412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Зайцева » Столп слепящий (СИ) » Текст книги (страница 1)
Столп слепящий (СИ)
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 21:55

Текст книги "Столп слепящий (СИ)"


Автор книги: Елена Зайцева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Столп слепящий



***




   Буря налетела, когда монастырская бричка, запряжённая смирной Каурой, следовала из княжеской усадьбы обратно в обитель. До леса на пригорке, куда широкой светлой лентой взбиралась дорога, было ещё версты четыре, а здесь, в чистом поле, творилось что-то невообразимое.


   Ветер как взбеленился: бился, хлопал и стучал, хотя биться в насквозь продуваемую бричку не имело никакого смысла, а хлопать и стучать было решительно нечем. Солнце заволокло желтовато-белёсой дымкой. Когда эта дымка затянула небо от края до края, ткань мироздания отчётливо дрогнула. Спасибка, скрипя песком на зубах, обернулся к отцу Полихронию. Тот, чёрно-белый, как на фотографическом изображении – чёрное облачение, чёрная борода, белое лицо – выкрикнул:


   – На всё воля Божья, Спасиан-Болеслав, на всё воля Божья!


   У возницы, которого редко когда звали полным именем, сердце лишний раз перестукнуло. Неспроста ведь такая важность, видно, совсем дела плохи!


   – Отче, да как же? Неужто оказии?


   Полихроний еле заметно кивнул. Его бледные губы шевелились, очевидно складываясь в молитву. Он снял свой латунный крест любомудра и держал перед собой на вытянутых руках, а холщовую сумку переложил с сиденья на колени, явно из опаски, что её унесёт. Сейчас, вжавшись в плетёную бричку, он напоминал нахохлившуюся чёрную птицу, и трудно было представить, что этот испуганный грач каких-то полчаса назад был таким важным и велеречивым, что поучал саму княгиню. И ведь про что поучал – как раз про оказии!


   Спасибка впервые возил Полихрония в усадьбу, и вовсе не держал в уме очутиться на собственно Богоугодных Чтениях. Рассчитывал обождать во дворе или, если повезёт, на кухне. Однако же, по волению княгини, находившей благотворным поголовное приобщение к мудрости, очутился. Своими глазами видел, своими ушами слышал, как отец-любомудр толковал немолодой, раздобревшей княгине, что оказии суть кажимость, княгиня же рассуждала: разве может быть единая кажимость у разных? Не проявление ли это соседствующих миров? Но Полихроний не отступал, он говорил из Мироустройства от Архелая, говорил из Никодима Первозная, всё говорил и говорил, пока наконец княгиня, замахав руками, не пошла на попятную. Спасибка стоял, подпирая плечом раскидистую яблоню, грыз пряник (их раздали всем работникам, чтобы им слаще было просвещаться) и смотрел на дворовых девок с живым и насущным интересом, а на супротивность толкований – с холодом и свысока. Дно, верхушка... Ведь тихо было, с дюжину лет не приключались те оказии даже в самой глуши округи. И вот оно, началось...


   Ветер стих так же, как и налетел, в одно мгновение. Но снова дрогнула ткань мироздания. Дрогнула и пошла мелкой рябью, как широкая физиономия свечника Марсилуана, когда тот мёду наестся. Всё видимое исказилось. Лес словно придавило по краям, задав ему очертания двускатной крыши. Дорогу, напротив, выпрямило прямее шила, но странно размягчило – колёса брички стали вязнуть, словно бы едут по только привезённому, неукатанному песку.


   Каурая замотала головой, зафыркала и припустила, но тоже начала увязать и вскоре совсем остановилась.


   – Пшла, пшла! Но! – понукал возница, отчаянно дёргая вожжи. – Отче, нейдёт!


   Спасибка бросил быстрый взгляд на Полихрония. Всё тот же нахохлившийся грач, отрешённый ото всего, кроме испуга и молитвы. Может, оно и правильно? Не испуг. Молитва. Сам-то Спасибка молиться так и не сподвигся, всецело уповая на то, что усилий отца Полихрония хватит на них обоих.


