355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Шевченко » Похищение Ануки » Текст книги (страница 2)
Похищение Ануки
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:35

Текст книги "Похищение Ануки"


Автор книги: Екатерина Шевченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Ей тут же пришло на ум понести две эти легкие забытые шкурки в школу. Подойдя к двери и послушав гуденье классного улья, она заглянула потихоньку в класс и онемела: ее Нука сидела за партой нагишом. Зинаида Михайловна не поверила глазам. Дома она осторожно спросила:

– Нука, ты что?

– Нинель Николавна не разрешает надевать физкультурную форму дома.

– Бедная моя! – опустив глаза, проговорила Зинаида Михайловна и научила ее выходить из ужасного положения.

6

.

В день рождения для Ануки поставили на стол, поставили для нее одной, темно?коричневый кремовый торт. Он был не разрезан, не поделен на клинья, и Анука в душе радостно поразилась тому варварству, с каким ей разрешили есть его целиком.

– Ты ведь любишь? Вот прямо ложечкой и бери, все твое, – сказала мама.

Это был откупной, потому что, не сиди Анука за тортом, она мешала бы взрослым укладывать вещи. Отделив пласт, она открыла, что торт и внутри так же коричнев, как сверху. На вид он казался испеченным из ржаного хлеба, но пах вином. Ей исполнилось семь, ей об этом сказали, а сами тем временем паковались, собирая в тюки и коробки домашнюю утварь. Барометр лег в большой высохший саквояж, – дедушка не брал его на прогулки, – он был поместителен, вытянут, весь в прожилках, будто кольчатый. Еще Анука узрела черный лаковый окованный по углам чемодан – не чемодан, ящик – не ящик, простиравшийся в бесконечность. Был он без ручек, но с ремнями для носильщиков; где он раньше у них помещался, она и не знала. Вытянув шею, она вскочила. Черная плоскость саркофага казалась зеркальной, и, подбежав, Анука подумала, что она в ней сейчас отразится, но нет, деготь блестевшей глади был все?таки матов. Ей представился поздний вечер, стеклянный вокзал, почему?то Киевский – она его знала, с него уезжали на дачу, – нежность круглых желтых фонарей и свистки на перроне, и сутолока, и розы, и неподвижное подплывание спальных вагонов...

Место действия она знала, но время... Время было другим.

Перед тем, как за мебелью явились грузчики, Ануку на метро повезли на новое место. Она была рада, что школа остается на берегу, как лютая деревня, а она от нее уплывает на лодке. Сначала, впрочем, она испугалась, как же можно уезжать, если надо ходить в эту школу? Но оказалось, что можно пойти и в другую.

Ее предупредили, что домишко их будет очень и очень старый, ходить же купаться они будут через Арбат, в душевой павильон, но что это не навечно, что их скоро сломают и они уедут опять, уже в новую, в отдельную квартиру, "потому что – дадут. Кого ломают – тому дают".

Она выплыла из метро и оказалась на площади Арбатских ворот: фонтанный мальчик стоял, улыбаясь, со щукой в руках; Анука увидела, что он глуп, но от радости простила, потому что его глупость была слабостью ее собственного ряда. Ее повели по правой стороне Арбата. Она шла во встречной толпе очень взрослых, чужих и чудесных людей. Миновали швейцара у дверей ресторана, магазин филателии и плакатов, цветочный, за ним фруктовый магазин с лепными гирляндами салатово?абрикосовых плодов – она разглядела их сквозь витрину, – прошли угловой и, как бывает с угловыми, немного скругленный, угрюмый писчебумажный, повернули в тягучую арку, и сразу стал двор, и в нем тополя, три невысокие каменные дома покоем, а посреди одноэтажный деревянный домик с крыльцом и пораненной дверью. За этой, стоявшей нараспашку, дверью, из которой выносили чужую утварь, Ануку встретил дощатый коридор и кудрявая радость трех комнаток с каштановыми, натертыми мастикой, ромбами паркета, которым она обрадовалась, потому что только утром их паркет был в елочку, а этот ей нравился больше. И вообще все было лучше: потолок казался гораздо ближе, и воздушный запах другой

– теплый, съестной. Первая комнатка, она уже знала, будет ничьей, то есть общей, следующая – их с мамой, последняя, запроходная – бабушки с дедушкой и тети. Анука дивилась, как это они так разжились вдруг комнатами? Она встала в средней, у пустой, ничем не заставленной стены, и ей открылся слоеный пирог обоев, отставших в углу: под желтыми лежали винно?красные, за ними – синие в звездах, дальше виднелись другие пласты. Анука насчитала четырнадцать, в конце виднелся петит неизвестных каких?то газет, она бы прочла, каких, но это было опять, как на оборотах отрывного календаря, скучно.

Она не провела на новом месте и часа, как мама ей объявила, что дети вызывают ее на крыльцо. Ополоумев от волнения, она вышла на приступки, и в холодных сенях, в весеннем свете кое?как вставленных, заплатанных стекол, державшихся в переплетных ячейках, как сломанные, застрявшие в паутине стрекозиные крылья, увидела множество девочек, стоявших в пальто, ей устраивали смотрины. Анука поняла, что попала в некое братство. И было оно двором. Она стушевалась:

никогда не замечала, чтобы кто?нибудь вокруг менялся, и теперь мучилась от стыда, что они вот обменялись... Девочки называли себя по имени, и, слушая имя и глядя на девочку, Анука про себя говорила: "Да" или "Не?а". "Да" означало "люблю", а "не?а" – "нет, не люблю".

– А это Тамара, она с тобой рядом живет, через стенку.

Взглянув на Тамару, Анука пожалела, что именно она ей до?сталась! похожая на марсианку, с гигантским выпуклым лбом и совершенно легкими ногами, с лихорадкой на верхней губе, на табуретке сидела – а все вокруг стояли – девочка с тугими выпущенными поверх пальто коричневыми косами, сплеты которых как?то надменно, даже вредно блестели.

"Ну почему, почему самая плохая будет ко мне ближе всех?" – пожалела Анука. Ей хотелось иметь соседкой вон ту, золотисто?белую Галю, самую взрослую, – Анука чувствовала, что эту Галю можно было обожать и куда?то идти за ней. А эта Тамара – ну, что она?

Оказалось, что Тамару можно звать Томой. Это было диковинно. Вышло так, что и фамилия ее – Чупей. Анука узнала об этом на другой день, когда стояла на кухне, где Томина бабушка готовила омлет. Анука от любопытства переворачивала висевшие на притолоке у ободранной входной двери картонные квадратики с наклеенными фамилиями.

– А зачем они? – спросила она.

– Когда уходим, то свою карточку переворачиваем, это значит, что дома нет, – чтобы не ходили к телефону звать, – ответили ей.

– А "чупей" это что?

– Это мы с Томой.

– А омлет?

– Это яйцо, молоко и соль взбивают и льют на сковородку.

– Я так ем, это дрочена.

– Нет, дрочена это еще и с мукой.

– Ну да.

– Так ты ешь с мукой, – значит дрочену. А Тома ест омлет.

Когда разместились, Тома пришла к Ануке посмотреть... Увидела оранжевый сервиз с золотыми оленями внутри чайных чашек и притаилась, перестала говорить. Ануке показалось: неслышная струна задрожала в Тамаре, и та, до тех пор как будто приветливо стоявшая на пороге некой сказочной скворешни, медленно вытянула тонкую свою руку и, взявшись за скобку, круговым плавным движением повела дверью и тихо затворилась изнутри. Сколько бы раз Анука потом ни пробовала залучить Тому поиграть, та не шла, и однажды, встретившись с направленным на нее исподлобья Тамариным взглядом, Анука опешила, догадавшись, что ее, оказывается, ненавидят. Сама же она теперь хотела Тому любить, так хотела, что рвалась к ней. Ей нравилась ее комната. В ней чем?то чудесно пахло. Да, в ней царил запах измученной счастьицем жизни, – запах, сотканный неизвестно из чего: может быть, из пудры "Рашель", которой белилась Томина бабушка, служившая поблизости машинисткой в Генштабе, или из сливового варенья, хранившегося в массивном подстолье (как нарочно, именно сливы?то Вера Эдуардовна никогда не варила, хотя премного заготавливала и клубники, и вишни, и смородины, так что сливовый джем Анука впервые попробовала у Тамары и полюбила его навсегда), или же из всей той чепухи бумажных цветов и картонных, а также вышитых мулине и шелком картинок, которыми были покрыты горизонтальные и вертикальные плоскости на этажерках и за этажерками, на полке дивана и за полкой дивана, на подушках и подзоре высокой железной кровати, и на коврике над нею. Но больше всего этим пахло в буфете. По сравнению с Томиным, их собственный светло?коричневый дачный буфет был младшим буфетиком. В Тамарином буфете таилось величие какой?то строгой, может быть, северной стороны. Он был угрюм и молчал. И он пах. Особенно, если его открывали, а уж когда проводили внутри мокрой тряпкой, то тут запах возвышался до потолка. Анука любила убирать с Тамарой в буфете.

– Давай уберем опять! – просила она. И они вставали на стулья, открывали створки со вставками из граненого стекла и осторожно совали головы в буфетную внутренность. Там был развал: розетки, ложечки с витыми ручками и пожелтевшие костяшки, инкрустированная рогом держательница для спичек и какой?то непонятный, сломанный или треснувший хлам; царило же среди вещиц фаянсовое яйцо, очень большое, с рельефными ангелочками на облаках, с голубыми и розовыми лигами нарисованных выпуклых лент. Рядом лежала подставочка для обыкновенного яйца, и каменное оттеняло ее размеры, как кукушонок потесняет соседних птенцов. Запах лавра, сухих яблок и ванильных сухарей смешивался с испарением влаги от буфетной полки, которую они с Томой вытирали, и в какую?то минуту Анука вдруг чувствовала, что она устала и ей невмочь довести уборку до конца, потому что они что?то уж очень завязли, а перекладыванию с места на место всех этих легоньких и бесценных мелочей нет конца?краю.

Однажды, еще в честь знакомства, Тамарина бабушка устроила чаепитие. Сама она в нем не участвовала, но присутствовала. Чай подали только для девочек и налили его в чашечки от кукольного сервиза. Варенье положили в игрушечные блюдца.

Как только Анука пригубила незнакомое бурое варенье, она почувствовала, что ничего вкуснее не пробовала.

– Это какое? – спросила она.

– Сливовое, да мы другого не варим.

– А мы никогда.

– Отчего же?

– Не знаю, у нас на участке сливы почему?то нет.

Анука не понимала, отчего, не успевала она отхлебнуть из чашки, – та становилась пуста. Тамарина бабушка подливала, но это не помогало – Анука вмиг выпивала. И варенья ей не хватало. Наслаждаясь, она не могла насладиться, и ей хотелось сидеть и сидеть за чужим вечерним столом, за которым было много лучше, нет, стократ лучше, чем за их собственным.

– И что же у вас там растет?

– Почти все.

– Яблони, малина, да?

– Все, и крыжовник, и айва.

– А участок большой? Сколько соточек?

– Очень большой.

– Ну какой большой, что – соседей не видно?

– Да, не видно, дедушка говорит – гектар.

– И что, он дачу сам построил?

– Да, но я не помню, меня не было.

Тамарина бабушка улыбнулась:

– От трудов праведных не построить палат каменных... И что же, он ссуду брал?

– Не знаю. Он клубнику продавал и строил.

В ответ, просияв, обрадовались.

Когда Анука попробовала описать бабушке настроение и запах в Тамариной комнате, Вера Эдуардовна ответила, что, мол, ладно, знает она, чем таким там пахнет, – пахнет горшком, потому что Тамара ночью не может проснуться, и ее гордая бабушка?неряха, не стирая, кое?как сушит простыни то на кухне, а то просто в комнате. Но Анука только удивилась, как ее бабушка не права.

Анука не ела больше никакого варенья, а хотела только сливовое. Зинаида Михайловна придумала обменять немного у соседей на банку вишневого, но Вера Эдуардовна не позволила. Словно во избежание позора, Ануке стали покупать сливовый конфитюр в том фруктовом магазине, лепные гирлянды которого она увидела сквозь витрину. Но Анука съедала свой конфитюр так быстро, что однажды Зинаида Михайловна вспылила и так накричала, что Ануке открылось, что и тут ее ненавидят.

