444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Лесина » Неизвестная сказка Андерсена » Текст книги (страница 7)
Неизвестная сказка Андерсена
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:06

Текст книги "Неизвестная сказка Андерсена"


Автор книги: Екатерина Лесина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

– Бабушка… нашел бабушку… заходи, заходи, не бойся.

Заухала по-совиному, заклекотала. Смеется, весело ей, а Ниссе так совсем не до веселья. Медленно шел он к дому, и каждый шаг был тяжелее предыдущего, будто ноги его каменели, будто обвились вокруг них кандалы из ракушек, из веревок, из цепей корабельных, будто мышцы солью разъело, а на плечи – диво-дивное – небо легло вместе со звездами и луною. А старуха знай себе хохочет. Трясется все телом щуплым, дунет ветер – унесет. Но не унес же – не смеет ветер за сети переступить, не смеет море слизать древний дом, не смеют люди прогнать ведьму. И Ниссе не посмеет ослушаться – сказано идти, он и идет. Дошел. Остановился у самого порога – плоский, круглый камень, гладкий, что зеркало, – поклонился Ягге.

– Упрямый, – шлепнули отвислые губы, раздулись желтые ноздри, втягивая запах человечий. Снова задрожал Ниссе, снова перепугался почти до полусмерти и снова страх свой усмирил. А Ягге руку протянула. Холодная у нее ладонь, как будто и не живой человек перед ним стоит, а мертвяк из тех, что море приносит.

– Жить хочешь?

– Хочу, – ответил Ниссе, не сводя со старухи взгляда. – И ты мне поможешь.

– Помогу. А взамен-то что? Есть ли у тебя чем заплатить, Ниссе? Есть… вижу, есть… нет, не деньги мне нужны, другое возьму.

– Что?

Заклекотала чайка, засмеялась старуха.

– Пообещай мне дочку свою! Стой, моряк, не спеши бить старую Ягге, не хочет она зла красавице твоей, не возьмет ни жизни ее, ни молодости, ни удачи… пустое это все. Я лишь о том прошу, чтобы, когда час придет, приняла Анке от меня дар… ты и сам этому дару рад будешь.

Собрался Ниссе уходить, но не ушел, слушал дальше, как разливается соловьем ведьма.

– Подумай, Ниссе, что будет с нею, когда тебя не станет? Что будет с семьею твоей? Голод ее ждет, холод, нищета да судьба шлюхи? Разве этого ты хочешь?

Метко бьет ведьма, в самое сердце: одно дитя Бог дал, Анке, свет в окошке, кровиночку, ладочку. Не в мать уродилась, не в отца. Дитя туманов осенних, мечтательна и тиха…

– Не бойся, Ниссе, врут про меня люди, не забираю я жизни, не на зло ворожбу веду…

– Тогда поклянись, что не станешь зла чинить!

– Клянусь, – сказала старуха и за руку повела. – Пойдем, смелый, пойдем…

И вот не голос Ягге – волны шепчут, зовут, манят. И не гнилью несет от них – кардамоном да имбирем, перцами и иными пряностями, о каковых Ниссе разве что слышать доводилось. Еще деревом мокрым пахнет море, золотыми да серебряными монетами звенит, драгоценностями глаза слепит, шелками-атласами руки гладит. Тянутся белые-тонкие-легкие сквозь туман:

– Пойдем, Ниссе, с нами, пойдем… смелый Ниссе, храбрый Ниссе… пойдем!

Колокольчики… весенняя капель… детский смех. Скрип палубы и шелест разворачивающегося паруса. Хлопок. Рывок. Удар. Больно!

– Я тебе! – грозится старуха клюкой. – Ишь захотел чего.

По губам мокрое, соленое. Вода? Ниссе вытер лицо – оказалось, что кровь.

– Иди, иди, – пихает в плечи Ягге. – Упрямец… позвали его, а он и радый. Все вы радые, все вы только и ждете, чтоб позвали, а Ягге виновата. От себя сбегаете, не от нее. Что, устал жить? Устал-устал, по глазам вижу, по себе знаю – неусталых они боятся. Или брезгуют? А кто ж их, нечистых, знает-то?

В голове гудело, волны метались от виска до виска, ударялись в тонкие кости, откатывались и вздыхали, кружились, вынося в грязноватую пену щепки мыслей.

Устал ли Ниссе? А и пожалуй, что устал. Руки болят, ноги болят, спина, и сердце тоже. Год от года, а все то же: порт и снова порт, шлюхи-кабаки, плетка капитанская, дудка боцманская, мат-перемат и пару монет платою. Дома – жена и сестры грызутся, скотина орет, страх душу гложет, а пастор геенной огненной пугает, грехи требует. И ведь носят вязанками, что твой хворост, и каются, готовые вновь грешить, и даже в покаянии прислушиваются к тому – стоит ли город аль сгинул уже в пучине.

Холодная ладонь легла на лоб, успокаивая, вторая рука – на плечо. Велела Ягге:

– Садись, моряк, рассказывай мне про беды свои.

Долго говорил Ниссе, верно, все вспомнил, от первых разбитых коленок до той вчерашней встречи, после которой и решился к ведьме заглянуть. Он не смел молчать, как не смел и поднять глаз на слушательницу свою. Ниссе смотрел под ноги, на земляной, темный пол, на трухлявые, обмотанные темною веревкой ножки стола, на собственные туфли – все в желтовато-бурой глине, непонятно откуда она такая взялась. Он и на руки смотрел – темно-красные, в коре сухой кожи, с бурыми пятнами мозолей и содранным ногтем. И вдруг стало больно внутри, в груди что-то хрустнуло, треснуло, разлило жар, не то адский, не то лихорадочный. Заплакал Ниссе.

– Тише, тише. – Ледяные пальцы прошлись по лбу и щекам, оттянули веки, залезли в рот, ощупали шею, расстегивая рубаху, царапнули шкуру. – Сиди, сиди, сейчас отговаривать станем… сейчас..

Снова море шелестело. Чего бояться, глупый Ниссе? Разве не хочется тебе покоя? Разве не сам ты желаешь уйти от забот? Моря боишься? Города бойся, камень холодный тянет силы, пьет душу и вот-вот до капельки выпьет.

Не надо плакать, бедный Ниссе. Вспомни, как поет ветер колыбельную, как кружит осенние листья и свет, как пляшет луна на глади водяной. Иди к нам, маленький Ниссе, беги скорее, не бойся поскользнуться на камнях – удержит вода, подхватит, поможет, соленым языком разбитые коленки лизнет. И сыпанет в лицо мелкими брызгами. Когда-то ты смеялся в ответ, наш Ниссе, мы помним…

Посмотри, бедный Ниссе, на себя. Неужели не видишь, сколь вымотал тебя город? Море знает тебя другим. Море хранит твой голос и твои мечты. Море показывало тебе паруса у горизонта и волшебную страну у подножия скал. Море хранило тебя от ран и бед. Море было рядом с тобой всегда, так стоит ли бояться, Ниссе? Ты просто вернешься домой… ты просто вернешься… мы ждем…

– Не слушай, не слушай, не слушай! – бормочет другой голос. – Разве ты не для того пришел, чтобы жить? Разве не о жизни ты хотел просить старую Ягге? Разве…

Разве так уж страшна смерть? Всего лишь миг, за которым покой и легкость. Мы возьмем тебя с собой, наш Ниссе, мы покажем тебе глубины, каковых еще не видел ни один человек, мы отдадим тебе все наши клады… а хочешь корабль? Свой собственный. У нас много кораблей. Есть испанская каравелла с морскими звездами на бортах, с морским конем на носу… золоченые копыта, грива развевается, глаза только слепы. Есть клипер, он шел из Китая, вез чай и шелка, рисовую бумагу и серого соловья в подарок невесте капитана. Слышишь, Ниссе? Мы помним, как пел соловей, мы сможем повторить его мелодию. А не хочешь клипер, есть галеон, гордый, ощерившийся пушками, сиявший медью… или люггер? Или флейт? В трюмах его и ядра, и бочки с порохом, и фитиля мотки…

– Не слушай, не слушай, не слушай, – вплетается Ягге. – Повторяй за мной! Pater noster, qui es in caelis…

– Sanctificetur nomen tuum… – Ниссе слышит собственный голос, но глухой, точно сквозь рев волн доносящийся. Лютуют. Летят на берег, желая смыть, снести старый дом, но не в силах пересечь черту из гнилых сетей, падают, скатываются в черную утробу морскую.

Только прежний шепот тише становится:

– Ждем-ждем-ждем, маленький Ниссе… раковины… жемчуг… солнце и перламутр…

– Adveniat regnum tuum! – уже почти кричит старуха.

– А я, Ниссе, неужели ты забыл меня? – тихо вдруг стало, ясно. Жутко. Это не Марена, не она. Марена ушла на четырнадцатую весну свою, сгорела в два дня, а на третий – схоронили. Колокол звенел, печалилась Богородица на всех витражах собора, гремел голос пастора, а Ниссе думал о том, что хорошо бы поскорей в раю оказаться, чтобы вместе с нею, чтобы навсегда.

– Fiat voluntas tua, sicut in caelo et in terra. Panem nostrum quotidianum da nobis hodie, – говорит и сам не верит, сердце-то к ней, к любимой тянется, мигом годы скинув.

– Я так ждала тебя, мой Ниссе, – она уже рядом. Белое платье и белый чепец, волосы золотом живым, глаза ясные, голубые… коснуться, обнять и не отпускать.

– Et dimitte nobis debita nostra, sicut et nos dimittimus debitoribus nostris… – голос мечом вспарывает тишину Ниссиного мира. И он расползается грязными шматами, тает пеной, льдом весенним, с хрустом, со стоном, с обидой.

– Et ne nos inducas in tentationem, sed libera nos a malo! – нашептывает Ягге, и горячие руки ее жгут лоб.

– Amen, – повторяет Ниссе, открывая глаза.

А душа скрипит старыми ставнями, и жить-то, жить совсем не хочется. Кто-то приподнимает голову, раскрывает губы, льет горячий ром, которым бы захлебнуться или хотя б напиться до беспамятства.

– Живой, живой, упрямец! – квохчет старуха, руки ее мечутся перед глазами, рукава метут по лицу, пестрые, липкие – крылья грязной квочки. Улыбается, скалит желтый клык, пальцем грозится. – Живой, песий сын.

Живой. И дышит, и почти забыл, что обещали, почти не жалеет, почти освободился…

– Но в море тебе ходить не надобно, – упреждает Ягге. – Море, оно помнит, на ком метку ставило… Своего не отдавай, подарков не бери, а обещанного мне не забывай!

Ниссе проболел всю весну, многие видели в том злую волю старухи и даже вновь начали поговаривать, что не дело это – ведьме среди людей жить. Нашлись и смельчаки, ринувшиеся к старой хижине, чтобы поучить Ягге, но храбрости хватило лишь до забора из гнилых сетей. Подошли, постояли, переминаясь и подбадривая друг друга шепотом, но стоило налететь ветру – разбежались.

Ниссе их не винил. Ниссе никого не винил в случившемся, более того, все, что было до болезни, как и сама она, теперь казались ему чем-то ненастоящим, будто и не ему являлась морская дева, не с ним говорило море, не его звало, суля сокровища и покой.

Жить… старая Ягге сказала, что не поддаваться голосам – значит жить. Он и не поддавался, он держался, но тосковал по тому, другому миру. И даже – страшно сказать – порою думал, что зря отказался от него.

Ведь покой. Ведь тишина. И Марена ждет.

Она ждет, он живет кое-как, уже не прежней жизнью, но и не новой. Он бросил море – жена обрадовалась, сестры разразились плачем, испугавшись, что есть станет нечего. Анке тихо улыбалась своим мечтам.

Он продал лодку – теперь плакала и супруга, заламывая руки, громко жалуясь соседкам на то, что теперь всенепременно быть беде, что впереди нищета и голодная смерть… он устроился на верфи, и жена с сестрами уняли рыдания.

Пожалуй, можно было бы сказать, что постепенно все возвращалось на колею пусть не прежнюю, но очень к ней близкую. Были корабли, беспомощные на суше, опутанные лесами, но остро пахнущие морем. Были работа до изнеможения и домашние дрязги, службы в соборе, посиделки в трактире… все шло своим чередом.

Разве что в декабре месяце смыло-таки штормом дом старой Ягге. Но кто станет о том печалиться?

– Прибрало море ведьму, – шептались знающие люди, крестились да зажигали свечи. Больше свечей, больше огня, больше веселья…

И была зима, и весна с ее капризами, дождями и штормовыми ветрами, и лето, и осень свинцовая, и снова зима.

Нежданным чудом сын родился. Младшая из сестер вышла замуж, старшая – ушла в монахини. А в месяце апреле море сделало Ниссе подарок.

Человек лежал на берегу у самой кромки воды так, что набегающие волны щекотали пятки, точно приноравливались, как бы половчей ухватиться. И ухватились бы, да Ниссе не позволил. Взявшись за тонкие, вялые руки – кожа белая и мокрая, холодная, как у лягушки, – поволок. Ноги человека оставили две глубокие рытвины на сером песке, в которые устремилась вода.

Шалишь, не догонишь, не возьмешь.

Не его.

Спасенный был молод: узкое лицо с огромным горбатым носом, покрасневшим от холода, острый подбородок, выскобленный бритвою до синевы, и такие же синюшные щеки. Над верхней губой полоска чахлых усиков, на которых белеет морская соль, равно как и на ресницах, и на темных, слипшихся прядками волосах человека.

Спасенный был богат: на туфлях его сверкали драгоценными камнями пряжки, камзол хоть и простого кроя, но из ткани дорогой, которую и едкая морская вода не больно попортила. Внушали уважение и широкий пояс, и шитый золотом кошель на нем, и пустые ножны.

Пожалуй, на сей раз море было милостиво и к юноше, и к Ниссе – очнется спасенный, глядишь, да наградит спасителя.

– Это будет хорошая сказка, – сказал мальчик, но Тень только усмехнулась.

– Смотри…

В эту ночь Ниссе спал спокойно и видел сон, будто он снова на берегу, идет по раковинам, дышит солью да гнилью, ищет дом старухи Ягге. Ищет и не находит, нету дома – только столбы из камня растут, а на них не сети – волосы женские окутали, опутали, переплелись паутиною, не пускают. Ловят волосы ветер, и рыбу, и раковины предивные, каковых Ниссе никогда, хоть бы в самом Копенгагене, не видывал. Ловят волосы смех и голоса, прикосновения и запахи, все-все, чего только поймать можно, а чайка белая – уже не чайка, женщина-пряха сидит на зеленом камне морском, колесо вертит. И тянутся к колесу нити из воды, а выходят волосы.

– Здравствуй, Ниссе, – сказала женщина. – Пришел? Не уберегла я тебя, значит. Или сам беречься передумал?

– Здравствуй, Ягге, вот ты, значит, какая.

Засмеялась колдунья, а отсмеявшись, нож показала.

– Смотри, Ниссе, видишь мое колесо?

– Вижу.

С тележное, а то и больше, широкое, с ободом железным, вылизанным водою до блеска стального, до сияния, вертится-вертится, ни на миг не остановится, прядет воду в нити, а нити – в стену волосяную.

– Это не вода вовсе, – говорит Ягге, – это ты так видишь, Ниссе. Это жизни человечьи, от моря рождены, на берег тянутся. Живут, живут, а как помирают, то я их и режу.

Мелькнул нож, оборвалась ниточка, хотел Ниссе закричать, остановить ведьму, да не смог шелохнуться, будто закаменел вовсе.

– Не спеши меня винить, Ниссе. Я тут для порядку посажена, для того, чтоб не томить людей, чтоб отпускать, когда устанут…

– И отец…

– Помню-помню, тяжко ему было, болячка темная изнутри грызла-мучила. Освободила я его.

– Дед…

– Многое на плечах его стояло, вот и поломались плечи…

– А дети, младенцы безвинные…

– Иная жизнь хуже смерти бывает, – сказала Ягге, в глаза глядя. Желтые у нее очи, птичьи, и снова испугался Ниссе, как некогда, что сейчас возьмет ведьма нож да оборвет его жизнь. А потом вдруг подумалось – так ведь хорошо, так ведь правильно, устал Ниссе.

– Вижу, понял ты меня, бедный Ниссе. Вижу, спросить хочешь, да не смеешь. Отвечу. Нет, не твою нить я обрезать хочу, но того, кому час пришел, а ты часу этому помехою стал. Да, Ниссе, о найденыше твоем говорю, который лихорадкою мучится, его я отпущу. А ты живи.

– А я не хочу! – вырвалось против желания, и понял Ниссе – правда. – Не хочу… пусть он живет, меня отпусти…

– А жена? Сестры? Дети? Что будет с ними?

– Не знаю… нет, не отпускай… отпусти… я не могу, я все равно ведь скоро… а он, может, отблагодарит… ты ведь знаешь? Ты ведь не только прядешь, но и видишь? Ты же сделаешь так, чтобы он… чтобы он не бросил?

– Как скажешь, Ниссе. – Колдунья по-птичьи склонила голову набок, вздохнула и коснулась ножом тонкой-тонкой ниточки.

Умер Ниссе.

А человек, на берегу найденный, на другой день после похорон спасителя очнулся от лихорадки.

Ефим страдал бессонницей, но не обычной, к которой даже привык: в нынешних его мыслях не было места горам и рассвету, сухому воздуху, что дерет горло, но не насыщает кровь кислородом. Не было и ощущения скорой беды, пожалуй, впервые за долгое время он был спокоен, и сам факт этого беспокоил.

В его офисе убили человека.

Ему, черт побери, за будущее волноваться следует, а он, как последний придурок, любуется снегопадом и улыбается.

А снег валил, налипал на стекло, сползал на подоконник, устраивая там, снаружи, завалы. К утру совсем занесет и двор, и дорогу, и на шоссе придется пробираться наугад, ориентируясь по темно-зеленым полосам ельника. Хотя и его тоже занесет.

Чисто будет.

Из головы не шло случившееся, уж больно нелепым выглядело это убийство: незнакомая девица, шкаф… бред какой-то. Только вот бред страшноватый, и не оттого, что убили – к смерти Ефим привык, – а оттого, что случилось это не где-нибудь, а в его офисе. И никто ничего не заметил.

Не бывает так, чтобы никто ничего не заметил. Заметили. Молчат. Почему? Думают, что это он извернулся? Нет, вряд ли, тут все чисто: ушли-пришли, вовремя он Дашку встретил.

А все одно препогано выходит: изобретатель не явился, а девчонку грохнули. И как это связано? А ведь связано, потому как именно с горе-академика все и началось. И ведь не хотел же связываться, нюхом чуял – серьезные людишки за спиной сутулой стоят, в затылок дышат и так просто своего не отдадут.

Впрочем, и сам Ефим отступать непривыкший был, и в другое время, пожалуй, отнесся бы к неприятностям с обычным своим спокойствием – чего только в жизни не случается, но вот сейчас… смутная тревога томила, а желание, какое-то алогичное, детское, мешало сосредоточиться на проблеме.

Ему срочно нужно позвонить Дашке.

Прямо сейчас.

И что он скажет? На свидание пригласит? Он как-то не очень умеет приглашать на свидания, более того, в его представлении свидание – это то, что между знакомством и постелью, и как-то прежде подобное вполне себе устраивало. Но Дашка, Дашка – не из этих, глянцевых, которых только пальцем помани.

Или из этих и нечего сказок сочинять?

Или вообще выкинуть ее из головы, худую и нервную, с узкими губами и длинным носом, с тугим узлом темных волос и неестественно-бледной кожей.

Да, выкинуть и забыть. Ольга не хуже. Ольгу только свистни – вернется. Можно даже сейчас. С ней проще. Она уже звонила, просила о встрече, а он соврал, что занят.

– Проклятье, – буркнул Ефим, отлипая от окна. Длинная тень на полу дернулась следом, повторяя движения человека, заплясала, закривилась, протянулась по ковру и соскользнула на пол. Какая-то очень уж живая она была сегодня.

Вот, снова – не о тенях надо думать, а о том, кто и зачем убил девушку?

Куда исчез изобретатель?

Почему Дашка появилась в офисе именно сегодня? Специально послали? Хотя вряд ли, знакомство-то случайное, из тех, о которых рассказывать не принято во избежание обвинений в излишней сентиментальности. Подумать только, он, Ефим Ряхов, сентиментален!

Нет, Дашку в сторону, забыть пока, хотя бы ненадолго. Что еще странного?

Анечка пропала. Громов докладывался, что менты к ней приезжали, но она не открыла дверь, и Громову не открыла, и на звонки не отвечала. Тоже пропала? Или напилась таблеток и заснула? Второе вероятнее. Пропадать Анечке некуда и незачем, значит, нужно лишь подождать – объявится. А не объявится – Ефим самолично дверь высадит, обыск устроит, и плевать ему на неприкосновенность частной собственности и жизни.

Элька… Элька обещала приехать, но пока не объявлялась. С ней он возиться не станет, сама захотела – сама пусть и ищет своего гения.

Что еще?

Тень на полу раскинула руки-крылья, растянувшись от стены до стены, точно загораживая путь хозяину. Того и гляди ощерится улыбкой, скажет:

– Стой, не пущу.

Ефим моргнул, тряхнул головой, и наваждение исчезло. Тень как тень, ночь как ночь, снегу на стекло налипло только. Все, спать, завтра все решится, а если не решится, то хоть прояснится.

Тень, перебравшись на потолок, только ухмыльнулась. Что-то ей было известно, к примеру, что Ефим так и не заснет, что, промучившись пару часов, он все-таки возьмется за телефон и наберет номер, который – еще одна странность – услужливо подскажет память.

И никаких тебе визитниц, записных книжек – ровный строй цифр, гудки – долго-долго – и, наконец, сонный голос:

– Алло?

– Привет, я тебя не разбудил?

– Нет.

– Врешь же, разбудил. Пять утра.

– Сколько?

– Пять. Ну… я подумал, что если я теперь твой начальник, то могу быть самодуром.

Дашка села на кровати и зевнула. Она и вправду не спала, но именно сейчас вдруг почувствовала почти непреодолимое желание кинуть телефон и зарыться в подушки.

– Ты чего молчишь? – голос Ефима рокотал и отдавался во втором ухе, и Дарья заткнула его пальцем. – Ты меня слышишь?

– Слышу.

Еще один зевок, и холодный пол под ногами. Удивление – наконец-то удивление, которому надлежало объявиться раньше.

– Я вот что подумал… ты, наверное, не захочешь. Я пойму, потому что я бы на твоем месте тоже вряд ли стал бы связываться… – Слышно было, как он ходит, и скрип, и потрескивание, точно доски ломаются под весом Ефима. – Ну я не очень-то говорить умею, просто… вот как увидел тебя, то сразу подумал, что ты должна остаться.

– Где? – Дарья моментально возненавидела себя за этот глупый вопрос и от расстройства вздохнула, что, в общем-то, тоже было не самым умным решением.

– Со мной. Ну в смысле на помощника. Я ведь… знаешь, я все заснуть не мог, думал и думал… говорил же, что говорить не умею, просто вот… короче, ты мне нравишься.

Неожиданный комплимент насторожил.

– Нет, ты не думай, что я пристаю. Или думай, потому что собираюсь, короче, есть к тебе предложение.

– Руки и сердца, – ляпнула Дашка, извлекая из-под кровати тапочки, заодно нашлась заколка, потерянная в прошлом месяце, и яблоко, которое вроде бы не терялось.

– Чего?

– Шутка. – Яблоко было старым, черным, морщинистым и с клоком пыли, прилипшим к хвостику. Мерзость.

– А… хотя… ты ведь не замужем? Я по анкете помню, что не замужем. Почему он ушел от тебя?

– Ефим, ты невозможен! – Дашка выкатила яблоко и, ухватив двумя пальцами за хвостик, подняла. – Ушел и ушел. Какая разница?

– Ты права, никакой. – С той стороны телефонной трубки что-то упало с грохотом и звоном, раздался визг и бормотание, а потом снова спокойный голос Ефима. – Я тоже в разводе, поэтому в перспективе…

– В какой перспективе?

– В отдаленной. Нет, ты дослушай, пока я еще хочу говорить. В отдаленной перспективе у нас должно все получиться. Ну дом там, дети…

– Счастливая старость.

– И она тоже. Знаешь, я ведь всегда тебя помнил. Ну глупо, конечно, тебе ведь, наверное, не до меня было. Никогда не до меня, балет и все такое… а я не из твоего круга и вообще…

– А теперь и я не из твоего.

– Ерунда. У меня жена фотомоделька была, мисс-чего-то-там, красивая, это да, смотришь, и душа радуется, а потом привык как-то, смотришь и… пусто. Поговорить с ней? Пытался. Она даже не дурой оказалась, только вот… не интересны ей были мои дела, а мне – ее. Разошлись, разлетелись, а наново в брак не тянет. Не тянуло, а с тобой бы попробовал. Ты ведь оттуда, из детства, а там все сказка и волшебство, почему так: растешь, и волшебство уходит? Остается дрянь одна, осадок.

– Не знаю.

– И я не знаю. С тобой все будет иначе. Да и не спорь, я все решил.

Он все взял и решил. Дашка хотела возмутиться, сказать, что у нее свое собственное мнение имеется, с каковым Ефиму ли, целому ли миру, а придется считаться.

Шлепанцы скользят по полу, в квартире сумрак предрассветный, и господи, снова в зевоту потянуло, а он, суровый-непробиваемый, понял:

– Иди-ка ты спать, потом поговорим.

– Не хочу. – Дашка кинула яблоко в мусорное ведро, потянулась, поднялась на цыпочки. Разомлевшие мышцы тотчас заныли, протестуя. – Давай теперь говори, пока разум мой сонный не протестует против деспотизму.

Рассмеялся. Ну вот, ему и смешно. Всем вокруг из-за нее, Дашки, смешно. А она, между прочим, человек серьезный.

Ефим… хулиган дворовый, курит нагло и на пальцах синим стержнем имя чье-то нарисовал, она все пыталась подглядеть, чье же, но не выходило. И Дашка мучилась. Ревность? Еще нет. Тогда нет. А теперь? К жене-модельке, на которую смотришь и душа отдыхает? Почему вдруг черным-черно на душе стало – какое ей, Дашке, дело до бывшей Ефимовой жены или нынешней подруги? А подруга должна бы быть, не случается такому, чтоб подобный тип в одиночестве страдал.

Вот он и не страдает, звонит, рассказывает сказки о любви. Дом, дети, внуки, впору растаять от подобной наивности, и вот даже хочется растаять.

Чушь!

Тарелки согласно звякнули, со звоном разбилась капля об умывальник, шлепнулось, соскользнув на пол, полотенце. Ишь, ожили, зашевелились. Дашка на них шикнула и рассмеялась: вдруг стало легко-легко. А что, согласится она на предложение руки и сердца, полученное в начале пятого утра от человека, которого она помнит нагловатым подростком, по которому – стыдно признаться – даже скучала после переезда. И будет с ним жить долго и счастливо, как положено в сказках. И будут у них дом, дети, внуки, вишневый сад в придачу – и никто-то на сад не покусится, ибо широкие плечи Ефима – та самая каменная стена, о которую разбивается ветер.

– Р-романтика, – пробурчала Даша, цыкая на тарелки. – Голимая романтика.

– Не ругайся, – раздалось в трубке. – И вообще я приеду.

– Зачем?

– Ну ты все равно не спишь, буду этим пользоваться.

Она хотела сказать, что приезжать не надо и пользоваться тоже, но не успела: трубка разлилась гудками.

– Никто меня не слушает! – пожаловалась Дашка, но как-то неубедительно. А потом загадала: если все-таки приедет, если вот случится такое, что он, несмотря на время, на погоду, на расстояние, возьмет и приедет – быть замужеству.

Балерина и солдат… почти предначертано.

Время шло.

Время шло. Время нагоняло, наступало, ложилось на плечи снежной тяжестью, давило лицом в душный сугроб, струйками воды просачивалось в рот. Время тормошило. Время визжало и скулило, касалось щек языком и дыханием, вонью, от которой Ефим задохнулся.

И пришел в себя.

Почти пришел. Он сел – рыжая тень с визгом метнулась прочь, спряталась между двух черных контейнеров, оскалилась, зарычала. Другая тень – белая, крупная, отошла недалеко, уселась на снег, вывалив розовый язык, подняла уши.

Третья, сгорбленная, сказала:

– Нажрался, да?

Ефим кивнул и ухватился за голову: до чего же больно.

– Нажрался! – утвердительно хрюкнула тень, подбираясь поближе. – Нажра-а-а-лся с утра пораньше! Кыш-кыш-кыш!

Собаки отбежали еще чуть дальше и завыли, но нищенка не обратила на это внимания, подобралась к Ефиму, протянула черную руку в зеленой, с обрезанными пальцами перчатке и, схватив за воротник, дыхнула в лицо:

– Так тебе и надо!

Отпрыгнула, захохотала. Дрянь! И голова болит. Болит-болит-болит, толчет железом в черепе, каждый удар сердца взрывом. А во рту слюна вязкая, на роже снег… вытереться. Красное? Его ранили? Когда? Где он вообще находится?

– Где я? – спросил Ефим, с трудом ворочая языком. Вышло как «хде». И нищенка снова захохотала, а собаки поддержали ее лаем. Много их. Стая. Не отбиться. Натравит? Ей вроде и не с чего, но… она ненормальная. И сам Ефим ненормальный, он не помнит, как здесь оказался, он вообще ничего не помнит.

Был разговор с Дашкой. Хороший разговор, светлый, от которого душа размякла. Он собрался… куда? Зачем? И что дальше? Пусто-пусто-пусто! Ефим со злостью хлопнул себя по лбу и сдержал стон, когда на затылок рухнуло эхо удара.

– Он не знает, где он? О да, да, вот он путь – заблудших душ! Смотрите, смотрите все! – Нищенка заплясала, подняв над головою сучковатую палку. – Смотрите на погрязшего в грехе и сраме! На того, кто позабыл о душе своей! На того, кто…

– Заткнись, дура. – Ефим поднялся на четвереньки, подождал, пока пройдет тошнота и головокружение, потом осторожно, стараясь не совершать резких движений, встал на ноги. Штормило, мутило, тело требовало покоя и врача. Ни того ни другого не предвиделось.

– Сам дурак, – нищенка успокоилась, оперлась на палку и, хлопнув по ноге – белый кобель тотчас прижался к хозяйке драным боком, – пояснила. – На свалке ты. Гляди-гляди, добрый молодец, чем тебе здесь не поле русское?

И вправду поле, от горизонта – узкая лента света между белой землей и белым же, вылинялым небом; до леска, утонувшего в сугробах. Рифы-ели торчат из снежного моря, а ветер знай гонит на них поземку, заметает следы.

Дальше, за лесом, в тумане видны трубы завода и желтые клубы дыма – дыхание города. Красные огни телевышки и редкие пятна не то окон, не то праздничных, только-только поставленных иллюминаций.

Но на поле не до праздника. Грязью оно заросло, пусть и прикрытой пеленою, будто простыней покойника убрали, а все одно торчат, выглядывают и мешки, и тюки, и ящики какие-то, ржавые остовы, флюгер на длинном шесте, пара мертвых холодильников с оторванными дверцами, лодка – уж не понятно, как ее занесло, – и круглый стол на боку колесом гигантским лежит, толкни и покатится, поедет по полю да к городу.

Это из-за головы, это потому, что его ударили и привезли сюда. Кто ударил? Зачем? И почему сюда? Или нет, почему – понятно, на свалке его бы долго мертвого искали. Небось, бомжи, вроде этой нищенки, позаботились бы о теле – раздели да в мусоре прикопали до весны.

– Черт!

– Не поминай, – одернула старуха, засовывая выбившиеся пряди волос под норковую шапку. Хорошая шапка, меховой короной сидит поверх платка, только вот мужская и слегка молью побитая, и ухо одно оторвано, а дыра наживо белой нитью заделана. Ничего, бывает и так, а бывает и хуже.

У Ефима шапки не было. И куртки. И на ногах тапочки.

– Черт, – сказал он, ощущая, что занемел. Ну да, вот тебе и причина – если от удара не помер, то холод по-любому добьет. – Эй, бабка, помоги. Пожалуйста. Я заплачу. Сто баксов. Двести.

Ледяным ветром пахнуло в лицо, под изрядно промокший свитер, под майку, под кожу, до самых костей вымораживая.

– Сколько скажешь… помоги до дома добраться. Одежды дай какой-нибудь.

– Пошли, – старуха протянула ему свою палку. – На от, а то ж не дойдешь.

Дошел. По полю, продуваемому всеми ветрами, по узким дорожкам, проложенным меж мусорных груд. Некоторые дымили, воняли, отзывались человеческими голосами, другие при приближении разлетались воронами, галками, суетливыми воробьями, глушили криками, третьи так и оставались кучами, остатками чьей-то жизни.

Это было удивительное место, не мертвое – а Ефим всегда представлял себе свалку этаким подобием кладбища, – но извращенно-живое, этакое зазеркалье. И нищенка – чем не Вергилий – смело вела по кругам этого ада.

Ад был в голове, в вопросах, которые выныривали из алого марева боли и в нем же растворялись, в ощущении беспомощности – а он, Ефим, даже в горах не чувствовал себя таким беспомощным. В том, что он понятия не имел, как быть дальше.

Быть или не быть…

Темнело. Уже? Сколько он пролежал? Нет, не мог столько, замерз бы насмерть, а значит… значит, держали его где-то в другом месте, но вот беда, он ничего не помнит.

– Иди-иди, – поторапливала старуха, достав из кармана фартука огромный коробок каминных спичек, извлекла одну, попробовала на зуб и спрятала назад. – Близко уже.

Ее дом, как и предполагал Ефим, был очередной грудой мусора, в котором нищенка прокопала нору, прикрыв ее ржавой автомобильной дверцей.

Но Ефим слишком замерз, чтобы позволить себе брезгливость. Он забирался в старушечью конуру, локтем отпихивая наглого пса, думая лишь о том, чтобы не подохнуть здесь, на свалке. Хозяйка забралась последней, закрыла жилище, загородив и тот слабый, сумеречный свет, который проникал вовнутрь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю