355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Лесина » Неизвестная сказка Андерсена » Текст книги (страница 6)
Неизвестная сказка Андерсена
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:06

Текст книги "Неизвестная сказка Андерсена"


Автор книги: Екатерина Лесина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

История вторая. Русалочка

Тень долго не возвращалась на остров Фюн, но и без нее в доме хватало гостей.

Первой явилась смерть, она долго присматривалась, ходила, заглядывала в окна и, наконец решившись, увела с собой Ханса.

Справили похороны, отрыдала матушка, переменилась жизнь.

Кристиану не по душе были подобные перемены, чудилось ему – впустую время идет, и пока он в подмастерьях ходит, что ткача, что портного или на сигаретной фабрике спину гнет, мечта его детская, но живая, истончается. Вот-вот и вовсе исчезнет. И что тогда?

Пустота лежала впереди, и тревожны были сны, а потому, когда однажды появилась Тень, Кристиан обрадовался, сам сказал:

– Здравствуй, где ты гуляла?

– Я ждала.

– Чего?

Тень не ответила, Тени никогда не отвечают, если им того не хочется. Вместо этого она запрыгнула на постель, вдохнула едкий аромат сухого табака, которым пропахла и одежда, и кожа, и волосы мальчика, и спросила:

– Ты передумал становиться знаменитым?

Мальчик молчал, он вдруг понял, что стал много старше и прежние мечты казались странными, как и нынешний разговор с Тенью: все люди знают, что Тени не говорят.

– Взрослеешь, – печально вздохнула Тень и, устроившись в ногах, вдруг дунула. Горячим, дымным, сладким, как сахарные крендельки в лавке кондитера, как засахаренный миндаль и медовые пряники, как… мальчик вдруг понял, что время повернуло назад.

Время, по сути, такой пустяк.

– Ну что, – Тень улыбалась, – теперь ты будешь смотреть мою сказку?

Море катило волны, точно грозилось накрыть берег ледяною водою, вымыть грязные улочки, стереть остатки весеннего, ноздреватого снега, уже и не белого – серо-черного, недопеченной хлебной мякоти. Море гнало ветер, и тот, залетая в паутину улочек, метался, хлопал ставнями и сырым, вывешенным на сушку бельем, лизал шершавые стены и, обессилевши, падал на мостовые. Иногда ветер приносил дождь, но чаще – туманы. Густые, не молоко даже – сливки – они бережно кутали город, крали звуки и запахи, влажными утробами глотали дым и тепло, чавкали шагами, хрустели раздавленной скорлупой, шуршали крысиными лапами, вздыхали и изредка загорались желтыми глазами фонарей.

Город не любил туманы. Город не любил людей. Город существовал сам по себе, готовый в любой миг скатиться в свинцовые воды Балтики. Верно, под ними, средь молчаливых рыб, ему было бы покойнее.

И люди, чувствуя этакое отношение, боялись. Запирали двери и ставни, зажигали свечи и лампы, много больше, чем требовалось. Люди наполняли дома голосами и музыкой, шумным весельем и блеском драгоценностей, роскошью убранства. Приезжие удивлялись, говорили, что вот он, истинный рай земной, где круглый год царит веселье и радость.

Приезжие не слышали стона моря.

Не слышали голосов сирен.

Не видели, как в молоке тумана нет-нет да мелькнет силуэт…

– Я видел ее! Видел! – подвыпивший моряк колотил кулаком в грудь и опасливо поглядывал на дверь, за которой клубился туман. – Она шла. Она звала меня! Она плясала…

И немногочисленные посетители таверны закивали, подтянулись поближе. Бухнулась на стол кружка эля, глиняная тарелка с тушеною капустой, горшок с ребрышками. Моряк, втянувши мирные ароматы, вздохнул.

– Теперь-то что? – он уже и сам знал, о чем упреждала эта встреча. Не знал только, как теперь дальше жить. И люди не знали. Худенький поп в старой ризе, склонившись над пустою кружкой, забормотал молитву. Окле-рыбак сочувственно похлопал по плечу и отвел взгляд, как будто он, Ниссе, заразный какой.

Уезжать надо было из города еще отцу, а лучше деду, который с чего-то решил искать счастья на скалистом побережье ледяной Балтики. Не было тут счастья.