   Каурая попыталась встать на дыбы, но только слегка приподнялась, грузно брякнулась обратно и жалобно заржала.


   – Что это? – вглядывался Спасибка. – Гармоника? Свят-свят...


   Чуть поодаль от морды испуганной скотины пространство неумолимо сжималось, складываясь толстыми мехами вертикальной гармошки. Лошадь снова заржала и что есть сил шарахнулась в сторону.


   – Стой! Тпррру! – зарычал подброшенный вершка на четыре, не меньше, возница.


   Но едва он возвернулся на козлы, как его снова подбросило, и уже совсем, совсем по-другому, вместе с Каурой, вместе с бричкой. Это был сумасшедший тычок, взбрык самой земли, словно бы и сама она – лошадь. Необъезженная, дикая, такая, про какую конюхи сказали бы «смертная», а монахи бы перекрестились.


   Через какое-то мгновение стало ясно, что лошадь и бричка пошли в обратку, вниз, тогда как Спасибка и нагоняющий его, нелепо распластавшийся в воздухе Полихроний – почему-то вперед. Время, как во сне, растянулось, словно давая возможность как следует разглядеть, как они перелетают через Каурую, как выскальзывает из руки латунный крест, как легонько позвякивая цепью с кругленькими звеньями, несётся он прямо на «гармошку». Туда же несло и их – любомудра первой ступени отца Полихрония и наёмного при монастыре работника Спасибку. Полихронию-то что, он четвёртый десяток разменял, а Спасибке и двух пока не набирается, и жаль, жаль помирать молодым! А ну как обойдётся? А ну как повезёт? Повезло же семнадцать лет назад, когда подкинули его на пасеку за монастырём. Не утопили, свинье не отдали. Даже поименовать не забыли, нетвёрдой рукою, углём по картонке – «Спосиан болислав». И пчёлы могли обидеть, и на солнце мог погореть, но не погорел и не обидели. И нашли его не строгие монахи, а добрейший бездетный пасечник Сысой...


   Не мыслями целиком, а какими-то обрывками металось это по голове Спасибки. Металось всё и перед глазами. Радужные пятна, кусочки из реалий и такого, что нигде никогда не встречалось и встретиться не могло – вот что виделось вокруг. Полёт – вот что ощущалось. Вскоре впереди забрезжила белая точка. Она быстро приближалась и по мере приближения превращалась в столбик. Сумку Полихрония прижало к Спасибке. Крест завращался и ускорился. Вспышка – до боли белая, горячая – и всё погасло...


***




   Спасибка осознал, что жив, что ему жарко и что лежит он на боку. Он открыл глаза. Открыл – и увидел то, что видеть нельзя.


   Прямо напротив него, чуть дальше чем на вытянутую руку, сидела на корточках совершенно нагая девица. Такая молодюсенькая, что, пожалуй, и Спасибки помладше, и такая красивущая, что дух захватывало. Она сидела как ей было удобно, то ли не заботясь ни о каких приличиях, то ли не беря в расчёт, что Спасибка может очнуться: упиралась локтями в расставленные колени. С одного её колена свешивалась сумка Полихрония. Девушка разглядывала записную книжку и отдавала этому занятию всё своё внимание без остатка. Внимание же Спасибки сосредоточилось на совсем другом. Со щемящей ясностью вдруг подумал он о том, что такое, наверное, бывает раз в жизни, больше не повторится – чтобы вот так, при ярчайшем свете, всё-всё-всё...


   Спасибка сглотнул, хотя во рту было сухо. Внизу живота словно бы что-то загудело. Он отвёл глаза, и взгляд его упёрся в... ухо! Отрезанное или оторванное, всё в кровавых разводах, оно лежало на земле, рядом со свёрнутой валиком грязно-зелёной тряпицей.


   Ошалелый возница охнул и резко, в одно движение, сел. Девушка, выронив книжку и упустив сумку, легчайшей пружинкой подпрыгнула с корточек и попятилась назад.


   Спасибка окончательно пришёл в себя и смотрел уже не на девичьи прелести, а по сторонам.


   – Где это я? – прошептал он, не умея ничего на этот счёт вообразить.


   Яркий, бьющий по глазам свет шёл вовсе не с небес, глухих и чёрных. Он шёл от гигантского сияющего столпа, у подножья которого, как оказалось, Спасибка и притулился. Свет бил прямо из земли и уходил в небесную твердь так далеко, что ни конца ни края не углядишь, и был таким широким, что если хороводить вокруг, то, пожалуй, и десятка человек не хватит. От белоснежного, слепящего сияния, как от печи, исходил сухой жар.


   В полуверсте от столпа проходила по кругу белая полоса, а над белой – зелёная, пошире. Больше ничего, пустота.


   Спасибка встал, поднял сумку и книжку. Девица не шелохнулась, наблюдая за ним такими широкими невинными глазами, как будто это он, а не она, стоял в чём мать родила. Он хмыкнул, помолчал и спросил:


   – Что это за земли такие?


   Девушка оставалась немой как рыба. Она вдруг шагнула к окровавленному уху, подняла его и швырнула зачем-то в сияющий столп. Раздалось шипение, как если сбрызнуть водой раскалённую сковороду, и прямо из столпа, из белоснежного света, начали вылетать белые шарики, все с небольшое яблоко, не слишком ровные, довольно мягкие и очень лёгкие. Некоторые попадали в Спасибку и в девицу, но никаких неприятностей им не чинили, просто отскакивали. Когда шариков нападало десятков шесть, столп перестал их выкидывать, шипение прекратилось. Девушка развернула грязно-зелёный валик, оказавшийся мешком, и принялась собирать туда свой странный урожай. Проделывала она это с самым серьёзным и деловитым видом, по-прежнему не желая понимать, что ходит совершенно голая перед мужскими глазами.


   – Отец Полихроний! – простонал Спасибка, тоскливо озираясь.


   Девушка, словно бы снисходя, вздохнула и вытянула руку, указывая пальцем на столп. Другой рукой она изобразила некое огибающее движение, такое характерное, что Спасибка сразу понял, нужно заглянуть за, что он без промедления и проделал.


   Полихроний, со спутанными волосами, без скуфьи, с крестом, видневшимся из-под затылка, лежал, раскинув руки и ноги, лежал так безразлично, недвижно, что сначала показалось – мёртв.


   Но Господь миловал. И вот уже очнувшийся монах и возница без брички штурмуют светоносный столп в надежде, что он вернёт их обратно. И вот уже отлетают они от него, как горох от стенки, веселя молчаливую, и смеющуюся-то почти беззвучно, девицу. И вот уже вся троица, которую сочли бы странной, из какого бы мира ни посмотрели, держит путь к белой полосе, к деревне. Или к городу. К странному мирку, который так, с наскоку, и не опишешь. Впрочем, описывать отец Полихроний, в миру Андрей Тихонин, брался. Не чуждый словотворчеству ещё до вступления на монашеский путь и даже замеченный когда-то с повестью в альманахе Саввы Мизерина, он имел привычку прихватывать с собой записную книжку и свой добротный, Паровой фабрики Шахматова, карандаш. Иногда они приходились очень кстати. Пришлись и теперь.


***




   Из записной книжки отца Полихрония:




   ...Пот лил с нас реками. Спасибка принялся кивать на то, как правильно, имея в виду подобный зной, «одета» наша проводница. Это и впрямь впечатляло, шутка ли, зелёная ниточка на запястье, и ничего кроме. Я одёрнул моего глупого спутника, в очередной раз изумляясь его простофильству. Душа, обращённая к Господу, никогда не допустит подобной распущенности, да и не время переживать про жар в теле, когда, того гляди, и наши окровавленные уши полетят в белый огонь этого странного идола. Уши я упомянул больше для его воспитания, чем из своего опасения, но он только пожал плечами: «А ну как не полетят?». Явно не желал возвращаться к нашим же умозаключениям о том, что выбора нет, что не вечно же топтаться у столпа, и вернулся к подобию разговора с девушкой. Он нёс для неё мешок и тщетно пытался её разговорить, из своеобразной шутки называя Босоножкой. Вольно же звать босоногой и вовсе неодетую! Однако надо признать, это удобно, имени своего она так и не назвала, как не произнесла и вовсе никакого слова. Теперь, при виде её сородичей, я нахожу очевидным, что молчать, как и расхаживать нагишом, не единоличная её прихоть. И это при том, что возможность прикрыть наготу у них имеется. Те, кто постарше, например, накидывают на плечи длинное зелёное полотно, перевязывая его таким же зелёным поясом. Отчего бы и молодым не последовать их примеру? Да простит меня Господь, но молодость здешних тел не даёт им ни красоты, ни соразмерности. Кроме как нашей Босоножке, да простит меня Господь опять и опять.


   Она подвела нас к низенькой арке в ровной белой стене. Мы подождали, пока оттуда, не заинтересовавшись нами совершенно, выбрались пятеро: три голые девушки и два таких же, не одетых ни в единую тряпочку юноши. В руках у всех пятерых было по зелёному валику, скорее всего такие же мешки, какой наполнила Босоножка. Мы последовали в арку вслед за ней. По видимому, она посчитала, что её миссия проводницы на этом завершена, забрала мешок, кивнула в знак благодарности и пропала с глаз долой. Что это за мир? Выберемся ли мы когда-нибудь отсюда? Прежний игумен говорил, что бывают в мироздании этакие складки, закуты. Небожеские мирки, совсем на наш мир не похожие. Но как сказал, так сразу же велел и забыть, не думать о глупостях, даст Бог, не пригодится. Но вот же как повернулось, пригождается. Припоминаю его слова, припоминаю и упрямое рассудительство княгини, стараясь построить для себя хоть сколько-нибудь ясную картину. Ясности не получается.


   Никто не обращает на нас ни малейшего внимания. На вопросы не отвечают, удивления не выказывают, смотрят на нас, пришельцев, с удивительным безразличием, а чаще всего совсем не смотрят. Такого неопределённого положения не случалось со мною ещё никогда.




   ...Не говорят они и между собой. Ни единого слова мы до сих пор не услышали. Ведут же они себя так, будто бы и наших слов им не слышно. Вообще, глядя на их вялые, сонливые движения, вспоминаешь о сонных мухах, а странные местные повадки я не в силах объяснить хоть бы и приблизительно. Что могли бы значить внезапно замершее тело, закинутая вверх голова и немигающие глаза? Так время от времени делают они все. Так одна из дикарок напугала Спасибку, когда он, в очередной, тридцатый, может быть, раз пытался упросить, чтобы нас где-нибудь разместили. Надо ли говорить, что его старания канули втуне?




   ...Размещать, однако, и негде. По всему выходит, что жилищ они не имеют, а живут вдоль этой стены, как собаки вдоль забора, да простит мне Господь мои усиленные сравнения. Стена гораздо прочнее, чем выглядит, она выдерживает три яруса полок. Эти полки служат аборигенам ложем, и я не удивлюсь, если любой из них может улечься на любую. Ни в чём я не вижу здесь порядка, вряд ли есть он и в полках.




   ...Нас по-прежнему никто не замечает. Спасибка, в отчаянии, силился прокричать свои прошения прямо в местные уши, но и от этого местные глаза не меняли своего безразличия хоть на что-нибудь другое. Мы брели вдоль стены, наблюдая дикарей и не оставляя попыток привлечь их внимание, пока не обнаружили, что дали полный круг. На это ушло, если верить ощущениям, меньше часа. Результаты наших наблюдений удручающи. Если не откроется обратное, а открыться ему как будто неоткуда, то нет здесь ни труда, ни веры, ни добра, ни зла, одно только пустое существование, трачимое на пустое, еле живое движение, на еду, разврат и отдых. И всё это не человеческое, совсем как у зверей, всё равно, лесных или болотных. Таков здесь отдых, голыми на голых полках, так, должно быть, отдыхают лягушки, вспрыгнув на ближайшую кувшинку. Таков здесь разврат, творимый без всякого стеснения, без всякой оглядки даже и на детишек малых. Удивительней же всего то, с какой вялостью он творится. С таким унынием валится друг на друга разве что скотина в загоне. Что же до еды, то это не только грех, но, по-видимому, ещё и преступление. Дело не в том, что едят они как животные, сидят прямо на земле, не зная распорядка, не чиня приготовлений, и не в том, что единственная их пища – шарики из светоносного столпа. Страшно, за какую плату Босоножка получила те шарики. Соединить это с тем, как много тут калек, и получишь такое, что на какие-то миги и о голоде забываешь. Но только на миги. Всё-таки голодно, так голодно, что никаких представлений не хватает перебивать это хоть сколько-то продолжительно.




   ...Очень много калек. Некоторые покалечены до того, что уже не передвигаются, могут кормиться лишь с чужих рук. Видеть такое странно и неприятно. Всё моё время, свободное ото сна, я молюсь или пишу, не в последнюю очередь оттого, что оба этих занятия позволяют не смотреть по сторонам, углубляют в себя в хорошей, полной мере. Сплю же я, в отличие от Спасибки, мало и, кажется, даже во сне не забываю, что крыши над нашими головами нет. Бывают ли тут дожди, переживаю я даже проваливаясь в сон. Снов этих я не помню, но Спасибка говорит, что уснув, я бормочу про капли.




   ...Как давно мы здесь, неизвестно. Может быть, третьи сутки, иногда же кажется, что и всю седмицу. Часов моих я никуда не беру с тех пор, как они начали капризничать, но вот теперь всё время думаю о том, что принял бы и капризы. У нас нет возможности вести счёт времени хотя бы по сменам дня и ночи. Таковых здесь не происходит. Есть лишь бесконечное столпное сияние и ровные, всегда чёрные небеса. Там, в вышине, всегда ночь, здесь, на земле, всегда день.


   Я пишу эти строки, сидя у широкого ручья, текущего вдоль стены. Нас снедает голод, но не мучает жажда, за что я неустанно благодарю Господа нашего, хотя иногда меня и одолевают сомнения: слышит ли он меня отсюда? Сразу, впрочем, себя и окорачиваю: слышит. Господь меня не покинет. Кого угодно, но не меня.


   Сразу за ручьём начинается лес. Рассматривая странные и даже нелепые его деревья, я понял, откуда аборигены берут накидки. Это листья, гигантскими флагами свисающие прямо со стволов, ветки же просто отсутствуют. Сами деревья тоже гигантские, и я рискую предположить, что это следствие местного климата. Здесь очень тепло. Тёплый воздух, тёплая земля, теплый ручей, правда, обнаруживаются в нём и совсем ледяные промежутки. Удивительно, что при такой-то погоде не произрастает ни фруктов, ни овощей. Почти нигде не растёт трава, тем приятнее, что земля имеет приятное свойство не липнуть к одежде и телу. Рясу я снял уже давно, остался в подряснике. В нём тоже довольно жарко, но не ходить же, как местные дикари, нагому или замотанному в лист. Спасибка, впрочем, неумолимо склоняется именно к такому, у меня едва достаёт сил его от этого удерживать. Он рядом, дремлет прямо на земле. Перед тем, как задремать, он признался, что видит дурной знак в том, что я потерял скуфью, де, не потеряю ли и голову? Я успокоил его, а больше, конечно, себя, сказав, что верю в свою планиду и верую в Господа. Но какая-то иголочка всё же кольнула меня. Что мы знаем об этих местах? Нужно убираться, как можно скорее убираться отсюда. Если бы только удалось переговорить с дикарями! Эти переговоры питают мои надежды, как не что иное. Если Господь не говорит со мною напрямик, как тогда, в кофейной, Он найдёт другие способы открыть для меня выход.




   ...Господь услышал мои молитвы, и я не перестаю воздавать Ему хвалу и по сию секунду. Мы, слава Ему, сыты, произошла и некоторая подвижка в общении с аборигенами. Вернее будет сказать, с аборигенкой. Обо всём этом, впрочем, имеет смысл написать с самого начала.


   Спасибка ушёл побродить. Не зная, чем ещё себя занять, он делает это довольно часто. Я сидел у ручья и огрызал карандаш, чтобы освободить грифель. Получалось, откровенно говоря, плохо, а тут ещё, как назло, несколько дикарей за моею спиной устроились на основательный перекус. От их нескончаемого чавканья мне хотелось проглотить отгрызенную древесину, чтобы в животе оказалось хоть что-то, кроме ледяной воды. В глазах плясали какие-то звёздочки и расходились голодные круги. И вдруг, прямо из звёздочек и кругов, вышла наша Босоножка!


   Она шла вдоль ручья, а как увидела меня, тут же ко мне и направилась, словно бы только меня и искала.


   Чужая нагота настолько мне примелькалась, что я даже и не пытался отвести взгляд, за что и был вознаграждён. Впервые за долгое время я увидел что-то отличное от полного безоговорочного равнодушия и полуживой, холодной вялости. В её чёрных глазах, облепленных длинными чёрточками ресниц, светилось нечто, что в божеском мире, среди божьих людей я назвал бы интересом. Её глаза как будто спрашивали: и что же ты делаешь?


   Я похлопал ладонью по земле около себя, приглашая любопытную Босоножку присесть.


   – Смотри, – сказал я, когда она устроилась рядом. – Мне нужно вот это, грифель. Для записей. – И я показал, как вожу карандашом по листу, а затем вцепился зубами в размочаленную деревяшку.


   Она закинула голову и засмеялась, так же, как тогда, у столпа, почти беззвучно, словно бы шёпотом, но было очень понятно, что смеётся она заливисто, от души.


   Я вздохнул, откусил обмусоленный кусочек и начал его жевать, что развеселило Босоножку ещё больше, а меня окончательно смутило.


   – Маковой росинки во рту не было... – пробормотал я и решил наглядно растолковать, в чём дело. Поднёс ко рту ладонь с невидимым съестным. Как будто бы стал откусывать. Мне представилась запечённая репа с хлебными крошками и мёдом, и я чуть не захлебнулся слюной, закашлялся.


   Босоножка, нахмурившись, поднялась. Мне стало досадно, что она уходит, но я ошибся. Она приблизилась к сородичам, вытянула у них из-под полки мешок и достала оттуда два белых шарика. На её вопросительный взгляд я с готовностью закивал. Никаких сил, никакого желания отказываться не проявилось. Думать о том, какими путями были добыты эти штуки, было невмочь. Мысль ушла на совсем другой край. «Экая коммуна! Подошла и взяла...» – подумал я.


   Я успел распробовать мою новую странную пищу, когда вернулся Спасибка и присоединился ко мне. Едва ли для не изголодавшегося человека это покажется слишком уж вкусным, но не для нас. Мы сошлись во мнении, что шарики похожи на застывшую манную кашу, куда пожалели сахару и забыли про масло, но были едины и в том, что после вынужденного жесточайшего голодания такое блюдо приводит в совершеннейший восторг. Кроме того, это было необыкновенно сытно. Ни я, ни Спасибка не доели свой шарик даже до половины.


   На этом наша удача не закончилась. Или, строго говоря, моя. Босоножка подошла к стене, с силой прижала к ней ладонь, некоторое время так подержала и резко отняла. В руке её что-то забелело.


   Когда она, путём уже испробованной мной пантомимы объяснила, что же за подарок принесла, я почувствовал благодарность, которую не смог выразить словами, только прижал руку к сердцу и прикрыл глаза. Открыв их, я обнаружил, что она уходит. Спасибка слишком уж откровенно уставился ей вслед и даже надумал похвалить её сложение, на что получил мою суровую отповедь, нахмурился и опять куда-то удалился. Я занялся неожиданным подарком.


   Это белый диск размером чуть больше ладони. Одна половина его края просто тонкая, а другая тонкая до прозрачности, ещё и невероятно острая. Насколько я смог понять, он был выдан мне для точения карандаша, но неким чудесным образом, без приложения каких бы то ни было усилий, режет что угодно. Это даже и завораживает. Я увлёкся тем, что режу камни, режу пополам, потом ещё пополам... Диск входит в них, как в масло нож. Только что я достал из ручья крупный овальный камень и вырезал на нём букву "Б". Бог. Или же Босоножка...


   Надо признаться, Спасибка очень прав в части её сложения. Оно достойно всяческих похвал. Это даже и странно. Остальные дикарки неприятно крупны, угловаты, совсем не хороши, а те, что постарше, ещё и калеки. Наша же Босоножка тонкая, как тростинка, но с формами... да простит меня Господь! Кстати же сказать, и глаза её непохожи на все другие. У всех аборигенов они очень светлые и без всякой живости, а у неё чёрные и живо блестят. Почему бы это так? И когда она снова появится, сижу и думаю я...




   ...Теперь мы зовём её не Босоножкой, а доброй нашей Кормилицей. Она снабдила нас ещё несколькими манными шариками, правда, на этот раз принесла их с собой. Больше мы не голодаем и некоторое время можем не переживать об этом. Да, я знаю, помню, что переживать тут есть о чём и кроме голода... Отрезанное ухо, калеки... Иногда аборигены, молча и вяло, как впрочем и всё остальное, собираются в небольшие группки у ручья, и вряд ли мы ошибаемся в части того, зачем. Почему у ручья? По всей видимости, это закрепилось их общей привычкой – охлаждать повреждённую конечность. Я не приглядываюсь. Но я молюсь. И если Господь только слышит меня, а Он непременно слышит, Он принимает так много раскаяния, что должен был устать.




   ...Мы стали называть её Полёвкой за чёрные блестящие глазки, за то, что она такая маленькая и ладная, а также за то, что живёт она в норе – так мы прозвали ту земляную пещерку, где она обитает.


   Это сумел открыть Спасибка, немало удивив меня своей сообразительностью. Он за нею проследил! До сих пор не могу понять, как эта очевидная мысль не пришла в мою голову раньше, чем в его.


   Полёвка живёт совсем не как остальные дикари, а под землёй, в некоем подобии квартирки. Расположена она по другую сторону ручья, у леса. Пещерка эта совсем неглубокая и, вероятно, образовалась самопроизвольно, но скромное её убранство рукотворно, в этом у нас не возникло никаких сомнений. Начать с того, что заметили мы ещё на входе: земляные стены её украшены белыми силуэтами человечков. Первым же действом, что мы увидели спустившись, было то, как эти силуэты производятся.


   На широком белом столике со столешницей не толще альбомного листа и до смешного короткими ножками лежали в ряд плоские белые фигурки, а за столиком сидел, поджав ноги, симпатичный черноглазый мальчик лет восьми. В одной его руке был точно такой же, как у меня, диск, а в другой фигурка, работа над которой, по всей видимости, ещё велась. За плечами мальчика замер, уставившись на нас, карапуз лет четырёх.


   В земляном потолке зияло круглое отверстие, впуская свет с поверхности. Оно было прямо над столиком, но даже столик освещало не слишком-то ярко. В норе царил полумрак, и глазам надо было привыкнуть, чтобы разглядеть Полёвку и женщину рядом с нею, вероятнее всего мать. Увиделось и то, чего не хотелось бы: женщина покалечена, у неё только одна рука, да и та лишена кисти. Всё ли в порядке с её ногами, не было видно. Этому препятствовала спускавшаяся с её плеч накидка, широкая и длинная, такая, как принято здесь для старших.


   Мать и дочь сидели на возвышении, которое я, пожалуй, назвал бы диванчиком, пусть и примитивным, но по-своему миленьким и аккуратным. Составляли его сложенные стопкой, такие же плоские, как столешница, прямоугольники. За диванчиком, на стене, по-мозаичному украшенной человечками, – что-то вроде этажерки. Обе её полочки уставлены непонятными нам, белыми и зелёными, предметами. Один из таких предметов, кособокую белую коробочку, мать прижимала культёй к дивану, а дочь вытягивала из круглого коробочного окошечка зелёную ленту с рваными краями. Судя по тому, какой вид лента приобретала, удаляясь от окошечка, Полёвка скручивала её в нитку, примерно такую же, как у себя на запястье.


   Я обернулся, ещё раз окинув взглядом детей. Учитывая то, что они совершенно целы, как, впрочем, и все другие дети, каких довелось нам видеть до сих пор, я заключил, что до какого-то возраста местный страшный ритуал обходит стороной. Не оттого ли пока невредима и Полёвка? Сколько же ей лет? Но какие формы, однако... Заметно было, что и мамаша её блистала когда-то, но что уж сейчас, когда она несчастная калека.


   Я невольно заинтересовался, на месте ли уши несчастной, но этого нельзя было понять из-за длинных распущенных волос. У Полёвки волосы покороче, но качеством лучше. Блики мерцали по их чёрному полотну, как звёзды...


   Нельзя сказать, чтобы она обрадовалась гостям, лицо у неё было настороженное, вопросительное. Глаза говорили: ну что? что скажете?


   Что мы могли сказать? Извинились, что вторглись, не надеясь на ответ и, разумеется, его не получив. Впрочем, Полёвкина семья не выглядела безразличной, как другие аборигены, взгляд же матери чуть не прожигал меня насквозь, уж не знаю, чему обязан, и почему именно я, а не к примеру Спасибка. Напряжение, шедшее от неё, было насыщенным, как воздух перед грозою. Я посчитал, что нам надо уйти, и потянул Спасибку за рукав.




   ...Чего только не бывает на свете: Спасибка сдружился с братьями Полёвки! Откуда что берётся, но он по целым часам сидит в полутёмной норе, вырезывая из тонких белых листов маленькие силуэты. Надо думать, мальчики довольны, ведь общение с другими детьми у них не идёт. Впрочем, таковое сложно себе и представить, другие дети ничем не лучше своих породителей, точно такие же, словно ледышек наглотались и вымерзли изнутри. Совсем другое черноглазые братья, они и шустрые, и дружные. Мне начинает казаться, что я слышу их смех, когда они, наперегонки, выбираются за новыми листами. Они отслаивают их от белой стены примерно той же методой, что получила для меня «точилку» Полёвка. Поразительно не то, что аборигены не против (эти – уж вряд ли чем-то меня поразят), а то, что у них нет и причин на это. Стена ничуть не страдает от подобной отслойки, иначе бы, за столько-то раз, совершенно истончилась... Вижу я всё это потому, что и сам всё время брожу неподалёку. Всё время тянет меня сюда. Что такое это «сюда»? Сюда, поближе к Полёвке...




   ...Спасибка сокрушался, что порой не понимает братьев, что они, бывает, тянут к нему руки, к его голове, вроде как хотят погладить, а он к такому не привык, не кот же на печке. Что я мог ответить? Будь осторожнее, дикари они и есть дикари.


   – Не покусают же! Но и гладить не дамся. Дался бы – но не им. – Он улыбнулся. «Ишь ты, разогнался-то как!» – подумал я.


   – И ещё раз, и ещё двадцать раз тебе говорю: аккуратнее с ними. Много чего бывает... Отцом посчитают. Ты молод, но ведь не дитя. Посмешищем каким сделают. Мало ли...


   – Посмешищем, – хмыкнул он. – Кому тут смеяться? – окинул он взглядом сонных мух вдоль стенки. – Спят на ходу!


   – Я тебе о том, что ко мне в голову приходит. Чего бы я не хотел. Смешки зубоскалов – страшное...


   Дальше я говорить не стал, только раздумался. О том, что в монахи я ушёл не только к Господу поближе, но и от смешков подальше. Всё побросал, и хорошее место в суде, и приятелей, и милых подруг. Они уже не были милыми, сколько ни твердил Савицкий глупым попугаем – «Да ведь кажется тебе!». Что мне с того твержения, если видел я и в его глазах... Никто не смотрел на меня по-прежнему, что-то в глазах у любого тихонько хихикало. Тихонько, да не так, чтобы я не услышал.




   ...Пока Спасибка занимался с братьями Полёвки в норе, я гулял в лесу. С их сестрой... Как буду ответ держать перед Господом?




   ...Снова были в лесу.




   ...Были в лесу.




   ...Были с Полёвочкой моей в лесу. Такая ласковость от неё исходит, такое приятие всего, что удержаться, остановиться невозможно. И так мне хорошо. Пожалуй, и не было так хорошо никогда раньше, даже не знал, что бывает, чего только не бывало, а не знал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю