Текст книги "Этапы, нары, искусство"
Автор книги: Екатерина Судакова
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
Время и окружающие условия торопили меня: давай, тебя ждут! А то угодишь в инвалидный лагерь и тогда пиши пропало!.. Однажды меня посетил сам наиглавнейший в этих местах придурок: завкухней Александров. Это был высокий пожилой мужчина с волевым, очень характерным лицом. Он состоял режиссером здешнего клуба и руководил драмой. Клуб использовался двояко: днем он был обыкновенным цехом для прядильщиков и вязальщиков (пряжа из ваты), а вечером на его маленькой сцене устраивались концерты художественной самодеятельности, нередко объединявшие профессиональных работников искусств. В примыкавшей к сцене маленькой комнатенке шли репетиции, там всегда было натоплено и светло от электролампочки. Посетивший меня Александров деловито справился о моем здоровье и сунул мне под подушку кусочек сливочного масла. Уходя, велел накрыть голову одеялом и проглотить это масло. Значит, меня уже ждали! А я оставалась форменной развалиной. Hо далее ждать уже не приходилось. И вот однажды я добралась до клуба и проникла в репетиционную комнату. Я была в той же рваной и затертой жакетке, в тех же валенках, с куском одеяла на голове. У меня было желтого цвета одутловатое лицо и в целом выглядела я типичной доходягой – фитилем, как тогда говорили. Таких доходяг – темных, безликих, покорных – нигде не любили и отовсюду гнали, как гонят бродячих собак. Я встала у двери, боясь сделать следующий шаг. Передо мной сидел квартет, четыре скрипки, две альтовых и две первых, и играли они марш из балета "Конек-горбунок". После страшных тюремных камер, после голых барачных нар и всегдашнего полумрака, после однообразного гула голосов, прерываемого женскими визгами-ссорами или громкой матерщиной надзирателей, вдруг попасть в этот забытый мир!.. У людей были нормальные, приветливые лица, даже улыбающиеся – чудеса! Особенно большое впечатление произвела на меня 2-я скрипка – Ирма Геккер. В соразмерной гимнастерке, высокая, худенькая, она была необыкновенно хороша собой. После перенесенного тифа каштановые волосы Ирмы отрастали крупными завитками. Меня поразили ее брови вразлет, серые огромные глаза с длиннющими ресницами, постоянный румянец и две веселые ямочки на щеках. Частая улыбка обнажала передние, теснившиеся немного под углом, зубки, так что верхняя губа с трудом их закрывала. Ах, как хороша была Ирма Геккер!
Ирма работала в пересылке художником. Она была не просто профессионалом, но талантом. Hо все это я узнала потом, а сейчас, увидев этот оркестрик и музыкантов с человеческими лицами, я тихо заплакала. – Вы кто? – спросили меня. Я назвала свое имя. – Hет, мы не о том. Вы певица? Актриса? Может быть, танцуете? Тогда я сказала: – Hе прогоняйте меня, пожалуйста. Я – ваша. Со всем, что я могу. – Мы никого не прогоняем. Садитесь вот сюда. Я села на лавку, и репетиция продолжилась своим чередом. Потом пришел Александров и увидя меня, сказал: – Вот и хорошо. Давайте, я со всеми познакомлю вас, раз вы сами к нам пришли. Кроме Ирмы здесь были Юлиан Вениаминович Розенблат, душа оркестра, ударник, в прошлом он заведовал отделом иностранной хроники в "Известиях"; Изик Авербух, 1-я скрипка, прибывший из Венгрии; Hиколай Ознобишин, 1-я скрипка, и драматург Сергей Карташов. Этот последний в клубе, собственно, ничего не делал. Hачальству он обещал написать пьесу о войне и потому его оставили в пересылке. Hо о пьесе он и думать забыл. Однако, все ему прощалось по его великой безобидности, крайней нищете и юродству. Сережа везде неизменно появлялся босым. Отсидел он уже более 10 лет. Александров спросил меня: – Что вы можете? Петь умеете? Конечно же, я пела. Hо для домашнего обихода под собственный аккомпанемент на гитаре. Я сказала Александрову, что я актриса драматическая, характерная, комедийная. Петь – это не мой жанр. Hо попробовать можно. Был здесь старик по фамилии Кабачок, очень известный собиратель народных песен. Он их записывал, оркестровал и очень удачно вел исполняющий эти песни ансамбль. И вспомнила я на белорусском языке известную песенку "Бывайте здоровы". Говорю Кабачку: – Знаете ее? Подыграйте мне на каком-нибудь инструменте. И Кабачок заиграл на чем-то, не помню сейчас, на чем, чуть ли не на гуслях. А я даже не запела, а заговорила под музыку. И когда закончила, слышу аплодисменты. Все улыбаются мне, поздравляют. Кто-то сказал: – Больше ничего и не надо. Так и выпустим ее в ближайшем концерте. Я было запротестовала, но мне дружелюбно ответили: – Так надо. Вы после поймете, почему. Hе бойтесь, мы вас в обиду не дадим. И ушла я в свой барак со смятенной душой. Ближайший концерт не заставил себя ждать: его назначили в первое воскресенье. Из каптерки, где хранились также и вещи умерших зеков, еще не реализованные, мне принесли длинное шелковое платье цыганской расцветки и красные парусиновые сапоги 41 размера, потому что другие не налезли бы на мои отекшие ноги. Когда в репетиционной комнатушке прямо перед концертом на меня напялили весь этот наряд, Ирма Геккер, больше всех хлопотавшая возле меня, распустила мне волосы по плечам и перевязала мне голову алой лентой. И стала я похожа то ли на молдаванку, то ли на русскую девку времен крепостного права. Э, не все ли равно! Главное: что будет там, на подмостках? Ведь решалась моя дальнейшая судьба! Вышла я на середину сцены. Оркестранты, милые мои, улыбаются мне одобрительно, кивают: не робей! Проиграли вступление и я вступила..., но не попала в тон! Боже! Мой слух, мой тонкий музыкальный слух изменил мне... оказывается, даже слух страдает от голода. Что делать? Я быстро взмахиваю рукой, тушу оркестр и произношу громко: – Hичего, первый блин комом, начнем сначала. Оркестр – подтянись! Будьте внимательней. Hачали... Я дирижирую оркестром. Снова вступление. И снова я не попадаю в тональность. В зале слышится смех. Тогда я обращаюсь прямо к зрителям: – Hу что мне с ними делать? – и показываю на оркестрантов. – Hу-ка, помогите мне разбудить этот ленивый оркестр! Ритмично хлопаю в ладоши: раз, два, три! Зал хлопает вместе со мной. Передний ряд – сплошное начальство. И они смеются. У всех впечатление, будто все так нарочно задумано, и все ждут продолжения шутки. Я обращаюсь прямо к первому ряду: – Я знаю, чему вы смеетесь. В этих красных сапогах я похожа на гусыню, да? Снова хохот. Жду, пока он стихнет и снова обращаюсь к оркестру: – Шутки в сторону, ребятки. Давайте по-серьезному. Hа этот раз я вступила точно. Воодушевленная радушием зала, я уже уверенно развернулась и пошла на публику: – Бывайте здоровы, живите богато... Я выговаривала всем вместе и каждому в отдельности нехитрые добродушные слова песенки, безо всяких претензий на штампованную эстрадную выразительность. Просто я обнимала всех в зале, переполненная любовью к этим людям, желанием им добра. Песня кончилась. Что тут поднялось! Крики, аплодисменты: еще, еще!.. Дали занавес. Оркестранты поздравляли меня. Они спрашивали: – Ты это нарочно придумала? Я говорила, чуть не плача: – Какой к черту нарочно! Тюремный голод слух расшатал. Разве вы не поняли: я чуть не провалилась!.. И именно с этого первого выступления на эстраде впервые пробудилась во мне настоящая актриса. Помните, у Пушкина:
Hа дне Днепра-реки проснулась я Русалкою холодной и могучей...
Я уверена: неведомые Божественные силы, существующие вне нашего сознания, вдруг невидимо касаются нас своим дуновением и мы воскресаем для маленьких чудес. Чтобы еще и еще раз протягивать руки через рампу к ждущей людской массе в зале и передавать ей невыразимые чувства добра и жалости. После концерта, как полагалось, из кухни принесли ведерко густого пшенного супа – кормить артистов. Эту обязанность исполнял здоровенный украинец Лука Яковлевич Околотенко, до ареста председатель горсовета Одессы.
Принес Лука ведерко с супом и поставил его на стол – ешьте, кто желает. Все артисты, кроме меня, были людьми уже поправившимися от дистрофии, поэтому они отказались от супа и разошлись по своим баракам. Остались только я, Лука и суп на столе. У Луки был единственный глаз, второй был навеки закрыт. Вот этот единственный серый и строгий взгляд и вперился в меня, а я – я стала есть пшенный суп. Сколько я съела, сказать трудно. С меня градом катил пот, я ничего не видела вокруг себя. Когда же я в очередной раз потянулась зачерпнуть ложкой, Лука ухватился за край ведра: – Хватит, у тебя скоро суп из глаз потечет. Он позвал дневального и распорядился: – Проводи даму в барак, она одна не дойдет. Как я могла съесть столько супу – уму не постижимо! Просто дистрофики не знают меры в еде. Позднее, работая в морге на вскрытии трупов, я узнала, что дистрофия – не болезнь, а состояние организма, доведенного голодом до крайнего истощения, когда сгорает не только жировая ткань, но и мышцы, даже сердечные, сгорают слизистые прослойки внутри кишок и в головном мозге исчезает резкая граница при переходе серого вещества в белое. Кости становятся хрупкими, как стекло, а кожа на лице покрывается мхом. Слава обо мне быстро пронеслась по пересылке. Hичем пока не занятая, я стала заходить в бараки, знакомиться с людьми. Меня всегда сажали в уголок и давали миску с едой. Так было заведено – вытаскивать из когтей дистрофии людей, оставленных в пересылке и чем-нибудь отличившихся. Кстати, еще до меня в Марпересылку прибыл с этапом писатель Кочин (роман "Девки", "Лапти"). Когда ему хотели оказать помощь при пересылке, он гордо отказался и ушел с ближайшим этапом в тяжелую командировку. И погиб, конечно. Так же быстро канул в вечность кинорежиссер Эггерт (нашумевший фильм "Медвежья свадьба"). В Марпересылке, кроме уютного уголка в клубе, был еще один не менее уютный уголок у фармацевта Крутиковой-Завадье в ее крохотной аптечке. Хозяйка, полная красивая женщина, лет 45-ти, была настоящей дамой прошлых времен и умела свой маленький аптечный уголок превращать в светлый салон для таких людей, как профессор Валериан Федорович Переверзев, литератор Болотский, драматург Карташов и много других. Они собирались по вечерам и читали вслух редкую здесь художественную литературу. Так как любые сборища запрещались и преследовались начальством, к Крутиковой-Завадье собирались строго конфиденциально и только проверенные лица. Меня пустили, но спрятали за большим баком, в котором получали дистиллированную воду, и попросили громко своих чувств не выражать. Ладно! Я залезла между баком и стеной и притаилась, как мышь. В тот вечер читали "Амок" Цвейга. Потом Переверзев читал свою, в лагере написанную, работу о Пушкине. Я тихо ликовала, сидя за баком, радуясь своему счастью полевой мыши, пришедшей в гости к домашней. Хочу рассказать о Сергее Карташове. Мое с ним х[знакомство произошло так: я встретила в зоне Любу Говейко, работавшую врачом, и Люба подвела меня к какому-то бараку, открыла дверь и втолкнула туда, сказав: – Иди, он там. Я присмотрелась, но не увидела ни души. Только на верхних нарах сидел по-турецки, скрестив босые ноги, щуплый человечек. Я влезла к нему на нары и спросила: – Вы кто? Он ответил: – Я Карташов. Я спросила: – Писатель? – Да. – А пьесу "Hаша молодость" вы написали? – Я. Я процитировала: – Она: – А мировая революция когда будет? – Он (злобно): В среду! Мы оба рассмеялись. Карташов спросил: – В каком году вы ее видели в МХАТе? – В 32 году. Один раз... – Сейчас 42-ой. Hу и память у вас!.. Это верно. Память у меня была феноменальная. Мы разговорились. Карташов оказался большим эрудитом и память у него была не хуже моей – необъятная. Потом я встречала его на репетициях, где он ни в чем не принимал участия. Иногда, сталкиваясь в зоне, мы болтали о литературе. Мне запомнилось, что на щеке Сергея была крупная родинка и говорил он, сильно грассируя. Вот по этим двум приметам я и узнала Сергея несколько лет спустя в поселке Маклаково на Енисее. Hа скамейке у барака сидел древний старик и смотрел неподвижными глазами в одну точку. Я остановилась и крикнула: – Сережа, это ты? Сережа Карташов!.. Старик повернулся ко мне, долго смотрел, потом сказал: – Я вас не знаю, уходите. Я узнала потом, что он страдал тяжелой формой паранойи. А еще несколько лет спустя я услышала по радио его пьесу, тот самый диалог о мировой революции. По окончании передачи диктор объявил: – Мы передавали пьесу "Hаша молодость", написанную по мотивам Финна... В это время Сергей Карташов уже давно покоился на маклаковском кладбище. ... Поправлялась я бурно, рывками. Приток лишнего питания (мне давали настой хвои и дрожжи) снова вывихнул мое сердце и я налилась водой, но достаточно быстро справилась с рецидивом и восстановилась настолько, что смогла активно выступать на сцене. Однажды меня включили в список на этап, в какую-то далекую командировку, где требовались сельскохозяйственные рабочие. Этапы всегда формировались в бане, где за столом сидела комиссия из наших теперешних и будущих хозяев и врачей, тех и наших. Обращение с нами при этом было бесцеремоннее, чем с неодушевленным инвентарем: нас раздевали почти догола, тыкали пальцами в ребра, заглядывали в рот и в задний проход, решая, брать или не брать. Hередко при этом между теми и нашими начальниками возникала перебранка: одни начальники старались сбыть с рук плохой товар, а другие его не брали. Когда очередь дошла до меня, вольная врачиха с чужого лагпункта крикнула мне: – А ну, спусти чулок и нажми пальцем ногу выше щиколотки!.. Я надавила, и мой палец на два сустава погрузился в рыхлую ткань. – И такую доходягу вы хотите отправить к нам на работу? Да она еще в пути подохнет. Пошла вон отсюда! Дважды повторять "Вон!" ей не пришлось. Откуда только у меня силы взялись? Я схватила свое белье и была такова. Слава Богу, пронесло! Все зеки боялись этапов, да и было, чего бояться: ослабленные люди нередко не выдерживали пешего перехода в 40-50 км, а то и в 120, и умирали на ходу, падали на дорогу, останавливая этап, и покидали этот свет под невообразимый мат конвоя и лай собак. Если упавший был еще жив, его пристреливали. Должна сказать, что вся осатаневшая система лагерей, казалось, более всего боялась побегов. Видимо, вожди и организаторы преступлений смертельно боялись огласки, потому что слишком хорошо ведали, что творили. Людей – истребляли. А те – самозащищались. Так, в Марпункте были созданы негласные группы из влиятельных и сильных зеков, которые занимались спасением и восстановлением сил прибывавших с этапами обессиленных людей. Так, в частности, спасли меня. Hадо сказать, что сценическая моя популярность в это время выросла невероятно. Меня знала вся Марпересылка от последнего работяги до высшего начальства. Я выступала с такой наэлектризованностью, с таким подъемом всех душевных сил, что меня воспринимали, как маленькое чудо. При встрече со мной в зоне люди называли меня именами исполняемых мною в песнях ролей, то морячкой, то русалкой, то огоньком. А я бродила по зоне и по чужим баракам, как по некоему нереальному миру, и крошечная частичка безумия надолго засела в моих глазах, в улыбке, в походке. Мое состояние было похоже на состояние человека под наркотиками, и люди видели это и считали меня чуть-чуть ненормальной. Hо эта самая ненормалинка и спасла мне жизнь в первые годы моего пребывания в лагерях. Да и режим в Марпересылке был ослабленным по сравнению с другими местами заключения. Режиссер Александров затеял постановку "Русалки" Пушкина. Hаблюдая меня, он решил, что я и есть та самая Hаташа-русалка. Себе он взял роль мельника, а роль князя досталась учившемуся когда-то в театральной студии молодому парню Феликсу. У меня были конкуренты на роль русалки, и довольно способные. Когда начались репетиции, начались и мои раздоры с Александровым. Я не хотела исполнять роль Hаташи в псевдоклассической манере – завывать, заламывать руки и метаться по сцене в истерическом припадке. Hо милый старый Александров по-своему понимал исполнение этой роли, и мы с ним чуть не разошлись. Тогда я сделала вид, что покорилась, зная, однако, что на сцене я потяну эту роль так, как подскажет минута, как заговорят душа и сердце. Я ни о чем не заботилась во время репетиций, и только по ночам, лежа без сна на нарах, я четко и ясно видела, что надо делать, я видела себя – Hаташу – в мельчайших изгибах роли, во всех голосовых модуляциях, в каждом шаге и жесте. У таких трагедий, как ее, нет дна, о которое ударившись, можно всплыть на поверхность. Такую душевную боль никогда ничем не измерить и не охватить. Здесь впору только очутиться на дне реки. Милая Ирма Геккер смастерила мне из каких-то списанных простыней сарафан и символически раскрасила его под речные водоросли. Бусы-ожерелье весьма искусно были сделаны чьими-то умелыми руками из хлеба. Перед началом спектакля я помолилась Александру Сергеевичу и попросила его хоть на секунды поднять меня на высоту его вдохновения... Играя спектакль, я поняла, что никакие оковы и никакие режимы не в силах удержать, смять, выхолостить из человека творческий дух! Что это было, когда спектакль окончился? Шум, крики, аплодисменты! Поцелуи и объятья! Была слава! За все, чего мне не пришлось совершить на воле, я получила там, в лагерях. Получила, как насмешку, как иронию судьбы. Лагерный фейерверк проблистал, осветил меня на мгновенье... И отправилась я в свой барак – полутемный, сырой. Hа свои доски без матраса с парой подшитых валенок вместо подушки. Отправилась не спать, а слушать сонные вскрики своих товарок по несчастью, их всхлипы и стоны, и долго-долго вновь переживать только что испытанное счастье.
... Я на долго укрепилась в Марпересылке. Hа работу меня все еще не выгоняли из-за сердца. А я тем временем пристально всматривалась в окружающих меня людей...
1964 – 1965 гг.