7

.

Иногда они с Томой переодевались, наряжаясь в царевен. Придумывали себе имена, а потом воображали. Анука всегда была только Джульеттой. Ее Джульетта была анемичной и нежной, и она погибала.

– Вот она, смотри, – говорила Анука. Она приносила в Тамарину комнату необыкновенно большого формата книгу; Джульетта то розовела, то белела там всюду. Разворачивали на той странице, где грустная девушка в голубом обнимала колонну балкона.

Тамара же, выбрав имя Кармен и никогда от него не отрекаясь, в свою очередь тоже взяла как?то с этажерки флакон и показала на этикетке совершенно взрослую женщину с красным цветком в волосах, приоткрывшую хриплые граммофонные губы.

Анука пожалела Тамару и попробовала ее отговорить, ну хотя бы в пользу Марии из "Бахчисарайского фонтана", но Тамара не послушалась. Если бы ей сказали, что и Кармен погибала, Анука, наверное б, задумалась, но Тома этого не говорила.

Дальше длинных платьев и шлейфов игра почему?то не шла; стоило нарядиться, как игра увядала.

Но еще слаще Ануке было остаться в комнатах одной, если все уходили. Этого почти никогда не случалось, – бабушка никогда не отлучалась, да и мама всегда шила дома. Когда в редких случаях Ануку собирались оставить, ее загодя готовили к тому, что ей может прийтись туго:

– Закройся на ключ, потому что соседей тоже не будет, не открывай на парадный звонок, не отзывайся.

– Быстрее, быстрей уходите! – ликовала Анука в душе. – Как только за вами захлопнется дверь – в ту же минуту!..

Что "в ту же минуту" – она, конечно, заранее знала.

Когда взрослые, договорившись о ее благоразумии и отдав по?следние наставления, уходили, Анука бросалась в комнатку бабушки и дедушки и открывала желтенький шифоньер. Там на нижней полке, почти на полу, размещалось царство тетиных туфель. Они были Ануке почти по ноге. Она сгребала их на такой же светлый, как и сам шифоньер, ромбовидный, натертый мастикой, паркет и, усевшись в шкаф, спиною к свисавшим плащам и платьям, начинала по очереди мерить бесконечную вереницу черных, серых, и синих, и белых, на вид хрупких, как яичная скорлупа, туфель на высоких шпильках, оканчивавшихся металлической каплей набоек. У нее была любимая пара. Она оставляла ее напоследок. Эти черные с синевою туфли, напоминавшие подведенные тетины глаза или подбитый глаз пьяницы, были самыми открытыми и самыми вызывающими, и одновременно самыми маленькими – наверное, они несколько жали тете и она их реже других надевала. В них?то Анука и пребывала до конца примерки. Оказавшись на каблуках, она удивлялась, что угол зрения изменился: пол удалился, зеркальная полка стала по пояс; она брала с нее бабушкины горько?оранжевые витамины и сама перед собой притворялась, что ей вкусно. Потом надевала лохматую, точно кактус, со шлицей сзади, тетину юбку и заправляла в нее ка?проновую блузку, в нагрудном карманчике которой лежали клипсы, что были совершенно в тон фиолетовым газовым оборкам.

Однажды на этом этапе одевания дверь открылась домашним ключом и вошел приехавший на обед Коля Зотиков, тетин любовник, таксист.

– А я за тобой! Поехали – прокачу, – сказал он. – Только быстрей. Я же говорю, быстрей, – прямо в чем есть.

– Но... – чуть не испустив дух, отозвалась Анука.

– Пускай. Ничего.

У крыльца стояла машина с оленем, очень помятая, очень старая и большая. Когда сели, Коля подождал, пока Анука несколько раз хлопнет дверцей, потом закрыл сам.

– Отсядь от окна, дверца слабая, а то вывалишься на повороте, – у нас в парке недавно так было. Сиди посередине.

Ануку покоробило, что Коля говорит о ненужном сейчас, – не только о ненужном, но о некрасивом, – о гусеничной колее в небе салюта, – говорит тогда, когда все громадно и празднично, потому что впервые в ее жизни он сделал так, что она едет в такси.

Они покружили по бульвару под солнцем, где на фонарных подставках?шарах, как на морских буях, плавали, будто спасаясь, сразу по три льва. Потом остановились на Арбатской площади, и Коля удивил:

– Ну, во двор я уже не поеду, дойдешь до дома сама.

Она пошатнулась на шпильках, ступив на асфальт, испещренный оспинками от набоек, помахала отъезжающей лани и в весенней уличной толчее пошла на подворачивающихся ногах, балансируя, по Арбату. Она только и знала, что ей надо дойти – как понимает канатоходка над толпой, что упасть нельзя, но возможно. Ей было плохо, но страдание было радостно?опасным и стыдным. Она только и знала, что это все ничего: она зазорно одета, потому что так вышло; нет, она не служит взрослым распутным тайнам, хотя любит, любит их донный илистый смысл с беготней нежных и ребристых, как небо у кошки, золотых теней по речному песку.

Тети не было дома, бабушка не вернулась, мама тоже. Она поставила туфли в шкаф, блузку повесила на плечики, юбку зацепила петельками на поясе за вешалочные крючки. Клипсы опустила в кармашек – они так намяли мочки, что Анука испытала блаженство, освободившись от них, – еще большее облегчение, чем после туфель.

Теперь, когда они с Томой рядились, она больше не одевалась Джульеттой, а говорила, что будет девушкой из таверны; какой, она не объясняла, но про себя знала: той, что по очереди сидит у всех на коленях. И звали ее теперь Джанель

– она тоже погибала, – Анука знала это из песенки. В ней пелось о том, что "В притоне много вина, там пьют бокалы до дна". Этой песенке Ануку выучила дачная Марина. Из песенки выходило, что Однажды в этот притон

Заехал важный барон,

Увидев крошку Джанель,

Он тотчас кинулся к ней:

Послушай, крошка Джанель,

О, будь женою моей,

Ходить ты будешь в шелках,

Купаться в южных духах,

И средь персидских ковров

Станцуем танго цветов.

Погибала девушка так:

Матрос был очень ревнив,

Услышав танго мотив,

Он сильно вдруг задрожал,

Вонзил барону кинжал.

Вонзил барону кинжал,

Барон убитым лежал.

Барон лежал убитым, и только скрипка без слов играла танго цветов.

А через несколько дней

Слегла и крошка Джанель.

Она шептала в бреду:

Барон, я вас очень люблю.

Ануке тоже хотелось бредить, катая голову по подушке. Она думала о любви, как о необоримой болезни, которая поражает.

8 .

Анука ходила в другую школу, и она была еще тревожнее прежней. А идти туда было опасно: Собачью Площадку ломали, и они с Томой и Галей в сопровождении кого?нибудь из провожатых крались по проложенным над котлованом доскам, а под ними внизу стояли, опершись на лопаты, могучие женщины в робах, подпоясанные ремнями, и, подняв головы, говорили:

– Наверно, сегодня последний раз тут идете. Завтра хода не будет.

Ануке будто грелку прикладывали к щекам, так ей было стыдно, что колокольчик школьной юбки, опущенный вниз, не может защитить ног в коротких чулках, не расчитанных на такой неожиданный ракурс.

Стояло начало мая. Дома ждали, когда можно будет забрать Анукин дневник и отправиться на дачу. Нука выходила во двор и, обещая не выскальзывать из?под окон, все?таки утекала в соседние смежные дворики и закоулки. Их заливала теплынь. Пробежав проходным, она попадала во дворик с земляным, неасфальтированным, утрамбованным, будто в погребе, полом, с кустами сирени у деревянных доживающих стен. Там обитала другая детвора, и мальчики имели силу лоцманов на чужой и опасной реке. Когда гонялись за кем?то, играя в колдунчики, там кричали:

– За одним не гонка – человек не пятитонка!

На краю двора стоял темный, без стекол, мертвый колосс, поднявший каменный фасад под облака. Строительный план крушил по живому, сметая и угрюмые, похожие на утесы, каменные дома, и палисадники у куриных сараев, и допожарные скородомы. Так ломился Аль?Мамун в пирамиду, тараня насквозь. У площади Арбатских ворот, загородившись руками от ужаса нависших над нею зубьев ковша, стояла церковь Симеона Столпника, переживая, как ей мнилось, последний день своей жизни. Она была обугленна и черным?черна, как головешка. Будущий проспект обозначали натянутые тросы. Пыль и гул крушения сливались с весенним гамом.

Мальчишки играли в ножи, отрезая наскоро землю. Анука стояла уже на одной пятке, как цапля, и когда очередь до нее доходила, брала нож за тяжелую рукоять, била им оземь, и если не попадала в камень или в осколок, то отыгрывалась и добавляла себе кусок поля.

– Мы вчера поднимались на самую верхотуру, – сказал одетый в ковбойку мальчик и кивнул в сторону выселенного дома. – На чердаке видим: что?то белеет, как привидение. Подошли, а это – белые туфли.

– Да ну? Я хочу туда! Ой! – закричала Анука.

Мальчик идти не хотел, но она умоляла.

– Там лестницу разбомбили, – говорил он.

– Пусть. Ты не знаешь, я на пожарную вышку на даче лазила, на гнилую, с оторванными ступенями. Я могу!

– Тогда тише, пойдем, – сказал он.

Они подошли к дому, и душа ее сжалась от запаха смерти, которым веяло изнутри.

Лестницы и правда не было. Перила остались. Вставляя носок в ячейку ажурного чугуна перил, будто в велосипедную педаль, они постепенно поднялись на верхний, еще не разрушенный марш, а дальше все было благополучно. На площадках сквозь хрустящую пыль проглядывал под ногами бледный, с шашечками цвета морской волны в уголках, кафель; по стенам выступали овальные рельефы, как личики, повязанные под подбородком гипсовыми лентами; полки подоконников припорошены были сором. Каждая площадка дарила светлый всплеск. Они потеряли счет ступеням и этажам; этажей, может быть, было даже и семь. Наконец лестница кончилась, и Анука увидела черную гарь дверной амбразуры, повернутой в темноту. Ступить туда было немыслимо. Анука почему?то боялась теперь белых туфель, именно туфель, и именно белых. Ей представлялось, что они с крыльями и полетят на нее, и самое страшное – сядут на голову. И когда они ее коснутся, она поседеет, почувствует свое, сделавшееся вдруг лысым, как голова выкинутой куклы, сердце и... умрет.

Чердачное поле не сразу открылось им. Сначала они зашли за ряды столбов, повернули и увидели пространство, засыпанное антрацитовой крошкой. Они двинулись навстречу круглому, как в каюте, но большому окну, на вогнутом подоконнике которого сидел белый голубь. Пока они приближались, он все сидел, и Анука удивилась, что у него перья на лапках, как чулки, а сам он – будто ладья, с обтекаемой грудью, непередаваемый, ускользающий от определения изыск которой почему?то совпадает с изогнутою, манерной, но единственной линией вытянуто?круглого, нежного и ленивого окна.

Они уже подходили, когда голубь с лепетом вышел, так плавно, совсем не собираясь с силами, просто и естественно, словно пересел с грязно?белого твердого подоконника на воздушный – чистый и голубой.

То, ради чего они шли, было несколько дальше, и когда Анука увидела это, она не поверила, что бывшие когда?то белыми парусиновые туфли были собственно тем, что она до наваждения возмечтала увидеть на дне земляного, где?то далеко оставшегося майского двора. Перед ней на насыпном полу валялись ботинки, их длинные носы были пристрочены, и от этого туфли были еще жальче и невозможней, как смешная вещица Пьеро. Они были мужскими.

Анука вспомнила, что она ведь и раньше всегда знала, что ко?гда ждешь, ничего не бывает.

Мальчик сел на подоконник, а Анука стояла. Она подумала о голубе. Даже не о самом голубе, а об освещении, о желто?белом свете, которым он был озарен.

Освещение казалось райским и как будто несколько искусственным. Свет был нарочно птичьим, каким?то инкубаторским, так что она подробно видела коралловые лапки почтаря. Свет был таким, какого не бывает так просто на земле.

Теперь на подоконнике сидел мальчик в желудевого цвета ковбойке и замусленных брюках и вполоборота выглядывал в окно. Он был испачкан и неприбран, и как?то вольно расхристан, как бывают небрежны уже взрослые художники, которых она видела на улице около Тони, когда они, проводив ее до крыльца, остановились и лениво, с протягом посмеявшись, отвалили.

– Как тебя зовут? – спросил освещенный светом мальчик.

– Нука, – сказала она.

– Это что?

– Это Аня.

– А... – протянул он. Потом помолчал и как будто вспомнил: – Мой батя читает:

"Дева света, что?то там такое, донна Анна!.." Анука, обомлев, поняла, что мальчик?то этот совершенно взрослый. Взрослый, и ему не нужно ждать, когда он вырастет: он уже сейчас к чему?то готов. К чему "к чему?то" она определить бы словами не могла, но ближе всего это было, конечно, к любви, и одновременно – к чему?то такому, что было даже и дальше, – не только к любви, а ко всему.

– А меня Костя, – сказал он.

Анука представила стук костяного чертика в радио, и ей стало тревожно от его имени, но зато оно как будто расширилось, захватив и включив в себя и то дальнее время, когда Анука Костю не знала.

– А ты можешь со мною дружить? – спросил он.

– Да, – с восторгом проговорила Анука, поперхнувшись от волнения, что она кому?то нужна.

– И все?все для меня сделаешь?

– Да.

– Все?все?

– Ты только дружи, а я – все?все, – ответила Анука так, что это само собой разумелось. – А что сделать?

Костя оглянулся вокруг и, задумавшись, сказал:

– Ну сначала, для примера, пройдись босиком вон дотуда и надень туфли.

Анука представила, как будет колко, и что это и вправду точно подвиг.

Сбросила, толкнув пяткой в пятку, сандалии, сняла гольфы и, тихо переступая и помогая руками, будто балансиром, пошла. Ей почудилось, что она наступает на очень колючий пол голой душой, но это как?то ей нипочем, но когда она подошла к туфлям, она поняла, что надеть их она не может – они казались черствыми. Она остановилась – захотелось домой во что бы то ни стало, – на воздух, на шум мая, дома, двора.

– Что? – спросил Костя издалека.

Она не отвечала. Ей только очень захотелось убежать, но она понимала: бежать придется мимо Кости, и босиком, и она не успеет, потому что он погонится.

"Надо не показывать, что я боюсь, что я жалею теперь", – решила она.

– Ну что, все? – усмехаясь, сказал он с подоконника.

Она молчала.

– А говорила...

Он поддел ее сандалию и бросил, и столб пыли стал крутиться и оседать. Ануке захотелось кашлять. У нее зачесался бок, но она знала, что под кофтой не достать, и только постучала по боку.

– На, забирай свои сандалии! – промолвил Костя.

Ануку отпустило. Она не стала надевать на угольные свои ноги гольфы, cкатала в комок и, надев только сандалии, пошла за Костей к выходу с чердака. Он сбегал по ступеням уже где?то далеко, несколькими маршами ниже, и свистел. Она спустилась к парадной лестнице, к перилам, под которыми дыбился мраморный лом, и с висевшей над провалом площадки увидела, что никого в подъезде уже нет.

Когда она выбежала на улицу, и воздух своим живым шевелением встретил и обнюхал ее, ей показалось, что она прожила гораздо больше, чем небольшую часть весеннего солнечного дня.

В конце мая ее вторую школу закрыли. В сентябре она пошла в третью.

9

.

Как только Анука в последних днях августа вернулась с дачи, Зинаида Михайловна сразу почему?то захотела познакомить ее с Рипсами, познакомить как можно скорей. Анука и раньше замечала, что иногда, не всегда, иногда, какими?то наплывами, неровными и незакономерными, мама старалась брать ее по гостям. В некоторые дома, где она уже однажды побывала, ей не хотелось больше идти. Так избегала она старенькую француженку, жившую в узкой комнатке над Арбатом, над магазином книг и плакатов; не любила ходить к Пелигудам, где еще нестарая хозяйка, замкнувшись и окаменев, сидела, поджав ноги, у настольной бронзовой лампы в виде бегущей девушки и, молча, в тайне кручинилась по своему погибшему на Колыме министру?отцу. Ануке надрывало душу одиночество, опутывавшее их жилища, – так прежде длинные косы пыли опутывали отдушину под потолком. Анука не выносила горя. Она жила началом жизни, и ее пугало зрелище того, чем она заканчивается. Она противилась идти. Тогда Зинаида Михайловна заставляла ее, тянула насильно, – зачем? – Анука не понимала.

Она поняла через много лет, примерно тогда, когда сидела под переменившейся в ее сознании люстрой в окружении совсем другого времени и вспоминала пресненскую или арбатскую даль, даль, не существующую более, оставшуюся в баснословной, отломившейся жизни, к которой, хоть это была ее собственная жизнь, она не имела никакого отношения. Тогда?то Анука и подумала, что мама показывала ей осколки, показывала и, сама того не понимая, словно говорила:

"Вот, смотри, это мир, которого нет уже больше и сейчас, а уж потом и подавно не будет, потому что если даже эта наша сегодняшняя жизнь и состарится, – она будет совершенно отличной от уничтоженной или самой по себе разбившейся той, старинной, которую я, словно на совочке, подношу тебе: смотри, вот осколки пролежавшей в земле сотни лет бутыли, которую никогда больше не увидишь".

Наверное, поэтому, как только Анука под присмотром Тони смыла в душевых номерах ненужное ей дачное лето, Зинаида Михайловна рассказала о Рипсах: об Антонине Сергеевне, о муже ее – Борисе Львовиче, и о дочери их и внучке – Ире и Аллочке Альских.

– Я с Альской теперь очень дружу. Она, правда, очень уж курит, но ничего, ты можешь посидеть с Антониной Сергеевной и Борисом Львовичем. И ты знаешь, он происходит от венгерских королей, их потомки когда?то попали в Россию и тут объевреились, – так Альская говорит. А новая школа твоя как раз по дороге, будешь мимо ходить.

Домик был двухэтажным, но вторым этажом оказывалась не длинная полнорядная линия окон, а маленький мезонин. Анука, возвращаясь с уроков, шла мимо Рипсов и останавливалась, ко?гда ее, будто нарочно отслеживая, окликали из окна, чтобы сделать приятное, а именно, угостить пирожком. Останавливалась с портфелем и, радостно стесняясь и благодаря, встречалась с вышедшей к ней на тротуар пожилой и красивой (до того красивой, что казалась отъединенной своей красотою от всего на свете) дамой в буклях и серьгах – Антониной Сергеевной Рипс – новой маминою знакомой. Когда Антонина Сергеевна переносила ногу через порог, а потом становилась на тот самый асфальт, на котором стояла Анука, – это было не то чтобы неправдоподобно, но это выглядело странно, потому что она не вязалась ни с этим асфальтом, ни с переулком, ни с чем вокруг.

Антонина Сергеевна приглашала зайти. Ануке зайти и правда очень хотелось, и она заходила. От волнения, что она пользуется приглашением Рипсов без мамы – одна и сама по себе, – от этого волнения у нее в груди разрастался круг, в котором немело, как при раскачивании на веревочных дачных качелях.

Впервые они пришли сюда, в Афанасьевский переулок, в теплый, почти еще летний денек, остановились у запертого парадного, выходившего на тротуар, и Ануку что?то удивило, но что, она не могла объяснить. Когда потом она отдала себе отчет в том, что же было необычного в этой двери, она поняла, что необычным была ее запертость: у кого?то, не в Подмосковье, а в городе, был дом со своим собственным входом.

Когда они позвонили, и много погодя дверь приотворилась, Анука увидела ту самую старую даму с высокой, спускавшейся на уши прической, оставлявлявшей на виду только мочки с покачивающимися витиеватыми серьгами; она и приглашала Ануку потом заходить одну.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю