик, сделав страшное лицо, но девочка не испугалась: еще раз смерив Бомелия с ног до головы взглядом, подошла к нему, взяла за руку, принялась перебирать пальцы…
Бомелий брезгливо стряхнул ее маленькую чумазую ручонку с обгрызенными ногтями. Девочка, впрочем, не обиделась: видимо, привыкла, что ее гоняют все кому не лень. После нового окрика трактирщика она неторопливо вышла.
Бомелий тотчас забыл о ней. Следовало поспешить. Он скинул епанчу, богатую шапку и нахлобучил треух спящего, запахнулся в его плащ, а потом вышел из дому вслед за Эберфельдом, пряча лицо и старательно заплетаясь ногами, как следовало бы делать пьяному.
Не встретив на своем пути ни единой души, они вернулись к кирхе, но обогнули ее и вошли в неприметную заднюю дверку. Здесь было, чудилось, еще студенее, чем на дворе; отчего-то воняло мышами, плесенью и запустением. Чего ж другого ждать, когда пастырь не вылазит из пивной?! Бомелий разочарованно повел ноздрями, привыкшими к сладкому, тягучему и волнующему духу русских храмов: аромату кипарисного ладана и хороших восковых свечей.
Эберфельд сделал знак остановиться в низком темном коридорчике и громко кашлянул. Где-то неподалеку скрипнула дверка, а потом в полумрак упал узкий, косой лучик света.
– Туда идите, – шепнул Эберфельд. – Я постерегу.
Бомелий, пригнувшись, вошел в каморку, слабо освещенную огарочком. Как всегда, человек, ожидавший его, сидел спиной к свету, и лица его нельзя было разглядеть, вдобавок оно глубоко упрятано в капюшон.
Бомелий склонился в самом низком поклоне, взял обеими руками прохладную сухую ладонь и приложился к перстню губами. Он и сам издавна носил такую же золотую печатку, только рисунок на ней был чуточку другой: не змея, как у гостя, а лебедь на щите, что для непосвященных, конечно же, затейливый узор, не более. Печатка теряется среди прочих, ибо у русских принято унизывать пальцы до самых ногтей. Вот и славно, что теряется… и вообще, лучше не носить ее ежедневно, надевать, только отправляясь на такие вот тайные встречи. Как говорят русские, береженого Бог бережет. Гости тоже не козыряют перстнями-знаками направо и налево: носят, повернув к ладони, показывая лишь избранным и посвященным.
– Сын мой…
– Отец мой…
– Обойдемся без церемоний и предисловий. – Гость положил руку на его плечо, принуждая сесть на куцый табуретишко. – Донесения ваши я получал исправно, с точными сведениями военного характера, благодаря брату Адальберту я также не испытываю затруднений. Поэтому поездка моя имеет цель чисто инспекционную и… эмоциональную, если так можно выразиться.
Бомелий невольно подобрался, ибо гость имел взгляд столь пронизывающий, что ему мог бы позавидовать даже и царь московский, который гордился своим умением глядеть человеку в душу.
– Каково ваше мнение, сын мой, что именно все же подвигло Иоанна на создание оп-риш-нин-ны? – спросил гость. – Только, во имя Господа, избавьте меня от расхожих истин о централизации и укреплении государства и искоренении боярской измены. Всего этого я уже вполне наслушался от брата Адальберта, который, кажется, научился у русских словоблудию. От вас же мне потребно нечто иное, нечто иное…
– По моему мнению, все дело здесь в чувстве противоречия, – начал Бомелий неуверенно. – После падения Сильвестра и Адашева, перекормивших Иоанна своими наставлениями, ему было просто-напросто тошно от всяких поучений. Он сознательно стремился уничтожить, выкорчевать следы всяческого влияния прежних своих визирей, если применить расхожее турецкое словечко, – ну а потом уже не мог остановиться.
– Но если употребить еще одно расхожее турецкое словечко, опричники Иоанна – те же турецкие янычары. В этом проявляется азиатская натура московского царя. Однако и в Азии, и в Европе аристократия всегда была оплотом трона, солью державы. Наш же герой словно бы задался целью непременно разбавить драгоценное вино водой, почерпнутой из грязной лужи.
– Я бы сказал, духовные силы Иоанна были ослаблены, – произнес Бомелий, чувствуя себя отчего-то чрезвычайно глупо. – И не было у него никого, кто их восстановил бы любовью и пониманием. Надо, однако, помнить, что Иоанн – не простой человек, который нашел бы после смерти супруги утешение в другой постели – вот и все решение вопроса. Он прежде всего государь, а уже потом – человеческое существо. Главная черта его – жажда безграничной власти. Только в утолении ее он мог найти исцеление своим духовным ранам. И при этом он бредит своей державою, ее мощью и силой. Ему нужна не просто власть – власть над сильной страной! Царствовать на задворках Европы – это его никак не устраивает. Что же касается грязной лужи… Понятно, что он предпочитает людей, которых сам выводит из ничтожества, ибо они благодарны ему, как здесь любят говорить, по гроб жизни и преданы поистине по-собачьи.
– Это их называет наш дорогой брат Андреас в своих пламенных посланиях царю «твои возлюбленные маниаки»? – усмехнулся гость. – Они-де сделали прокаженной совесть его души… Брат Андреас обожает такие бессмысленно-витиеватые выражения. Это, клянусь Господом, неискоренимо у московитов – даже у верных сыновей Ордена. Право же, нет другого народа, который питал бы такое пристрастие к выдумке и изворотливости речи!
Бомелий приложил все усилия, чтобы сохранить на лице равнодушное выражение. Брат Андреас… с ума сойти! Предатель Курбский – верный сын Ордена? Мало того, что тайный прихвостень католический, еще и тайный иезуит?! Вот за эти сведения, получи их царь Иван, он бы своего лекаря осыпал золотом от пят и до ушей. Правда, потом, опамятовавшись, саморучно подвесил бы его ребром на крюк и охаживал бы подожженным веничком, чтобы выпытать, откуда архиятер эти сверхценные сведения получил…
– Так как насчет силы их влияния? – Голос таинственного гостя заставил его отвлечься от ненужных мыслей. – Вы допускаете, брат Элизиус, что все эти маниаки, а проще говоря, косолапые мужики и впрямь прибрали Иоанна к своим немытым рукам и, образно выражаясь, задурили ему голову?
– Я бы посоветовал им не обольщаться, – бледно усмехнулся Бомелий. – Иоанн бывает излишне прост с подданными, излишне доверчив с ними, а в присутствии по-настоящему сильных людей он даже теряет иногда уверенность в себе – это его коренная черта. Но… все это ненадолго. Иоанн принадлежит к числу тех, кто видит глазами даже более того, что есть на самом деле.
– Вы намекаете на его врожденную маниакальную подозрительность? – Гость заинтересованно подался вперед. – Надо полагать, она усугубляется не без вашего личного участия и отчасти вам московский царь обязан тем, что некоторые говорят о его коварном сердце крокодила? В Европе формируется устойчивое мнение, что капризность и заносчивость Иоанна беспрестанно берут верх над здравым смыслом. Это хорошо, это очень хорошо, брат Элизиус!
– Я делаю все, что могу, – тихо ответил Бомелий, с усилием подавляя гримасу отвращения, потому что во рту его вдруг появился омерзительный горький привкус. Собственное признание в том, что он по приказу Ордена день за днем и год за годом, медленно, но верно отравлял московского царя, разрушая его баснословно могучий организм, оказалось на вкус тошнотворнее тухлых яиц.
– Только вы должны знать, отец мой… вы должны знать, что каждый, кто науськивает государя на своих врагов, используя его в своих целях, рано или поздно сам сделается для него врагом и поплатится за это. Так что пусть вас не удивляет, если в следующий ваш визит я не смогу явиться засвидетельствовать вам свое почтение, а преданный брат Адальберт сообщит, что архиятер Бомелиус умер на колу, на виселице или сложил голову под топором палача.
– Ого! – изумленно воскликнул его собеседник. – Дурные предчувствия? Гоните их прочь, сын мой, не позволяйте им разлагать вашу душу, не давайте им волю.
– Хорошо, не буду, – покладисто кивнул Бомелий. Он отлично знал, сколь скептически его высокоученый – и абсолютно неверующий! – собеседник относится к болтовне звездочетов, а потому не стал отягощать его слух рассуждениями о том, что, согласно собственноручно составленному гороскопу, конец его жизни настанет уже в 1575 году, так что мрачные предчувствия имели под собой самые веские основания. Возможна, конечно, ошибка в предсказании: два года туда-сюда… хорошо бы – туда! Жизнь тяжела, но она еще не настолько утомила Элизиуса Бомелиуса, чтобы расстаться с ней без сожалений.
– Я имел в виду, – взяв себя в руки, продолжил он, – что не удивлюсь, если уже в скором времени с плеч самых ближайших друзей государя полетят их надменные головы. Достаточно будет самой малой оплошности, чтобы все эти басмановы, вяземские, даже черкасские покинули нас навеки. Царь же объявит об очередной измене и наберет себе новых фаворитов, чтобы подпирали его трон.
– А насколько твердо стоит этот трон, каково ваше мнение? – поинтересовался гость. – Не возмутится ли в конце концов народ, да и сами опричники, этой непрестанной прополкой царского окружения?
– Я думаю, в христианском мире нет государя, которого его подданные боялись бы больше и вместе с тем больше любили бы, – откровенно сказал Бомелий. – Здесь говорят: «Как конь под царем без узды, так царство без грозы!» Недаром с легкой руки Иоанна его все чаще называют теперь Грозным, подобно тому как называли его деда, Иоанна III.
– Царь Иоанн Грозный… – с отвращением пробормотал собеседник Бомелия. – Азиаты! Варвары! Сущие дикари! Цивилизованных людей, посещавших двор Иоанна, поражает царящий там дух высокомерия и тщеславия. Московиты горды и надменны. Они превозносят все свое и этим хвастовством и тщеславием думают придать достоинство своему царю. А ведь его жестокость потрясает нормальных людей.
Бомелий на самом кончике языка удержал вопрос: почему нормальных людей не потрясают костры испанской инквизиции, которая, к примеру, 12 марта 1559 года сожгла в Вальядолиде сразу сорок протестантов? Шведский король Эрик вместе с собственным Малютой Скуратовым – Персоном – не столь давно казнил в Стокгольме девяносто четыре епископа и аристократа. Наместник герцога Альбы Нуаркарм уничтожил в Гарлеме двадцать тысяч человек! Кардинал Ипполит д’Эсте приказал выколоть глаза родному и любимому брату Джулио. Облаченный в белые шелка, влюбленный король Генрих VIII вел к алтарю Джейн Сеймур на другой день после того, как приказал обезглавить Анну Болейн… Ничего, «нормальные люди» как-то пережили это! А стоит чему-то подобному появиться в России…
Бомелий сказал – как мог мягко и убедительно:
– Милосердие несовместимо с властью. Человек, сидящий на троне, словно бы отрывается вместе с ним от земли. Боль и страдания людей перестают для него существовать. Все это – ничто по сравнению с его волей. А что касается жестокости… быть может, Иоанн так жесток лишь потому, что его соотечественники не научены другому языку? После татарского владычества они сохранили устойчивую привычку к самым сильнодействующим средствам, более слабыми и деликатными их просто не проймешь!
– Все эти средства Иоанна для русского народа – что мертвому припарка! – буркнул гость. – Никогда и ничто не пойдет на пользу России, ибо русские слишком спесивы и завистливы, каждый из них думает лишь о том, чтобы сосед не оказался богаче его. Иоанн прав: невозможно воздействовать на русского цивилизованными убеждениями – лишь страхом и побоями. Но тот, кто растопчет все законы и благодаря этому добьется величия своей страны, прослывет злодеем и тираном. Вот в чем наша цель, брат Элизиус. Вот в чем наша великая и высокая цель, поставленная перед нами Господом нашим Иисусом Христом и всей Европой! С одной стороны, мы должны непрестанно пробуждать в Иоанне свойственную ему от природы жестокость и подозрительность, сводя на нет все наилучшие изменения в России. С другой – мы должны искажать перед всем цивилизованным миром облик московского царя, обесценивая его достижения и преувеличивая промахи. О, поверьте, брат Элизиус! Я обладаю даром предвидения. Я предсказываю: настанет день, когда русские сами, своими руками смешают имя своего великого царя с грязью, забыв, что они – кровь от крови и плоть от плоти его, а на каждого, кто попытается облачить его в белые одежды праведника или хотя бы очистить его имя от грязи, станут смотреть, как на зачумленного. Нас с вами в те времена уже давно не будет на этом свете, брат Элизиус, сама память о нас, вполне возможно, сотрется, однако души наши будут блаженствовать в такие минуты, ибо мы с вами рождены на свет не для чего иного, как для уничтожения этого вселенского неодолимого зла – России. И когда она окончательно погибнет…
– Россия никогда не погибнет, – с невыразимой тоской промолвил Бомелий. – Никогда!
Молчание показалось ему вечностью.
– Бог с вами, сын мой, – сказал наконец его собеседник с поистине отеческой ласковостью. – Вы совсем устали, вы утратили силы… Но ни в коем случае нельзя, чтобы вы утратили веру. Вы должны верить: все, что мы делаем, мы делаем для вящей славы Божией! Ad majorem Dei gloriam![15]15
Девиз ордена иезуитов.
[Закрыть]
6. Как Данила Разбойников сватался
Кученей стояла у стены, тесно прижавшись к ней лицом, и сосредоточенно смотрела в малый глазок, позволявший видеть все, что происходило в соседней комнате. В обычное время глазок этот был прикрыт сборками зеленой камки, укрывавшей стены, и мало кто знал, где скрыто потайное отверстие. С противоположной стороны вообще ничего нельзя было разглядеть на щедро размалеванной узорчатыми травами стене, так что царица вволю могла разглядывать высокого молодца в праздничной одежде. Пшеничные кудри его вились кольцами, по-девичьи яркие губы были окружены молодыми усами. Синий кафтан, полы которого были обвиты серебряной канителью, туго облегал широкие плечи и сходился на тонком поясе, охваченном шелковым кушаком.
Кученей, не удостоив взглядом молоденькую девушку, которая, тиская в руках вышитый платочек, с трепетом взирала на царицу, подошла к окну и опустилась в свое любимое кресло с удобными подлокотниками. Подперлась ладонью и придала своему лицу выражение самой глубокой задумчивости. А перед глазами так и сияли ясные голубые глаза молодца, рдели его вишневые губы, манил к себе стройный стан… Кученей стало жарко. Она зло оттянула от горла тугое ожерелье.
На ней было тяжелое парадное царицыно одеяние и убор – по счастью, еще не самое торжественное платье, а чуть попроще, для так называемых малых выходов, – но все равно: Темрюковне чудилось, будто шея ее сдавлена рогатками, руки-ноги в оковах, а тело увешано многочисленными веригами, какие, по слухам, носит в последнее время государь вперемешку с баснословно драгоценными крестами. Рассказывали, что в своей Александровой слободе он порою вообще не снимает монашеского платья, а опричников величает братией. Вяземский у него келарь, а рыжий, словно бы вечно окровавленный Малюта – пономарь…
Да, все это долетало до Кученей лишь в виде слухов и сплетен. Сама она давненько не видела супруга. Он почти не выбирался из слободы, выстроил там настоящий городок, вполне приспособленный для жизни; оттуда и управлял государством и, даже бывая наездами в Москве, не встречался с женой, не говоря уж о том, чтобы навещать ее опочивальню. Но если супруг думал, что черкешенка из рода князя Инала будет покорно смиряться с судьбой, он ошибался!..
В последнее время самым любимым развлечением царицы стало смотреть женихов. От веку дворцовые девушки должны были приводить присватавшихся к ним на царицыно погляденье. В назначенный день и час будущий жених являлся в укромный покойчик и там высиживал на лавке или метался из угла в угол, зная, что в это время его придирчиво озирает из соседней горенки сквозь потайное отверстие в стенке сама государыня. Явиться собственнолично она могла только перед очень знатным человеком либо близким к царю, ну а женихов всяких там сенных, да горничных девок, да постельниц с вышивальницами смотрела потаенно.
Смотрины порою превращались в настоящую пытку. Никогда нельзя было заранее угадать, даст государыня согласие на брак или нет. Царица, которая девок своих бивала нещадно, драла как сидоровых коз, порою вдруг преисполнялась такой заботы о них, что самый писаный красавец казался недостойным взять в жены ее служанку. И чем пригляднее был жених, тем вероятнее следовало ожидать отказа…
Именно поэтому Дуня Чайкина, омовальщица[16]16
Служительница мыльни, т. е. бани.
[Закрыть] из царицына чина, не находила себе места. Нынче ей велено было привести на смотрины Данилу, сына дворцового истопника Ивана Разбойникова. Данила посватался к ней неделю назад и сразу получил горячее согласие. Он выдался и статью, и повадкою, вдобавок отличался на редкость пригожим ликом. Дуня даже поверить не могла, что ее, бедную бесприданницу, где-то высмотрел и полюбил этот красавец. К тому же отец его, человек работящий и прилежный, пользовался расположением самого государя, ибо никто так, как Иван Разбойников, не умел протопить цареву опочивальню, чтоб и в меру жарко было, и не душно, и ровное тепло держалось всю ночь.
Дуня ловила взглядом каждую тень, пробегавшую по лицу государыни, и ноги ее обморочно подкашивались, ибо это красивое лицо, и всегда-то недоброе, нынче было мрачнее тучи. Хотела уже спросить, какова будет воля матушки-царицы, однако язык прилип к гортани. А на сердце стало так тяжело…
И не зря, ибо в следующий миг Марья Темрюковна метнула на нее неприязненный взгляд и сказала своим гортанным голосом:
– Что-то не по нраву мне твой жених пришелся. С чего спесивиться? Был бы уж из хорошей семьи, а то ведь рвань худородная. Отец его истопник, а сам кто? Шел бы хоть в опричники, а то так и будет все века дрова таскать!
Дуню словно ледяной водой обдало.
– Для меня его родовитости довольно, – пробормотала онемевшими губами. – Я ведь и сама не столбовая дворянка.
– И что же? – строптиво задрала бровь Марья Темрюковна. – Чай, у царицы в службе, не какая-нибудь побродяжка.
– Но ведь батюшка Данилы у самого государя в милости! – хмелея от собственной дерзости, выпалила Дуня. – Ежели б он у государя спросился, тот небось не перечил бы!
Ох… она уже готова была к оплеухе, а то и к хорошей таске за волосы, однако царица только вновь шевельнула своими тонкими, необыкновенно черными, хоть и не насурьмленными бровями и сказала вполне спокойно:
– Государь не перечился бы? Ну вот и ладно, пускай Разбойников у государя при случае спросит. Коли он велит отдать тебя за Данилу, я спорить не стану.
Дуня по обычаю кинулась в ножки государыне, но с ума не шло, что здесь кроется какой-то подвох. Норовистая Марья Темрюковна нынче уж больно покладиста, уж больно уступчива! Наверняка надеется, что разговору с государем скоро не быть: ведь Иван Васильевич нынче в Москву годом-родом наведывается. Может пройти и месяц, и два, и три, пока он приедет, а там когда еще Разбойникову представится случай за сына слово замолвить!
Так-то оно так, но…
Дуня выпрямилась, стараясь, чтобы губы ее не дрогнули в предательской усмешке. Разбойниковы испокон веков состояли при Истопничей палате, эта служба у них передавалась от отца к сыну, и меньшой брат Ивана Петровича, Самойла, состоял в Александровой слободе в том же чине, в каком его брат числился в Кремле. И Самойла тоже был в милости у царя. Нынче же вечером отыщет Дуня способ свидеться с милым другом Данилушкой и передать ему слова ехидной царицы. Можно не сомневаться, что в ночь, по крайности – завтра поутру, Данила помчится к своему дяде с просьбой найти способ и замолвить словечко царю Ивану Васильевичу. Ну а там уж будет, как велит Бог да великий государь. Несмотря на все страшные слухи, которые гуляли по Москве о страшных деяниях в Александровой слободе (подвалы-де там оборудованы под пыточные, с бояр кожу с живых дерут, а имения их забирают в казну) и в селе Тайницком, где Малюта Скуратов якобы затаптывал завязанных в мешки врагов и изменников конями в болото, – несмотря на все эти страсти, Дуня не сомневалась, что у царя милосердия куда больше, чем у ломливой и зловредной царицы.
И, едва дождавшись, когда госпожа отпустит ее, девушка отправилась искать встречи с Данилой.
* * *
Эх, кабы все так и вышло, как мечталось Дуне…
Узнав про решение Марьи Темрюковны, Данила покрепче стиснул зубы, чтобы не оскорбить ушей невесты, а заодно и царского величия подобающим к случаю словцом, а потом поспешил к отцу, чтобы тот написал грамотку дяде Самойле. Иван Разбойников тоже немало подивился ответу государыни, но только плечами пожал: мы, мол, люди маленькие, наше дело исполнять, чего прикажут. Грамотка была написана, Данила сунул ее за пазуху и отправился седлать коня, намереваясь, несмотря на позднее уже время, прямо сейчас отправиться в Александрову слободу. Однако он не успел отъехать от своего дома на Трубном взгорье и двух шагов, как повстречал старинного дружка Савку Гаврилова, служившего теперь в опричнине. Они не виделись полгода, и за это время в судьбе Савки произошли немалые изменения. Он состоял под началом князя Михаила Темрюковича, царицына брата, и лишь несколько дней назад князь подарил ему отличного коня с богатой сбруей. Этот конь все еще стоял на подворье Темрюковича, потому что у родителей Гаврилова, людей прежде недостаточных, однако благодаря сыну в последнее время немало поразбогатевших, новый дом пока что строился.
– Какой конь, какой!.. – захлебывался Савка. – Ты в жизни такого не видывал! Не то что наши бурочки-косматочки-мохноноженьки: весь словно стрела каленая, ноги долгие, тонкие, шею лебедем гнет, морда узкая, как бы щучья.
Он мало что нахваливал – уговаривал: пойдем-де к моему хозяину на двор, покажу тебе своего коня. И пристал как банный лист, и нипочем от него, будто от черта в ночь под Рождество[17]17
Время неистового разгула нечистой силы.
[Закрыть], было не отчураться.
Наконец Данила не выдержал: плюнул и согласился глядеть коня, рассудив, что в Александрову слободу он успеет уехать и спустя полчаса. Савка обрадовался, взял Бурка за повод и самолично повел его ко двору своего князя, а Данила шел рядом.
Поскольку приятели давно не виделись, сразу начали рассказывать друг другу, кто чем жил все это время. Савка нахваливал опричную службу и всячески заманивал Данилу в их ряды, ну а тот отнекивался: жениться-де надумал, надо сперва одно дело сладить, а уж потом о другом думать.
– Жениться?! – хохотнул Савка. – Не, лучше в петлю. Оладий небось и матушка нажарит, пока можно и холостому погулять. На мой век блядей хватит. Такие девки разлюбезные попадались, такие умелицы, что аж пар из ушей валит, когда она с тобой разные штуки выделывает. И спереди, и сзади, и по-всякому. Тебе бы я мог, конечно, удружить и сказать, где с такой кралюшкой поиграть можно. Но ведь ты спешишь, на ночь задержаться не можешь.
На душе Данилы стало совсем смутно. Он спешит… А куда? Почему они с отцом решили, что все выйдет, как им хочется? Еще неведомо, когда дяде Самойле приспеет случай подобраться к царю с просьбою. А вдруг Иван Васильевич будет не в духе? Вдруг поддержит жену и откажет Разбойниковым? Еще и разгневается, что досаждают ему с такими пустяками! Как бы с головой не проститься из одной только охоты жениться. Не лучше ли выждать время, а потом Дуне еще разок пасть в ножки государыне, слезно взмолиться? Небось батенька как порассудит, так и согласится, что не след спешить в Александрову слободу. Вот сейчас Данила вернется домой и скажет ему… Нет, не сейчас. Надо же еще Федорова коня посмотреть!
– Никуда я нынче уже не поеду, – буркнул, отводя глаза. – Того и гляди смеркнется, чего по темноте ноги ломать?
– И впрямь! – смешно взмахнул руками Савка. – Ведь и коня моего смотреть уже поздно. Не дело это – такого красавца при лучине разглядывать, на нем солнышко играть должно, на его крутых боках. Знаешь что, Данила? Давай я тебя лучше к одной пригожей девке сведу. О-ох… – Савка зажмурился и покрутил головой. – Она тебя в узел завяжет, вот те крест святой.
– А это где? Идти далеко? – спросил Данила как бы равнодушно, а на самом деле с трудом удерживая нетерпение и сам себе дивясь.
Савка опасливо оглянулся:
– Тебе скажу, только тише! Больше никому. Даешь слово?
Данила торопливо перекрестился.
– Князь мой Михайла Темрюкович вывез из своих басурманских краев девку-красавицу. Сам ее употреблял вволю, а теперь, видать, осточертела она ему, послал за новыми, молоденькими, а эту дает побаловаться своим опричникам, когда отличить кого хочет. Мне давал, Митьке Якушеву, еще двум-трем. Не, он ее не больно разбазаривает, бережет. Зело борзая девка-то, небось при добром обращении еще послужит. Поэтому только для своих, для самых удалых.
– Ну, ты, значит, удалой, а мне-то он ее с какой радости в постель даст? – вновь приуныл Данила.
– Дурила! – снисходительно глянул приятель. – Я небось ее для себя спрошу. Вишь, как мой князь меня любит. Так и сказал: «Тебе, Савка, по первому слову девку представлю, как ты есть человек верный и надежный». А девка сия, чтоб ты знал, только в темноте принимает в постелю. Ну а ночью-то все кошки серы, она и не спознает, кто с ней. Только, ежели покличет тебя Савкою, ты уж отзовись. Да смотри не оплошай!
– Ничего, как-нибудь не оплошаю! – хрипло сказал Данила, сглатывая слюну: в горле от нетерпения пересохло. – Небось не ты один герой.
Он сам себя не узнавал. Явилась было мысль о Дуне – отогнал, словно докучливую муху. Околдовал его Савка, что ли? Если бы пили, можно было бы сказать – опоил. Но ведь не пили! Или бесы блудодейства крутились где-то рядом?…
– Только… только вот что напоследок скажу тебе, Данила, – шепнул Савка. – Потом вякнешь кому хоть слово, где был да что делал, – башку потеряешь. Не больно-то князю моему охота, чтоб слух пошел, он-де в своем доме блудилище содержит. Черкесы – они знаешь какие шалые? Зароют – и концов не найдешь.
– Ты сам поменьше болтай, – сказал Данила нетерпеливо. – Веди уж. Поглядим, что там у вас за краля. А то, может, выйдет на словах – что на гуслях, а на деле – что на балалайке. Может, до нее и дотронуться противно будет!




