Сожрало море и деда, и троих сыновей его, сгубило голодом да мором сестер и дочерей. Отступило, насытившись, давая надежду на мир. Недолгим он был. Ушел в Антверпен и не вернулся Мортен, слег по весне маленький Фольке да так и не встал. Ушла за ним безутешная Грете… Море глотало людей, отдариваясь рыбой и кораблями, что приходили, когда целые, когда потрепанные бурей, но живые. Замирали в проливах или же отлеживались в доках, позволяя соскрести с темных боков ракушки и водоросли, заткнуть раны паклей, заклеить смолою.

Но и тут море брало свое сполна: рушились мостки, падали мачты, срывались топоры, отсекая пальцы, уродуя руки и ноги.

А иногда море выбиралось и бродило по городу, пело, звало, тянуло сквозь туман бледные руки, норовя обнять, коснуться влажными губами, оставить клеймо, метку, которую не смыть, не снять, не избавиться.

И тер Ниссе шею, и тянул ворот рубахи, и скреб когтями, но нет, не исчезала ледышка из-под кожи, жила в крови, плыла к сердцу.

Отец так же ушел, встретил ночью в тумане девушку, и хоть наслышан был обо всяком, но не сообразил сразу молитву прочесть. Коснулась тварь морская человека…

Зачем, зачем он не уехал? Долги не пускали, матушка, готовая вот-вот разродиться – седьмым? Восьмым? Девятым? Она противостояла морю единственным доступным ей способом: дарила жизнь. Отец вышел: барк с косыми парусами, сети, бочки с солью, отчаянная надежда, что вот этот поход позволит… не позволил.

Был шторм. Небо драло паруса, выворачивало мачту, с визгом и скрипом пилило снасти, хлестало косыми плетями внезапного дождя. И волны бодали борта. А низкая луна мочила подол в белой пене, тянула ее вверх, развешивая тучами по небу. И щурилась, мигала одноглазой кошкой Полярная звезда.

Отца не стало. А спустя неделю Ниссе устроился на корабль. Ходили недалеко, не решаясь выпустить из виду землю, хоть бы и прикрытую лохматыми туманами, зовущую маяками да колоколами церквей. Впрочем, стоило отойти чуть дальше, и звон глушили чайки.

К Ниссе море было милосердно. Ни разу не тронуло штормом, не дыхнуло гнилью, не повело простудой, не коснулось цингой. Однажды только окатило холодом, точно примерилось. И вот теперь…

– А какая она из себя? Какая? – лохматый паренек с круглыми любопытными глазами сидел напротив, подперев мягкий подбородок кулаком. Откуда он только взялся такой?

На паренька цыкнули, а Окле-рыбак даже взялся за шиворот, собираясь стащить пришлого с лавки, но Ниссе махнул рукою – пускай уж. Да и выговориться хотелось, пусть бы и этому, смуглолицему, круглоглазому.

– Какая? Красивая… – закрыл глаза, вспоминая узкую улочку – сходятся стены домов над головой, небо в щелочку пробивается сине-черным, узорчатым, как витражи в соборе. Слева – тачка зеленщика и старая собака, прикорнувшая под нею, справа – бочки рядком, завтра повезут их к пристани, покатят по доскам, с криками и руганью будут грузить в темное корабельное нутро. – Белая вся, легкая… точно из снега слепленная.

– Или из тумана, – подал голос криворотый Огге, до того дремавший в самом дальнем, грязном и темном углу таверны. – Из тумана она. Волосы как пакля до самой земли, только ничегошеньки не прикрывают, ни цыцек ееных, ни сраму.

Пацаненок судорожно сглотнул, потупился, полыхнув румянцем. Это он зазря, криворотый Огге и покрепче выразиться может.

– Ты б ее приобнял, Ниссе, приголубил, глядишь, и растаяло б сердце русалочье! – Огге подмигивает и руку тянет к кружке. – А то ж известно, чего они на берег лезут – с тоски, стало быть…

Гневно шипят сальные свечи и серый хозяйкин кот, и сама хозяйка, Улька-вдовица, укоризненно качает головою. И качаются тяжелые фижмы, и хрустит накрахмаленный воротничок, сталкиваясь с рыхлыми Улькиными подбородками.

Два года уж как море Улькиного супружника к себе прибрало. А Огге все нипочем, хлебает эль да байки бает.

– Я вот что тебе скажу, паренек, стало быть, место тут непростое. Смекай-смекай! Стоял здесь некогда город, ох и славный был, ох и богатый, что твой Багдад, со всем миром торговал…

Эту историю, как и все прочие, сочиненные Огге во хмелю, Ниссе уже слышал. А пацану ничего, интересно, сразу видно – не здешний. Здешние-то знают, что город никогда не менялся, что сто лет, что двести, что тысячу целую: стоял он на берегу морском, бастионом на пути волн, пристанищем и ловушкою, из которой не сбежать, не уйти, сколь бы ни хотелось.

– И жил в том городе богач один, десять кораблей имел, а то и двадцать, или тридцать даже, – кряхтит Огге, – и везли те корабли шелка из Китая, зеркала да стекло из Венеции, приправы из Индии, слоновью да черную кость из Африки, золото из Нового Света… и текло оно ручьями в сундуки нашего богача, но не для себя он копил, сквалыга, для сына своего единственного, в котором души не чаял. И случилось однажды сыну его в море выйти по какой-то там своей надобности, а море возьми да разъярись, видимо, прогневил чем-то богач хозяина морского, вот тот и решил счеты свести. В клочья разодрал паруса, в щепу разнес корабль, три дня и три ночи носил, с волны на волну перебрасывая, а на четвертую – кинул на скалы.

Ниссе и сам заслушался и оттого не стал перечить, когда Огге подал знак хозяйке трактира. Пускай, сегодня самая подходящая ночь для сказок, эля да несбывшихся надежд.

– И умереть бы мальчишке, а был он едва-едва тебя старше, но выпало той ночью выйти на скалы дочери Хозяина Морского, деве водяной. Ей же ни волна, ни ветер не страшны, и даже пуля не всякая возьмет, серебряная только. Ну да не о том речь. Увидела она юношу и влюбилась. Вот так-то…

Огге в один глоток кружку осушил, только острый кадык дернулся да по седому усу скатилась янтарная капля.

– А дальше что? – не выдержал юноша и, поняв намек, кинул монетку, а хозяйка тотчас новую кружку поставила. И сама поближе пересела, оперлась локтями на стол, подперла кулачками сдобные щеки и уставилась на Огге томным взором.

– Дальше-то известно, вытянула она на берег спасенного да от моря отреклась, чтоб, значит, с человеком остаться. Жила она с ним, как жена с мужем, только невенчана, потому как нету русалкам и прочим тварям ходу в храм божий. И все бы ладно было, когда б не решил богач сына своего женить. То ли стыдился русалки этой, то ли не верил, то ли не хотел, чтоб внуки недолюдью были, но подыскал невесту, чтоб и красавица, и роду знатного, и богата была. О свадьбе на всех площадях глашатаи кричали, всех соборов колокола звонили, во всех кабаках задарма наливали…

Подмигнул Огге вдовице, та зарделась по-девичьи, но с места не встала. Улька – женщина серьезная, выгодой своей не попустится.

Вдруг подумалось, что старый Огге не так и стар, что трактирщик из него справный вышел бы, а Ульке одной тяжко хозяйство вести да и жутковато, должно быть, без мужа.

– Как узнала дева морская про свадьбу, про обман, так и умерла на месте – не вынесло сердечко этакой несправедливости. Но если человечья душа после смерти на суд Божий попадает, то русалочья в море возвращается, вода к воде, вода воде и нашептала, рассказала про обиду. А там слух и до Хозяина Морского дошел. Тот же хоть и крепко на ослушницу гневался, а все любил – дочь ведь. Вот скажи, Ниссе, ты бы свою Анке простил, когда б такое случилось? Стал бы мести обидчику искать?

Верно, и простил бы – женское сердце, как масло, от тепла да ласки тает. И мстить бы обидчику мстил, хоть и не Хозяин Морской, и вовсе уже не жилец, быть может, но разве ж в этом дело?

– Поднялось море, ветер налетел, волну поднял, и такую, что смела она и скалы, и стены города, и пушки, и пушкарей, и солдат вместе с казармами. А там покатилась и по улицам города, затопила площади, ратушу, соборы с колокольнями и все, что только было. Три дня гуляла вода, а на четвертый море отступило, оставив за собою разоренный город, в котором ни человека живого, ни твари какой не осталось.

Тихо стало в трактире, побелела Улька, позеленел мальчишка, отодвинул в сторону полную кружку Огге, сам своею историей напуганный. И только слышалось по-за дверью не то шаги, не то голоса волн, эхо древнее, предупреждение.

– Вот так оно вышло, отомстил Хозяин Морской за дочь свою, а место с тех пор проклятым стало, хоть и отстроили город наново, да только знают теперь люди – как это море гневить.

Белый весь парень, только глаза светятся, что те угольки, и странное дело, старше он кажется. Прижал ладони к вискам, мотнул головою, пробормотал:

– Я помню… я слышал это… слышал когда-то! Не так все было, не так!

Еще один блаженный, а то и вовсе безумец. А что, похож. Лицо худое, костистое, бледное, кривится, плывет отражением на волнах. Длинные волосы и длинные руки, торчащие из рукавов старой куртки, узкие запястья и узкие ладони, на пальцах мозоли, но какие-то неубедительные.

Определенно, странный тип.

– Ты пойдешь к колдунье, – глухо заговорил незнакомец. – Пойдешь, и она тебе поможет. А взамен попросит… попросит…

По столу скользнула тень, и дремавший до этого кот вскочил, заворчал, выгибая спину. А парень дернулся, словно увидел нечто, что, должно быть, людям видеть и не положено.

– Н-нельзя говорить… но колдунья тебе поможет, – и тихо, непонятно добавил: – Не ходи к ней, Ниссе.

– Почему не ходить? – спросил мальчик и тайком ущипнул себя за руку – нет, не проснулся. А Тень снова ответила привычное:

– Смотри.

– Но кто этот человек? Мне кажется, я его знаю! Он на отца похож или… – внезапная догадка заставила мальчика замолчать, а потом засмеяться: какой забавный сон.

Какая забавная штука – время.

Элька обрюзгла и постарела. Сколько ей? А столько же, сколько и ему, – тридцать семь. Это же не много, это совсем ерунда, даже не почтенные пятьдесят, которые принято называть половиной, но между тем… да, именно на пятьдесят она и выглядела. Раздобревшая, раздавшаяся боками, обзаведшаяся тремя складками на животе и двумя подбородками, Элька теперь была похожа на мать. И даже короткая стильная стрижка – мама предпочитала химическую завивку и перманент – удивительным образом усиливала сходство. Да, эти брови, выщипанные в нитку, этот короткий нос-картошка среди подушек-щек и бусина-рот. Цвет помады и то одинаков – темно-красный, кровяной.

– Ну что? Не поцелуешь? Ну и фиг с тобой, – она натянула дубленку, цыкнула на проводника, осмелившегося было напомнить, что поезд скоро отправляется, велела: – Чемодан возьми. Кстати, привет.

– Привет.

Чемодан Стеклов взял, и стильную дорожную сумку коричневой кожи, и еще пакет, нестильный и даже вызывающе простой: красный, с рекламой «Колы».

Тяжело. И неуютно: зачем Эльке столько вещей? Ведь не собирается же она на самом деле…

– Я у тебя поживу, – сказала сестра, выпуская колечко дыма. Стильно, слишком стильно для себя нынешней. – Ты ж не против?

– Против.

– Дурак. – Она огляделась, скривилась, отчего брови-нити исчезли под мелированной челкой, и выдала: – Ну и дыра…

– Уезжай.

– Еще чего. Так просто, Дик, ты от меня не отделаешься. Ну, где машина? Надеюсь, ты догадался взять такси? Или, может, своей обзавелся?

Обзавелся, но предусмотрительно оставил старенький «Опель» на стоянке и теперь по-детски, мстительно радовался, что Эльке придется воспользоваться общественным транспортом. Как простой смертной.

Радость, правда, была недолгой: она махнула рукой, подзывая такси, и снова приказала – не понять, Ричарду ли, юркому ли водителю, выскочившему из раздолбанного авто:

– Сумки в багажник, пакет в салон. Дик, аккуратнее!

Ехали молча. Стеклов глядел вперед, старательно не замечая, что в зеркале над водителем отражается одутловатое, бело-рыбье лицо сестры. Ему было страшно от этого внезапного уродства, от мысли, что он, Ричард Иванович Стеклов, каким-либо образом может быть к нему причастен.

Он ведь ненавидел, а мысли порой материальны.

Она же делала вид, что не замечает ни его, ни себя нынешней. И в квартиру входила с видом хозяйки, которая по некоей надобности отлучалась и вот теперь вернулась.

– Ну и грязища, – палец оставил след на запыленном стекле. – Как ты здесь только живешь? Ладно, не отвечай, сама вижу. Ну и свинья же ты… без обид, но в самом деле.

Наклонившись, она двумя пальцами подняла старые ботинки, которые Стеклов все собирался выбросить, но всякий раз забывал, так и стояли в углу немым укором.

Ботинки Элька вышвырнула в коридор, куртку летнюю, тоже старую и измазанную краской – память о работах на Даниковой даче, – отправила в шкаф, а на освободившееся место водрузила дубленку.

– Комната, конечно, одна? А воняет-то чем? Ты хоть изредка проветриваешь? – и тон у нее мамкин, мягкий, ласковый, но в то же время железный. – И квартиру получше, конечно, ты найти не смог?

– Тебе надо, ты и ищи.

– Мне надо. Я найду. Только вот… я на тебя рассчитывала. – Она распахнула настежь окна и балконную дверь, пнула снежный горбик и, втянув морозный воздух, тихо сказала: – У меня проблемы. Большие.

– Сочувствую.

«…У нас проблемы, Элька. Нет, послушай, не бросай трубку! Пожалуйста! Ксюша заболела. Эля, это серьезно…

– Сочувствую».

А позже добавилось и «соболезную». И то и другое – лживо. И сейчас Стеклов врал, потому как не было в нем ни грамма сочувствия, хотя и радости ожидаемой Элькины проблемы не приносили.

– Дик, я знаю, что ты меня так и не простил, – она вихрем пронеслась по квартире, наводя порядок, делая это с обыкновенной легкостью, и Стеклову даже казалось, что от одного лишь знакомства с Элькой пыль исчезла, полы заблестели, кружки и тарелки строем отправились в мойку, а чуть позже – в сушилку. Запахло свежим кофе и копченой колбасой. – И знаю, что была тогда не права. Извини.

Вот так просто: одно извини и… и что? Расплакаться? Сухо ответить, что извинения приняты, и послушно забыть? Или пропустить мимо ушей, продолжая отыгрывать роль обиженного дитяти?

– В общем-то, если бы я знала тогда, насколько все серьезно… – Она рисовала майонезом по кускам батона, потом завершала рисунок колбасно-сырными аппликациями, веточками петрушки и укропа, черными глазками маслин. – Но ты прав, слова ничего не изменят. Поэтому оставим.

Предложение о перемирии? Так ведь войны нет.

– Дик, ты долго молчать собираешься? Я уже давно поняла, насколько сильно ты меня ненавидишь и все такое, но… но ты единственный, кто может мне помочь. Мне очень нужна твоя помощь, понимаешь? – прозвучало почти жалобно, вот только Стеклов совершенно точно знал: Элька и жалость – понятия несовместимые.

– Чего именно ты хочешь?

– Я хочу, чтобы ты нашел одного человека.

– Зачем?

– Он… он изобрел кое-что. Случайное открытие, но из тех, которые потенциально способны перевернуть мир. Или уйти в никуда, кто знает, – она подвинула тарелку с бутербродами. – Ешь давай, а я расскажу… Мы познакомились с полгода назад, он написал, просил совета о… ну кой-какие детали его проекта связаны с фармацевтикой, с возможностью получения водных вакцин.

– Чего?

– Того. Вода – это особая стихия… ну вот смотри, – она смяла бумажную салфетку, потом аккуратно распрямила. – Видишь линии? Бумага запомнила изменение пространственной структуры. Можно сложить пополам, можно вчетверо, можно сделать оригами. Так вот, вода тоже запоминает, не настолько плоско, но… как след на песке скорее. И вот он придумал, как сделать эти следы устойчивыми. И теперь представь, что чан измененной по методу Артюхина воды может запомнить форму молекулы пенициллина или окситоцина, или любого другого вещества. И более того, он будет сохранять эти образы форм, а попадая в организм, они будут лечить, но без самого лекарства.

– Сказка.

– Наука. – Салфетку Элька метким броском отправила в мусорное ведро. – Ну и там не все так просто, конечно, но сам потенциал… как экономический, так и научный. Я была в полном восторге. Я… я помогла ему кое с чем, последний год мы практически работали вместе, а теперь он пропал.

– Может, просто решил не делиться лаврами?

– Без меня у него не было бы никаких лавров. – Элька поникла. Интересно, что ее больше расстроило: обман или невозможность продолжить интересную работу? – Да и Ряхов утверждает, что у него Сема не появлялся.

– Ряхов? Ефим Ряхов? Ты знакома с ним?

– Не ори, знакома. Так ты поможешь?

– Помогу, – Стеклов вдруг понял, что былая ненависть к сестре исчезла. Конечно, вряд ли надолго, но все равно лучше, чем прежде.

Анечке было страшно. Она вообще очень легко пугалась и потом долго переживала, дрожала, мучилась ночными кошмарами и утренними мигренями, от которых не спасали ни новейшие обезболивающие, ни массаж, ни привезенная из турецкого вояжа лампа с набором ароматических масел. Впрочем, лампа была скорее данью моде, а лекарства от беды не существовало.

«…Кто-кто-кто это там прячется? А я вижу! Вот придет волчок, серый бочок, ухватит и в лес поволочет!»

Хриплый бабушкин смех, палец с белым, мертвым ногтем у самого носа и запах валерьянки. Первый ночной кошмар: Анечка бежит-бежит, а убежать не может. Несется сзади волк вприпрыжку, мотая головой, щелкая зубастой пастью, ухмыляясь.

Тогда она проснулась с криком и слезами. И в следующую ночь тоже. И потом. Родители ссорились, бабка жгла пучок черных собачьих волос, окуривая едким дымом, шептала, шепелявя, и гладила по голове.

Помогло. Больше волк не пришел да и вовсе будто бы забыл про Анечку. Во всяком случае, сама она в скором времени точно забыла и про волка, и про бег. И не вспоминала аж до Нового года.

Тогда ушел отец.

– Ты не можешь так с нами поступить! Ты не можешь! – мамин крик летал по дому, и стеклянные шары на елке подрагивали, и огоньки тоже, и сама елка мелко-мелко трясла зелеными лапами, осыпаясь иглицей. И Анечка, до того спокойно игравшая с куклой – бабушкиным подарком, – вдруг испугалась.

– Не сейчас! Ты нарочно, да? Нарочно, чтобы испортить?! А вот тебе! Убирайся!

Чемодан на полу, папины вещи из шкафа, рубашки и пиджаки, брюки и пушистый свитер, который Анечка выбирала вместе с мамой. Черная нитка – белая нитка, красная полоска посредине и вышитый гладью трилистник. Свитер падает на стол, прямо на красную горку селедки под шубой, и Анечка вскакивает, ей жаль свитер, она хватает за рукав…

– Брось! Немедленно брось! – мама отбирает, от неловкого движения со стола летит посуда, разбивается. – Видишь? Видишь, что ты наделала?!

Подзатыльник. Больно, но в то же время страшно: мама никогда не была такой. И не мама это – чужая женщина с красным, опухшим лицом и всклокоченными волосами.

– Отпусти! Отпусти меня! – визжит Анечка, пытаясь вырваться; колотит кулачонками по мягкому животу и требует: – Я к папе хочу! К папе!

– Дура! Да не нужна ты папе! Ушел он! К другой ушел!

Этой же ночью вернулся волк, он хохотал и скакал вокруг, норовя ухватить зубами за подол Анечкиного платья, выл, дышал гнилью и не отпускал.

Бабушки же, чтобы отогнать страшилище, не было. А маме было не до Анечкиных кошмаров, мама занималась разводом.

Постепенно, взрослея, Анечка научилась справляться с кошмарами сама. Она по-прежнему пугалась, и страх перерождался во снах, принимая самые разные образы. Волк сменился змеей, а та – серым человеком, который прятал под плащом нож. Был город без людей, были люди, что толпой напирали на Анечку, норовя растоптать, разорвать на клочья. Были пожары и наводнения…

Но никогда еще не было пустоты.

Это из-за того, что те прошлые страхи ни в какое сравнение не шли со страхом нынешним. Он был всеобъемлющ, он оглушал, он владел Анечкой, как она сама владела туфельками – теми самыми красными, купленными утром на распродаже…

Ей всегда очень хотелось купить щегольские красные туфельки.

Часы, до того дремавшие годами, вдруг вздрогнули, стрелки шелохнулись, и Анечке почудилось, что по квартире прокатилась беззвучная волна, словно выдохнул кто-то или, наоборот, вдохнул. Полночь на мобильнике, на будильнике, на старинном циферблате из позеленевшей меди, где стрелки поблескивают золотом.

– Я ничего плохого не сделала. – Сев в постели, Анечка накинула на плечи одеяло. Ее знобило, и мурашки на животе расшалились. – Он ведь уже мертвый был.

Часы молчали, где-то за окном взрывались петарды – глухо и совсем не радостно, на первом этаже скулила Лапочка, просясь на улицу, протяжно скрипел на ветру тополь.

Анечка вздохнула: теперь точно придется до утра не спать – стоит закрыть глаза, и она снова нырнет в чернильную пустоту кошмара.

– Не убивала я, – она встала, поморщилась – пол ледяной – и, придерживая одеяло руками, шагнула к часам. В старом зеркале отразилась бледная девушка в цветастой мантии, и Анечка привычно кивнула ей. С девушкой они знакомы давно, еще с Нового года, когда ушел папа.

Он так и не вернулся, хотя Анечка ждала и мама тоже ждала, они вместе сидели у окна и смотрели во двор. Анечка считала машины и людей, а мама курила, уже не таясь и не обещая шоколадку за секрет, и от этого тоже становилось страшно.

А потом случился развод.

Нет, сначала суд. Огромный зал, холодно, тетка в серой с рыжими искорками кофте греет руки под мышками, раскачивается, вздыхает, иногда, вздрагивая, нависает вдруг над коробом печатной машинки и выдает мелкую дробь. Из машинки выползает желтоватый лист с черными буковками. Анечка сидит далеко, и буквы не видны. А жаль, Анечка умная, она читает лучше всех в классе.

Кроме секретаря запомнились красноносый судья, пугающе строгий отец, который даже не подошел к Анечке, и незнакомая тетенька в нарядном синем костюме.

Она походила на фею, но мама сказала иначе. Злое слово. Нехорошее. Когда Анечка повторила потом, позже, мама сильно ругалась, но тогда…

Тогда Анечка не понимала, что произошло, зато, повзрослев, пришла к выводу, показавшемуся ей очень логичным: нельзя быть тем, от кого уходят. Нужно быть тем, к кому уходят.

Ведь оставаться одной страшно.

Папа вернулся, когда Анечке исполнилось пятнадцать. Он просто появился однажды худой, изможденный, с тремя гвоздиками, коробкой «Ассорти» и чемоданом.

Мама его приняла. Кажется, она была счастлива подобным исходом, хотя счастье ее казалось Анечке неправильным, уродливым и извращенным: мама не простила отца, более того, каждый день, каждый час она находила способ напомнить ему и о разводе, и о женщине, которую, уже не стесняясь, называла шлюхой, и о собственном великодушии. Отец вжимал голову в плечи, слушал.

А однажды признался Анечке, что все еще любит, но не маму, а ту, в бирюзовом костюме. Какая мерзость! Какая несправедливость! И еще одно подтверждение Анечкиной правоты.

Умерли родители в один день, похоронены были рядом, и памятник тетка поставила один на двоих, сказав:

– Хоть тут пусть помирятся.

Возражать тетке Анечка не стала, хотя догадывалась: нет, не помирятся. Они так и будут ненавидеть друг друга. Вечно.

Бескрайне. Кошмар бескрайности и пустоты, куда Анечка падала и падала, и летела, кувыркаясь, и дышала грязью… Очнулась, понимая, что ее вот-вот догонит тот, кто падает следом. Он безглаз, но все равно способен видеть, безлик, но знаком. Он мертв и хочет забрать Анечку с собой, в мертвоту.

Помириться.

Темный кофе в жестяной банке, серебряная ложечка-черпачок, сковородка с мелким песком и ручная мельница. Зерна трещат между жерновами, сыплются на белую тарелку трухой, и по кухне ползет волшебный аромат. Вот так, чашечка кофе, недочитанный роман и немного мыслей о будущем.

О том, что Марик не приехал. Обещал ведь. Обманул.

– Нехорошо. – Анечка облизала пальцы, чувствуя, как похрустывает на губах сахар – откуда только взялся? А Марик… наверное, его Ефимка задержал. Или милиция. Или жена… толстая Софочка, унылая Софочка. Черные кудряшки и утиный нос, пышная грудь и бородавка на носу.

– А он любит меня. Меня!

Пошла мелкими пузырьками вода, раскаленный песок слегка вонял канифолью, и это тоже хорошо. Привычно. Спокойно. Все будет хорошо. Замечательно.

Хлопнула дверь внизу: ночью звуки разносились далеко вокруг. Странно, четверть пятого, но кто-то только возвращается. Наверное, Семухин с седьмого, он жене изменяет, а она верит, будто Семухин на работе задерживается.

Лицо держит.

Кофе почти готов. Роман под рукой. Все хорошо.

– Все у меня будет хорошо, – Анечка выключила плиту и, подобрав с пола одеяло – надо бы отнести в комнату и вообще переодеться, – кинула на стул. Потом. Сейчас ее время – время побежденного кошмара.

Она пила кофе, думала и не слышала, как беззвучно поворачивается ключ в замке и дверь-предательница открывается, впуская незваного гостя.

Он тенью скользнул в дом и, сделав полшага, замер, вытянул руку, перехватывая длинный зонт-трость, готовый рухнуть со стойки.

– Тише-мыши-кот-на-крыше, – прошептал человек. Он двигался медленно, но уверенно. Обошел столик с острыми углами, банкетку и табурет, переступил через сапожки. Нырнул в сумрак коридора. Добравшись до кухни, снова застыл, прислушиваясь к происходящему. Тишина.

Привыкнуть к свету. Пересечь границу темноты и в два прыжка оказаться рядом. Закричать она не успела: сначала удивилась, потом было уже поздно. Одна рука зажала рот, вторая обвила горло, сдавила.

– Тише, мыша, кот услышит… – с легким упреком произнес человек. – Баю-баюшки-баю…

Она перестала дергаться, обмякла и позволила отнести себя в спальню. Укрыть одеялом, расправить волосы и, прежде чем Анечка успела прийти в себя, накрыть лицо подушкой.

Ей снова снился волк: серый и огромный, он скакал вокруг, щелкая зубами и хохоча во всю глотку:

– Испугалась? Тогда я тебя съем! Я ем всех, кто меня боится!

– А я не боюсь, – сказала маленькая Анечка и протянула руку, касаясь жесткой волчьей шерсти. – Совсем не боюсь. Ни капельки!

Волк вдруг обрадовался, прыгнул и, положив тяжелую голову на плечо, произнес:

– Значит, тогда мы будем вместе.

– А ты меня не бросишь?

– Нет, – пообещал он. От жесткой шерсти пахло миндалем, Анечке чихнулось, и этот чих, ставший последней судорогой, высвободил душу.

Старуха Ягге жила за городской стеной, хижина ее стояла на отмели, стены, покрытые коростой из ракушек и сухих, серых водорослей, почти сливались с камнем, точно из него и вырастая. Крыша на солнце поблескивала слюдяною чешуей, а единственное, затянутое бычьим пузырем окошко походило на мутный глаз. Дом окружали рыбачьи сети, старые, в прорехах и гнилых веревках, годные разве что ветер ловить, не позволяя ему добраться до ведьминой хижины. Или вот еще от людей загораживаться.

Ниссе не решался переступить через эту старухой отведенную черту, стоял, переминался с ноги на ногу – под подошвами хрустели ракушки, а любопытная чайка, устроившаяся на столбе, внимательно следила за пришельцем.

– Кыш, – сказал Ниссе, кидая в птицу камнем. Та только клюв красный раззявила, хрипло заорала, возмущаясь.

И на крик ее отворилась дверь, раздался голос:

– От же гость наглый! Пришел незван, птицу обижает. А если я тебя? – погрозила Ягге клюкою.

– Прости, бабушка, – Ниссе стянул шапку, поклонился ведьме – ох и страшна. Кривобока и горбата, стара – еще дед Ниссе к ней кланяться ходил, милости просить, да не сговорились, видать. Так стоило ли пытаться? Стоило, решил Ниссе, разгибаясь. Стоило.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю