Текст книги "Фридл"
Автор книги: Елена Макарова
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
5. Тройственный союз
Во сне является Учитель с чертополохом в руке: «Я был тронут, как чертополох был тронут…»
«Текст книги набран буквами, но именно пустота между ними составляет суть книги». Такую вот своеобразную инструкцию выдал мне Иттен для оформления главы «Анализ старых мастеров». Как ей следовать?
Спасибо Бобу Фрейхану, он привез мне в Веймар коллекцию образцов. Шрифты со старым письмом и миниатюрами, как это делалось в старину. Теперь таким образом делаются статьи Иттена для «Утопии».
Приезжай поскорей! Ты ведь здорово в этом смыслишь! Эта работа тебя бы невероятно обогатила, здесь это может стать тем твоим делом, которое будет приносить тебе удовлетворение.
Дорогая, любимая!
Вот уже две недели, как я набираю статью Иттена – это обессиливает, возвращаюсь из типографии никакая. Как будущей великой специалистке книгоиздательского дела, преподношу тебе первые оттиски, с посвящением.
Почему я не писала? От изнеможения, ожидания и 1000 других вещей.
Дорогая, от Франца я не слышала ни звука, и его планы мне неизвестны. Ты, само собой, можешь жить у меня, сколько захочешь. Стефан, вероятно, какое-то время будет здесь; вы с ним должны были бы это спланировать.
Иттен только что был по поводу Маздазнана в Лейпциге, провожал жену и, вероятно, из-за этого о многом забыл.
Дорогая, купи себе срочно «Опыты» Эмерсона. Смотри, что он пишет: «Итак, поставь себе на службу все, что называют судьбой. Большинство людей играют с ней в азартную игру, и с каждым поворотом ее колеса кто-то приобретает все на свете, а кто-то все теряет, но ты научись считать эти приобретения незаконными и не стремись к ним, ты отдайся служению Делу и Пользе, этим канцлерам Всевышнего. Отдайся Воле, трудись, приобретай, и ты сумеешь сковать движение колеса Случая и не будешь страшиться нового его поворота».
Движение колеса Случая… Как сковать его? Почему меня так волнует этот, в общем и целом, банальный образ?
Через 2 дня. Сегодня я набрала шесть иттеновских страниц. Выходит не очень хорошо, но все еще можно будет изменить. Квартире так подходят твои кружева, она выглядит поистине чудесно. Я очень устала, руки и ноги болят из-за печатания. Еще 10 страниц, и я у тебя.
«В бездуховные времена возникает хаос, когда знание и творческая сила теряют ФОРМУ. Сознание ищет все глубже, стремясь добыть ясность».
Мое сознание уже ничего не ищет. От кропотливой работы слезятся глаза.
Запрокинь голову! – Стефан стоит надо мной с каплями и пипеткой. – Все! Теперь дыши по системе маэстро…
В его устах все звучит как пародия. Даже Иттен. Он читает мне вслух «Утопию» с местечковым еврейским акцентом, и я покатываюсь со смеху.
«Мы впитываем все знания, так как мы опоздали, потеряли себя в мире…» Но есть надежда на выздоровление, просветление, ибо «пока еще люди не превратились в зверей и машины. Чтобы этого не произошло, им будет подарено пробуждение: искорка вспыхивает… стремление к реальности загорается, пламя выбивается наружу, пробивает сферы условности, и в свете, который светит сюда от Господа, лежит реальный мир. Тут колеблется сущее, и замерзшее плавится в пламени Утопии…»
И с чего Иттен взял, что людям будет подарено пробуждение?! У нас пока еще никто не проснулся. Кроме господина Кафки. Люди, у которых нет чувства юмора, беспробудны. А как тебе нравится такая сентенция? «…Жизнь – это самая современная современность, но задача ее – Вневременность…» Все очень серьезно. А такая реклама собственной книги? «Эта книга не более чем ставит вопросы, но зато ставит эти вопросы правильно…»
Тогда назови хоть одного философа с чувством юмора.
Пожалуйста – Платон. И вот это, конечно же, очень впечатляет: «В бездуховные времена возникает такая смута, что знание и творческая сила теряют ФОРМУ. …В этой ситуации нет места эстетическому украшению жизни, проголодавшейся телом и душой. Здесь, посреди струящегося и летящего песка этой вихревой современности, должен быть заложен фундамент…»
Все, любовь моя, я голоден телом и душой. До того как мы с тобой заляжем в фундамент, следует перекусить!
Ночное кафе на веймарском вокзале.
Я уплетаю за обе щеки – до чего приятно есть досыта. Я исхудала, на мне бордовое платье по фигуре – подарок Гизелы, в разрезе у ключиц овальная брошь собственного изготовления.
Представь себе, Фридл, большой симфонический оркестр, публика ждет «Патетическую», и тут на сцену выбегает маленький человечек, взмахивает палочкой – и мы слышим тоненькое: цитравелли цитравелли трик транк тро… Смешно, да не очень.
«Вечера Баухауза» отняли у меня Франца. Хотя он рядом, он никуда не делся, просто он уже не является частью меня. Его место занял Стефан Вольпе. Девятнадцатилетний композитор, ученик Бузони. Музыка, музыка, музыка!
Стефан принадлежит к числу самых чудесных, своеобразных и сильных личностей. …И когда я задумываюсь о том, кто вообще за последнее время вошел в мою душу, то это только он. Мы много спорим, Стефан все еще страдает от своей берлинской недоверчивости, но от нее не так-то просто освободиться. Я разучиваю одну его песню, мне она очень нравится.
В желтых цветах висит,
Пестрея шиповником,
В озере берег.
И милый лебедь,
Пьян поцелуем,
Голову клонит
В священно-трезвую воду.
Горе мне, горе, где же найду я
Горькой зимою цвет? Где найду
Солнечный луч
И тени земли?
Стены стоят
Хладны и немы.
Стонет ветер,
И дребезжат флюгера.
Еще мы поем Баха и Моцарта. …Стефан – сплошная красота, он неслыханно чист душой… Я очень хотела бы, чтоб он приехал в Вену к нашим людям, к Шёнбергу.
Я рисую, а Стефан сидит тихонько в углу и что-то сочиняет, и все, что сочиняет, посвящает мне. «Пой многократно! И с каждым разом звучание будет все чище, все прекрасней! Фридл, ты так одарена музыкально! 4 сентября, 1920 года». «Фридл, наипросветленнейшей из всех. 29 сентября 1920 года». Четыре адажио для фортепиано, песня на стихи Гёльдерлина – все мне!
Фридл, муза моя, при-чуда при-роды. Как верный пес, я улавливаю все перепады твоих настроений. Вот ты грустна – и я несу в зубах промокашку, сейчас из глаз твоих брызнут слезы, и я утру их.
Из моих глаз не брызнут слезы.
Тогда утру улыбку. Вот ты и сияешь! Я знаю, ты рисуешь в уме. В прищуренных глазах – сухой блеск, губы поджаты… Если бы ты видела себя в эти мгновения! Нет! Я не хочу, чтобы ты превратилась в цветок, оставайся женщиной, к которой я питаю вполне изъяснимые чувства.
Стефан поет мои рисунки, а я хохочу. Невозможно так рисовать, прекрати, пожалуйста, сядь ровно!
Я комкаю рисунок – и в ведро. Стефан вынимает из ведра свой портрет. Он готов войти в историю и в скомканном виде.
1000 вещей хотела тебе написать, но, прервавшись на какое-то время, уже не в состоянии вспомнить, что это было. Я работаю над литографиями.
Люди здесь совсем очумели: режим работы мастерских постоянно меняется. Еще эта свинская академия! Только что была выставка с экскурсией.
Ты спрашиваешь, что я делаю? …Непристойным образом пишу тебе во время урока. Передо мной обнаженная. Умнее всего было бы, наверное, тебе тоже на одну-две недели приехать в Берлин. У Стефана много покровителей, причем настоящих. Они, может быть, дадут тебе денег, чтобы ты наконец стала самостоятельной. Я тоже хочу в Берлин. Меня приглашала госпожа Шломан, я узнаю, возможно ли. Пока, напиши мне поскорей. Я сейчас охвачена желанием ткать, после напишу еще одно письмишко.
Макс и Стефан мне все уши прожужжали госпожой Шломан. Оказывается, в Берлине живет дама, которая заботится о молодых дарованиях. Да, забыла сказать, что Стефана привез в Баухауз Макс Бронштейн, в будущем знаменитый израильский художник Мордехай Ардон. Он доживет в Иерусалиме до глубокой старости. Похоже, мы все были запрограммированы на долголетие.
Я доживу до 100 лет, к сожалению, я это чувствую. Временами, когда я осознаю или вижу себя такой, какой мне хотелось бы быть, во мне зарождается большая надежда.
Ладно, не дожила до ста лет, не успела стать собой, почему меня не оставляет эгоистическая детская обида? Вместе со мной не стало стольких людей, и бездарных, и талантливых, и гениальных. Надо быть добрей и радоваться за тех, кому удалось осуществиться. Например, Максу и Стефану! Эта магма из пылающего вулкана однажды материализовалась в моей веймарской квартире. Макс старше меня, Стефан младше. В Баухауз они были заброшены по наводке госпожи Шломан.
Макс – мальчик из штетла, весельчак и болтун. Сыплет анекдотами, говорит притчами, привирает на каждом шагу. Например, в его рассказ о том, как его приютила госпожа Шломан, особенно после того, как я познакомилась с ней лично, трудно поверить.
«Я приехал в Берлин из Польши с несколькими друзьями и пошел с ними в музей. Я родился в маленьком городке, скорее даже деревне, и, оказавшись впервые в музее, пришел в экстаз. Внезапно я увидел женщину в черной вуали, она стояла и слушала мои объяснения. Может, из полиции? Она подошла ко мне поближе и спросила: “Кто вы? Студент?” – “Да, я студент”. – “Вы изучаете искусство?” Она дала мне карточку: “Шломан, Далем, Паркштрассе, 96” – и сказала: “Приходите ко мне”. Примерно через месяц я приехал в Далем. Это был очень богатый район. Госпожа Шломан вышла ко мне и сказала: “Вы долго себя заставляете ждать. Чем вы занимаетесь?” – “Рисую”. – “Я хочу видеть ваши рисунки”. На другой день я пришел с рисунками, и тут из подвала вышел Стефан и сказал: “Шломан мне о вас рассказывала”. Короче, она написала письмо в Баухауз, думаю, Паулю Клее, и так я стал студентом. Мы сдружились со Стефаном, который жил у Шломанов в подвале. Подвал стал мне родным домом. Шломан была замечательной женщиной. Она привечала у себя бездомных художников, мы оба стали ее детьми. У нее был сын, но мы были ей куда ближе».
Госпожа Шломан была доброй, однако бессребреницей я бы ее не назвала. Она держала довольно дорогой пансион, но бедным художникам всегда делала скидку.
В 34-м году нацисты обшмонали ее квартиру и конфисковали все вещи Стефана, который в то время был в Ленинграде… Нет, это отдельная история, оставим на потом.
Клее позвал Стефана играть с ним Баха. Завидев рояль, Стефан бросился к нему, взял несколько аккордов, но тут же забыл про Баха и стал сочинять музыку на ходу. Он так разошелся, что сломал инструмент. У него был свой проверенный способ рвать струны. Они болтались по сторонам, как кишки.
То же происходит и со мной, стоит мне войти в раж – бумага летит во все стороны, крошится уголь…
Стефан с Максом влюбились в Иттена, как когда-то я, и внимали каждому его слову. Макс рассказывал об этом в старости.
«Мы стали тройственным союзом – я, Стефан и Фридл. Стефан не учился в Баухаузе, но в нашем сообществе подмастерьев он был одной из самых ярких личностей. Попробовал заниматься живописью, делать какие-то рисунки. Не помню, были ли они хороши. Скорее он развлекался. Его способом выражения была музыка. Он играл в Баухаузе еще и потому, что Клее был замечательным скрипачом и очень интересовался современной музыкой. С Фридл у нас была другая связь, через Иттена. Я стал его учеником в 1920 году. Он был настоящим фокусником, магом-освободителем.
“Мы хотим нарисовать тигра, но с чего начать?” – “Прежде всего, зарычать по-тигриному. Рычите!” Мы рычим. Минута – и тигр готов. Иттен вызывал в нас быструю реакцию, то бишь будил в нас тигра. Такой подход был очень близок Стефану. Все остальные мастера, даже Клее, относились к методу Иттена с подозрением».
Ничего подобного. И Кандинский, и Файнингер, которые как художники были на голову выше Иттена, к Иттену относились с большим почтением. Клее ходил на его занятия, описывал их. В своих «Педагогических опытах» он опирался на «Вводный курс», а местами попросту его переписывал.
«Пройдясь туда-сюда, Иттен останавливается перед мольбертом, на котором укреплена чертежная доска с бумагой для набросков. Берет кусок угля, все тело его напрягается, будто по нему пробегает заряд энергии. Раз-два – и на листе возникают две с силой проведенные параллельные линии.
Он просит студентов повторить за ним это упражнение и затем, отбивая такт, встать и, подчиняясь ритму, сделать упражнение снова. Это напоминает массаж тела для того, чтобы подготовить телесную машину к более тонким действиям. Подобным же образом он предлагает повторить те же манипуляции с другими элементарными формами. …А теперь он говорит о ветре и просит некоторых встать и выразить свои ощущения ветра и бури. После чего дает задание изобразить шторм. На все отводится минут десять, после чего следует критический разбор. Тема бури продолжается. Один за другим листы бумаги срываются и летят на пол. Энергичное действо! В конце концов все утомляются, и он велит студентам продолжить работу дома…»
«Иттен был очень странным. Вегетарианец, приверженец секты Маздазнан. И все мы стали маздазнановцами и вегетарианцами, Стефан тоже. Он ходил на собеседования к Гертруде Грюнов, пожилой баухаузовской ткачихе и психологу по совместительству. Я ее не очень-то понимал. Однажды она сказала мне: “Заходите, Бронштейн. Боюсь, что вам нужно как следует подумать о себе. Остерегайтесь зеленого цвета, в нем таится опасность. И воды тоже”».
Старая дева, в черной шляпке с фазаньим пером, в платье тигровой расцветки, с большой золотой брошью на шее и тяжелым взглядом проницательных глаз, преподавала у нас «гармонизацию». Все то же – единство музыки, цвета и формы, постигаемое в процессе медитации, без этого у нас никуда! Правда, у нее еще была половая идея: мужчины в своем развитии – самораскрытии – устремлены вверх (бабочки), женщины упаковывают себя – это куколки – и припадают к земле. Если бы я действительно дожила до ста лет, то и тогда не смогла бы переварить все идеи про жизнь и искусство, которыми перебродил Баухауз.
Кроме того, что Гертруда играла на рояле и ткала гармонические гобелены, она еще была нашим наставником-психологом. Меня она тоже вызвала к себе. Ее беспокойство было вызвано образами тотемов на моих литографиях. Памятуя фаюмца, на которого я обрушила поток бессознательного, вследствие чего потеряла невинность, о чем не жалею, – с госпожой Грюнов я молчала как партизан.
Ее изучающий взгляд мне вспомнится в кабинете следователя, хотя это и несправедливо – у госпожи Грюнов были самые добрые намерения, чего не скажешь о следователе из венской тюрьмы. Он у меня написан один к одному в картине «Допрос». К тому же изучающий взгляд присущ всем художникам, пристреливающимся к натуре. Ее же взгляд прилипал к лицу, хотелось отодрать его от себя, как маску.
Госпожа Грюнов не желала отпускать меня без психологической помощи. «Не вызван ли мой выбор мрачно-визионерских образов детскими комплексами или травмой, полученной при рождении?» – спросила она напрямую.
Скорее уж травмой, полученной при смерти.
Фройляйн Дикер, вы боитесь смерти?
«Мы со Стефаном преклонялись перед Фридл. Она была гением, вне всякого сомнения, она была великой».
Хорошо, что Макс прервал меня на полуслове, да еще такими словами, которых я в жизни от него не слышала. Иначе я бы ляпнула госпоже Грюнов, что она-то помрет в свое время, летом 1944 года, глубокой старухой, в своей собственной постели… Тогда как я…
Дорогая! Любимая!
Стефан болеет. Сильные головные боли, полное измождение. Ничего не ест, что съедает, тотчас выдает, врет, что ел, и т.д. Хорошо, что приехал Фрейхан. Иначе, при нашем безденежье, дело было бы действительно дрянь. Теперь мы откармливаем Стефана. Сегодня он обещал встать. Он хочет жить не дома и один. Но об этом нечего думать. Он нуждается в уходе и внимании не меньше, а даже больше, нежели дома. В попытке навести порядок он устраивает «мамаево побоище»; пыль и прочее, кругом потоп. А от его кулинарного искусства храни господь.
Фрейхан молод (хотя у него тоже нелады с пищеварением), честен, одухотворен, силен, сверхобразован; при всем при том замкнут и очень горд собой. Надо медленно и осторожно убирать все перекосы. Сейчас Стефан, который влюблен в меня безоглядно и до такой степени, что большего желать невозможно, – берет его приступом, пытается хоть как-то на него воздействовать.
Сам Стефан – сплошное счастье. Возле него человеку хочется открыться и, возможно, даже прийти к «настоящей» жизни. Его поведение подчас шокирует, но перед такой лучезарной душой не способна устоять никакая придирчивость. Какие бы барьеры ни воздвигал Фрейхан между Стефаном и собой, сколько бы ни критиковал его, тот по отношению к нему неизменно деликатен и мил. С каким уважением Стефан к нему относится, трудно описать. Доброта его непостижима, а сила духа достойна восхищения. Разумеется, природа накинула на него вуаль чего-то такого, что некоторым внушает ужас. Должно быть, это сияние видно пока еще немногим. 25 августа ему будет всего 19. Нужно было бы писать о нем часами. Какое счастье, что теперь вы будете проводить много времени вместе. Он собирается остаться здесь на сентябрь.
Кроме этого, о Веймаре мало что можно сообщить. В Баухаузе должно произойти много изменений к лучшему; это просто необходимо.
Я читаю Стефану письма Анни, и он уже ждет не дождется ее приезда. Он полагает, что сможет оказать на нее благотворное влияние. Судя по письмам, она слишком зависима. А наиболее значительное происходит с человеком именно тогда, когда он растворяется в себе, атомизируется. Стефан молод и со всей горячностью бросается на помощь, ему так хочется, чтобы всем было хорошо.
Осчастливить другого, хотеть ему помочь – это тяжелое колдовство и магия тщеславия. Если я когда-нибудь буду исцелена от этого, то буду лишена всяческих желаний и испытаю полное счастье и покой, который я испытывала эти 4 недели, впервые за 23 года и 3 месяца. Это было так непривычно, так странно. Большой город скорее дает возможность одиночества, чем провинция, здесь с большей легкостью можно спастись бегством и от человека, и от идеи фикс, нежели там, где люди предоставлены друг другу… Я бурлю, бурлю, бурлю… Но это хорошо, ведь когда-то и это пройдет.
6. Пауль Клее
Недавно Иттен был в Мюнхене, и мы полюбопытствовали, как прошла его встреча с Клее, о чем они говорили.
Ни о чем. Клее несколько часов кряду играл Баха, после чего крепкое рукопожатие – и адьё.
С семьей Клее Иттена связывают давние узы. Будучи восемнадцатилетним, он посещал педагогический семинар в Хофвиле, неподалеку он Берна, его вел профессор Ганс Клее, отец Пауля.
Импозантный старик с огромной бородой читал лекции о Бахе. «Влияет ли музыка на современное искусство? – спросил я его, и он ответил: – Конечно! Эта общность подтверждается уже не словами, а самими работами: посмотрите на творения Кандинского – в них звучит музыка».
Так в Хофвиле я встретил своего духовного отца.
Иттену родственников не занимать, и все духовные: дедушка Лао-цзы, праотец Ахура Мазда… Разве что жена земная, тихая, милая докторша.
Музыка, музыка, музыка!
Под стефановское пение я выклеиваю текст клеевской эпитафии: «Я неуловим в имманентности, ибо нахожусь как среди умерших, так и среди еще не родившихся».
Я впервые заплакала в 1940 году, когда узнала, что умер Клее. Свою последнюю работу в Терезине – слоистую акварель с бирюзовой начинкой – я посвятила ему.
Наверное, никто из современных художников не повлиял на меня так, как Клее. Именно он обратил мое внимание на детские рисунки. После занятий я иногда провожала его до дому, мы спускались по тропинке к широкому лугу, пересекали его в направлении летнего домика Гёте, взбирались на холм и оказывались на Роговой улице. Семья Клее занимала первый этаж роскошного особняка, летними вечерами мы собирались у них в саду за большим столом. Его жена была пианисткой, а сын-подросток, подававший и не оправдавший надежды отца художник, занимался у Иттена. Клее читал нам свои «зрительные» стихи. Помню такое:
Есть две горы, на которых светло и ясно, –
Гора зверей и гора богов.
Но между ними лежит сумеречная долина людей.
Когда кто-нибудь взглянет вверх,
Его охватывает вещая неутолимая тоска,
Его, который знает, что он не знает,
По тем, кто не знает, что они не знают,
И по тем, кто знает, что они знают.
В те годы среди художников было принято выражаться пространно, воспевать неуловимое. Я тоже этим грешила. И опять же бесконечные разговоры про музыку и искусство.
«Цвета не играют одноголосных партий… скорее они образуют трехголосные аккорды. Искусство не передает только видимое, а делает зримым тайно постигнутое».
Наши Мастера были виртуозами, и каждый по-своему «делал зримым тайно постигнутое». Шлеммер, штутгартский однокашник Иттена, вращал вокруг оси «элементарные формы», и те, обретая объем, срывались с листа в пропасть трехмерности; Кандинский отслеживал траектории движения цветоформ; Франц Марк с помощью призмы расслаивал мир на многогранники; Пауль Клее «переносил» наскальные изображения – архетипы детства и древности – в небесные выси акварели.
Клее, разыгрывающий свои рисунки на скрипке и рисующий картины смычком, мало смыслил в технологии производства. Гропиус вверил ему руководство переплетным цехом; прессовальная машина вышла из строя. Тогда он перевел Клее в мастерскую по росписи стекла, где, кроме самого стекла, ломать было нечего.
Должность – дело временное. Где бы Клее ни преподавал, все сводилось к универсалиям – полифонии цвета, аккордам и партитурам, сложенным из чистых цветов. Сравнение музыкальных тональностей с цветовыми гаммами и оттенков звучания с оттенками цветовой палитры было не столько красивой метафорой, сколько принципом его работы. Клее интересовали тоновые возможности цвета, особенно красного, коричневого и зеленого, и спектр чистых цветов, их способность гармонировать и контрастировать друг с другом – так же как сочетания звуков, они могут создавать гармонию или контраст.
Само по себе рисование – это не труд, а волшебное путешествие по многослойному миру.
…Он глубок, весел, загадочен… Клее устанавливает свои, одному ему понятные взаимосвязи между отдельными частями – будь то земля, небо, название картины или изображенное на ней. Он… математик, имеющий дело не с цифрами, но с величинами и связями между ними.