Текст книги "Поверженный демон Врубеля"
Автор книги: Екатерина Лесина
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Знать бы еще, где ее искать.
– Гошка перед смертью тоже говорил, что демон на него смотрит! – не сдавался Андрей. – Так мне и заявил, что, мол, спать не может, потому как тот пялится…
– Пить меньше надо было… – Мина спрыгнула с парапета. – Не знаю, кто Мишку укокошил, но точно не картина…
Стасу стоило немалого труда отделаться от Всеволода, преисполнившегося странной убежденности, что чем больше он говорит, тем солиднее выглядит. А говорил он большею частью о современном искусстве, предмете, который сам по себе был Стасу мало интересен, а в Всеволодовом исполнении, обильно сдобренном терминами, и вовсе невыносимо скучен. Спасла Людмила.
– Извините, нам пора. – Она взяла Стаса под руку, и Всеволод нахмурился.
– Мы только…
– Мы опаздываем, – Людочка, к счастью, не собиралась отступать. – В другой раз побеседуете.
– Конечно-конечно… непременно, – Всеволод нехотя отступил. – Я ведь дал вам свою визитку?
– Шесть штук, – буркнул Стас.
– Я буду ждать звонка… вашего решения… надеюсь, – Всеволод склонил голову набок, – вы примете правильное решение!
Это было произнесено с явным подтекстом. И у Стаса появилось почти непреодолимое желание дать Всеволоду в морду. Желание было для него новым, поскольку характером Стас обладал на диво уравновешенным и до сего дня склонностей к мордобитию не проявлял.
– Позвоните. Обязательно позвоните… или, может, я сам… вы занятой человек…
– Идем, – велела Людочка, потянув Стаса. – И не оборачивайся.
Оборачиваться Стас и не думал, больше всего он боялся, что Всеволод бросится следом, станет требовать номер телефона или адрес… или еще что-нибудь.
К счастью, тот остался на набережной.
– Господи, – лишь на стоянке Стас вздохнул с облегчением. – Я уж думал, что никогда от него не избавлюсь.
– Всеволод – не самый худший из них, – пожала плечами Людочка, которая определенно не усматривала в недавних событиях ничего странного.
– Репей. Надеюсь, ты меня притащила сюда не ради беседы с ним?
Людочка руку отпустила. И отступила на шаг. Нейтральное расстояние, приличествующее при беседе с малознакомым человеком. Стасу вдруг стало обидно. Разве он малознакомый? Он ее с детства знает. Просто в их знакомстве случился некоторый перерыв.
Бывает же и такое.
– Нет… кое-что интересное рассказали. Мина тоже думает, что Мишку убили. А вот Андрей уверен, что убила его картина.
– Чего?
Вот только всякой мистической хрени Стасу не хватало для полного счастья!
Людочка усмехнулась, а усмешка получилась кривоватой, усталой такой, и продолжила:
– Более того, Мишка не первая ее жертва. Были еще двое. Один упился… что это значит, я не скажу. Предполагаю, что отравление некондиционным спиртным имелось в виду. Второй в приступе белой горячки с балкона сиганул… но главное, что эти двое незадолго до смерти получили заказ. Картина по мотивам врубелевского «Демона».
Стас закрыл глаза.
…у моего демона семь ликов…
Он помнил тот, последний, оставшийся на полотне. Безграничная тоска. И глаза, в которые душу затягивает, словно в омут…
– Более того, – спокойный Людочкин голос не позволил вновь утонуть в этих глазах. – За картину Мишке обещали заплатить десять тысяч. Не рублей. И аванс дали… аванс Андрей видел.
– Не сходится.
– Что не сходится? – Людочка присела на мокрую лавку.
Неприятное место.
Черный асфальт стоянки. Пара же черных деревьев с обкромсанными ветвями. И быть может, когда-нибудь потом кроны разрастутся, но ныне деревья гляделись искалеченными. Лавка. Машины, покрытые зябью дождя.
Серые скользкие лавки.
И Людочка в розовом своем пуховике.
Интересно, как она жила? Наверное, не слишком радостно, если лицо такое усталое… женщин старят вовсе не годы, но тяготы быта, которые Людочка небось покорно взвалила на собственные плечи. И та самая жизнь, о которой Стас ничего не знает, обыкновенная. Не хуже, чем у других. Работа. Магазин. Дом. Стирка и уборка по выходным. Готовка, когда не лень готовить для себя. Затянувшиеся поиски, уже не принца, но хотя бы кого-то, с кем можно попытаться создать семью.
– Он снимал деньги с карточки, – Стас тоже сел, хотя лавка и выглядела довольно-таки грязной. – Не подумай, что я слежу… мне просто приходят отчеты по всем картам, банковские выписки и все такое… он дважды за последние полгода превышал лимит. А лимит приличный там… а раньше карточкой вообще не пользовался. Брать даже не хотел. Я закрывал задолженность… я… я даже радовался… ну, то есть получалось, что если Мишка принимал деньги, то и меня простил.
– Он на тебя злился.
– Я знаю.
Дождь пошел. Если утром была непонятная морось, взвесь серая, которая еще не дождь, то нынешний зарядил. И был холодным, но почему-то пах ванилью.
Ерунда какая.
Стас даже понюхал руку, чтобы убедиться, что запах этот ему примерещился.
– Он думал, что ты его бросил.
Наверное, сейчас не самое удачное время для разговора. И место тоже. Подобные беседы стоит заводить где-нибудь в тихом кафе или дома, но Людочка вряд ли пригласит к себе в квартиру, а Стас не пойдет в Мишкину.
– Я не бросил. Я просто… ну вот не умею я по телефону говорить! То есть умею, но… как-то оно криво получается. Привет. Как дела. Нормально. И у меня нормально. И всякий раз выходит, что и рассказать-то особо нечего. Не будешь же пацана грузить проблемами с таможней. Или поставщиком, который тебя кинул… или еще какой-нибудь хренью… а порой, понимаешь, крышу рвало…
Получалось, будто Стас оправдывается. А он ни черта не оправдывается! Он и вправду не умеет щебетать, чтобы часами и ни о чем.
Он не бросил свою семью.
Он деньги присылал. Сколько было, столько и присылал. А остальное – это уже получилось так… хреново получилось, что уж говорить…
– Ему было сложно, – Людочка на дождь не обращала внимания. Сидела, ноги вытянула, длинные такие ноги, и джинсы узкие черные ей идут, во всяком случае смотрятся куда лучше дурацкого этого пуховика. А ботинки вот на высокой подошве старые совсем. – У вашего отца непростой характер. Был. Он… скажем так, он считал Мишкино увлечение живописью совершенно неприемлемым для мужчины. Более того…
Людочка прикусила нижнюю губу, будто раздумывая, стоит ли вообще рассказывать о делах давно минувших дней.
– Он… с чего-то решил, что все художники… нетрадиционной сексуальной ориентации. Я не знаю, откуда это взялось, но когда он понял, что Мишка поступил в художественное училище… этот скандал слышали, кажется, все… и он за ремень взялся. Он часто за ремень брался.
Стас кивнул: он помнил эту отцовскую привычку, и ремень помнил, военный, широкий, аккурат в отцовскую ладонь. Еще пряжку со звездой, доставшуюся от деда.
– Мама знала… пыталась воздействовать, но, сами понимаете… что она могла?
Немногое.
Отец никогда никого не слушал.
Ни Стасову учительницу, которая ходила на Стаса жаловаться. Ни родителей, ни Людочкину мамашу с ее нотациями. Отец был уверен, что совершенно точно знает, как правильно воспитать сыновей.
– В тот раз… наверное, у Мишки лопнуло терпение… он ведь вырос уже… семнадцать лет… и сильный… худой, но сильный. В общем, он ответил… драка завязалась. Мама бегала разнимать.
Это Стас представлял плохо.
– Не только она. Помните, Виктора Степановича с третьего? У него как раз брат гостил… успокаивали их долго… твой отец кричал, что не потерпит дома гомосека… уж извините, но он так выразился. Мишка тоже орал, что отец со своими армейскими порядками его достал. Он ушел из дому. Неделю не появлялся… а потом у отца вашего инсульт случился.
– Я не знал.
Мишка не говорил про инсульт. И сам отец, с которым в последние годы Стас перебрасывался от силы парой фраз. Привет. Как дела… я вам там перечислил… что-нибудь нужно?
Наверное, стоило приехать.
Хорошие дети навещают родителей. Выходит, что Стас не самый лучший сын, а ему казалось, что он все делает для семьи.
И своей не появляется.
Точнее, появляются какие-то женщины, приходят и уходят. Строят на него, на Стаса, планы, а он этим планам не соответствует. И женщины обижаются, начинают выплескивать на Стаса обиды. А потом, к несказанному Стаса облегчению, все-таки уходят…
– Он в больницу попал… больше месяца там провел… оказалось, что инсульт у него не первый, что он на ногах переносил… Мишка его на ноги поднимал. Мама моя тоже помогала…
А Стас понятия не имел.
И теперь вот злость разбирает, что на братца дорогого, что на отца… почему не сказали? Стас бы нашел хороших врачей. И сиделку. И вообще все, что нужно. Он ведь зарабатывал прилично. Хватило бы на клинику нормальную, даже за рубежом хватило бы.
А они молчали.
Из гордости глупой? Из нежелания навязываться?
– Я не знал, – прозвучало оправданием, и оправданием слабым.
Но Людочка кивнула.
– Я говорила Мише, что это глупо, но он… он был очень обижен… и считал, что вы сами не хотите иметь с ним, с отцом ничего общего, а у отца вашего вообще характер. Не будет он навязываться.
И от этого характера еще тогда Стасу хотелось на стены лезть.
Из-за этого характера он, пожалуй, и избегал появляться дома. Убеждал себя, что занят… и был занят. Бизнес требовал постоянного внимания. Но помимо бизнеса были еще упреки отца, которые Стас не готов был выслушивать. Он представлял себе отца, сухолицего, подтянутого, в домашнем спортивном костюме, который сидел на нем едва ли не формой.
Представлял портсигар.
Сигареты.
Хриплый голос. Ровный тон, которым отец высказывал упреки. Всегда в глаза. И слова находил такие, от которых вскипало в груди тихое бешенство. А ведь, если разобраться, ничего оскорбительного он не говорил. Правду. Но правда в его исполнении получалась какой-то перевернутой.
– Он меня так и не простил, – Стас вытер лицо.
Мокрое.
И руки мокрые. И дождь больше не пахнет дождем, но прелой листвой, и землею свежей, и запахи эти напоминают о кладбище.
– Он думал, что я пойду в военное училище… он ведь военным был… и мой дед… и прадед… и династия целая, а я вот в бизнесмены подался. Он всегда презирал тех, кто деньги ставил выше чести. Получилось, что я его надежды обманул… и не только его, всей семьи. И Мишка тоже… наверное, он думал, что если не я, то хотя бы он. А получилось, что оба не пожелали в армию.
Может, именно это отца и убило?
Не инсульт, но осознание того, что династия военных на нем прервется?
– Ты не виноват.
– Я знаю.
Но знание не избавляет от чувства вины.
– Вот и вышло… как вышло… потом, после похорон, я все-таки приехал и… все равно не получилось разговора. Я думал, что Мишка остынет, успокоится, тогда и нормально все будет. Я объясню. Он поймет. Обнимемся по-братски. Похлопаем друг друга по плечу, и вообще все наладится сразу. А он не успокаивался. И не налаживалось… и только когда с выставкой этой…
Стас нахмурился.
Выставка.
Ему казалось, что это была именно его, Стаса, идея. Идея хорошая, если не сказать – замечательная. Та самая протянутая рука, которую Мишка точно не оттолкнет…
– Знаешь… – Он потер мокрый лоб.
А ведь вымок-то до рубашки, до майки даже. Вода на куртке, вода под курткой, и холодно, неудобно, но в то же время и мысли нет, чтобы встать и уйти.
– А ведь это он мне позвонил… тогда… полгода… да, где-то полгода тому… он мне прежде только дважды звонил. Когда отец умер, и потом еще раз, сказать, что ремонт делать в квартире будет. Вроде как я на нее тоже права имею. Честный. Мне эта честность показалась глупой донельзя… ну, то есть не глупой… и не честность. Наверное, не честность даже, а принципиальность такая вот, показушная… он мне тогда предложил выкупить мою долю… я взбесился… опять наговорили друг другу глупостей… но в общем, не о том. Мишка позвонил. Сказал, что он договорился, вроде как две его картины в галерею приняли. В частную. А это вроде как большой успех. И он со мной этим успехом делится. Рад был, а меня тогда как бес толкнул… две картины всего? Какого хрена только две? Мишка собственную выставку получить может.
Людочка слушала.
Она определенно умела слушать, и качество это было крайне необычно для женщины. Прежние Стасовы все больше говорить любили и, как правило, о себе. О своих планах, надеждах… а о Стасе только когда он эти надежды не оправдывал.
Странно сравнивать.
Людочка… девочка-отличница. Платье школьное, коричневое, с юбкой в складочку. Кружевной воротник. Белые манжеты. Фартук черный.
Портфель.
Косички две жиденькие, которые она до выпускного класса, кажется, носила, хотя косички – это для детей. Но у Людочкиной мамы были собственные представления о приличиях.
Та Людочка не могла себе позволить ни плохих оценок, ни скоротечных школьных романов с поцелуями у запасной лестницы. Та Людочка осталась в прошлом, как остался и сам Стас с твердолобой уверенностью в том, что школьные науки ему не нужны.
Он отряхнул воду с волос и поднялся.
– Пойдем.
– Куда?
– Куда-нибудь. А то промокнешь. Простудишься.
Она фыркнула, будто сама эта забота была Людочке смешна.
– Это была его идея, с выставкой… – Стасова неудобная мысль оформилась. – Мишка меня грамотно навел… картины… приглашение на какую-то тематическую… упоминание, что в галерее этой и персональные организуют, но это дорого… а я, дурак, и ухватился. Дорого, значит, возможно. Да и не так уж дорого оно оказалось…
После улицы воздух в салоне машины показался горячим, словно в бане. И Людочка расстегнула пуховик, под которым обнаружился красный просторный свитер.
Красный был ей к лицу.
А прическа все равно неудачная.
– Отвези меня к Старому рынку, – попросила она, откидывая влажные волосы. – Попробую с Ольгой встретиться. Может быть, она что-то знает.
И больше ни о чем Стаса не спрашивала.
А он и не говорил.
Старый рынок остался прежним. Полуразвалившаяся стена, дорога в ямах и древняя автобусная остановка. Старух вот не было, то ли по причине дождя, то ли по причине все того же понедельника. По понедельникам Старый рынок не работал.
Дома, его окружавшие, тоже были старыми.
Пятиэтажки серого скучного цвета, глядевшиеся грязными. Мутные стекла окон. Вереницы разномастных балконов. Иные застекленные, обшитые сайдингом, другие – исконного вида, пусть и потрепанные временем. На этих, открытых, сушилось белье, но и оно выглядело застиранным, забытым.
Мертвое место.
– Я могу подождать, – предложил Стас.
– Не стоит, – Людочка выскользнула из машины неловко. – Лучше попробуй узнать про Ивана Пряхина… а Гошкиной фамилии не знаю. Но не думаю, что в нашем городе много самоубийц.
Наш город.
Она так произнесла, будто этот город и вправду был не только ее, но и Стасов.
Глупость.
Он уехал. Оставил. Обжился, пусть не в Москве, а в Екатеринбурге, там тоже хватает возможностей для бизнеса. И к Екатеринбургу, шумному, растрепанному, попривык. А эта провинциальная глушь действует на Стаса угнетающе.
С другой стороны, Людочка права. Вряд ли здесь много самоубийц.
Но сначала Стас заглянет в другое место.
Эпизод 1
Города
Раз он продал дивный рисунок из «Каменного гостя» – Дон Жуан за 3 рубля. Так просто кому-то. И купил себе белые лайковые перчатки. Надев их раз, бросил, сказав: «Как вульгарно»[1]1
Из воспоминаний К. Коровина.
[Закрыть].
Ныне, на излете жизни своей, я благодарю Провидение за то, что позволило оно стать молчаливым свидетелем жизни человека, пред гением чьим я преклоняюсь. И в то же время я кляну себя за слабость, ибо сил моих малых не хватило на то, чтобы изменить предначертанное судьбой. Я пытался, и не единожды, и порой мне даже чудилось, что удача на моей стороне. Однако вновь и вновь демоны его бытия оказывались сильней человека. Быть может, если бы он сам нашел в себе силы противостоять им, если бы в ту самую первую встречу, ставшую роковой, послушал бы моего совета и отступил, все сложилось бы иначе. Однако иные люди твердят, что Провидение же уготовило для каждого из нас свой особый путь. И если так, то все усилия мои были изначально тщетны. Мишеньке было суждено пройти по мукам. И как знать, не страдания ли души возвеличили его над иными людьми?
Я постараюсь рассказать сию историю таковой, каковой предстала она в моих глазах.
Знакомство с Мишей я свел еще в далекие детские годы. У нас имелось много общего, что и позволило состояться не только знакомству, но и той детской дружбе, которую отличает удивительная искренность. Не буду лгать, что сохранилась она на всю жизнь, все же слишком разными мы были. Однако я всегда ощущал ответственность за Мишеньку, тогда как он платил мне немалой приязнью.
Мы родились в один год, хотя и в разных городах. Мишенькин отец, как и мой, был офицером. И не просто офицером, но преданным своей службе, которая требовала постоянных разъездов. Порой мне казалось, что все мое детство минуло в постоянных сборах и дороге. Как-то и Мишенька обмолвился, что самое раннее его воспоминание – огромный вокзал. Он не мог сказать, в каком из городов, где ему выпало побывать, стояло сие сооружение. Быть может, в Омске, а быть может, в Астрахани, Саратове или даже Одессе. И существовало ли оно вовсе таким, каким осталось в детской его памяти: огромным монстром, пожирающим людей. Мишеньку тогда поразила и суета, и пестрота толпы… вскоре, по собственному его признанию, он возненавидел ее, а еще сборы и сопровождавшую их суматоху, вокзалы, раскаленные рельсы и пыхающих дымом монстров поездов. И неприязнь к переездам осталась у него на всю жизнь, в ней мне виделся отголосок детского страха, побороть который Мишенька так и не сумел. Впрочем, из всех страхов его этот был самым безобидным.
Отец Мишеньки, как и мой, и многие иные отцы, безусловно, желал сыну лишь добра, но в желании этом и в беспокойстве за душу Мишеньки он порой проявлял излишнюю строгость. Не раз и не два случалось Мишеньке быть наказанным за баловство, недостаточное, как виделось отцу, старание в учебе или вовсе за проказы, к слову, редкие, поелику был Михаил на редкость спокойным, серьезным ребенком. Нельзя сказать, чтобы эта отцовская строгость переступала границы, оборачиваясь жестокостью. Единственное, что, пожалуй, можно поставить в упрек его батюшке – излишнюю сухость, характерную, впрочем, для мужчин и военных. Мишенька же, обладавший натурой излишне впечатлительною, принимал ее за отсутствие любви.
Матушка Михаила, Анна Григорьевна, утомленная частыми родами, горем – из всех детей ее в живых остались лишь Мишенька и Анна, – слегла. Влажный и сырой воздух Омска усугубил течение болезни, и Анна Григорьевна преставилась, когда Мишеньке было всего-то три года. Он сохранил о матери самые светлые воспоминания, пусть и осознавал, что образ ее во многом рожден его воображением, а не памятью. Он не единожды рассказывал о том, как она, уже осознавая неизбежность смерти, все же находила в себе силы улыбаться. И лежа в постели, обессиленная, изможденная чахоткою, вырезала из бумаги фигурки людей, лошадей, фантастических животных…
Отец Мишеньки, верно рассудив, что не управится сам и со службой, и с хозяйством, и с Мишенькой, каковой рос ребенком болезненным, женился вновь. Женщину он выбрал с таким разумением, чтобы была она не столько красива или богата приданым, сколько являлась рачительною хозяйкой и доброю матерью. Ему посчастливилось не ошибиться с выбором. Я прекрасно помню Мишенькину мачеху, Елизавету Христиановну, женщину тихую, преисполненную чувства собственного достоинства. Рядом с нею было удивительно спокойно. Разговаривала она со всеми ласково, тихим голосом, и глаза ее голубые сияли особым внутренним светом. Мишенька говорил, что в них отражалась душа.
Как знать.
В огромном ее сердце хватило места и родным детям, и Мишеньке с Анной. Они же, сперва отнесшиеся к мачехе с прохладцею, все ж таки были живы их воспоминания о родной матери, после признали, что женщина сия многое сделала, чтобы жизнь их удалась.
Она, искренне ратуя за больное дитя, – а к трем своим годам Мишенька не умел и ходить, и многие врачи, к которым обращался Александр Михайлович, не готовый смириться со слабостью сына, повторяли, что сии болезни происходят от врожденной телесной слабости – организовала ему особый режим. Елизавета Христиановна, будучи женщиною образованной, происходила из интеллигентной семьи. Сестрица ее, окончившая Петербуржскую консерваторию, с охотою приобщала детей к музыке и театру, а брат придумывал всякого рода игры, способствовавшие развитию как разума и духа, так и телесному.
По просьбе же мачехи, ратовавшей за развитие гармоничное, Мишеньке было дозволено тратить время на живопись, занятие, по мнению Мишенькиного отца, пустое, несерьезное. И признавая за сыном несомненный талант в малевании, он все же не готов был позволить Михаилу сделать свой выбор.
Стоит ли говорить, что сам Мишенька ценил сии уроки больше, чем любые иные. И каждая минута, проведенная с учителем, а пригласили к нему известного в Саратове педагога Година, по собственному его призванию, была несказанно дорога ему. Он как-то обмолвился, что тогда еще, пребывая на распутье – и музыка, и театр, и живопись одинаково влекли его, в отличие от определенной отцом адвокатской стези, – он все же чувствовал, что именно рисование дарит особый душевный покой.
Еще одним событием, определившим выбор Мишеньки, стала встреча с фреской великого мастера Микеланджело, привезенною в Саратов. И по собственному его признанию, творение сие столь сильно поразило Мишеньку, что многие ночи, стоило закрыть глаза, он вновь и вновь видел его во всех, самых мельчайших подробностях.
В гимназию Мишенька поступил в Петербурге, но после, сопровождая отца, назначенного в Одессу гарнизонным судьей, продолжил свое образование там. Обладая живым умом и немалыми способностями к наукам, как естественным, так и гуманитарным, Мишенька легко справлялся с учебою. И не было удивительным то, что гимназию он окончил с отличием.
Тогда же решилась и Мишенькина судьба.
Ни он сам, ни уж тем паче семейство его не помышляли о том, что Мишенька будет заниматься живописью. Нет, Александр Михайлович был преисполнен самых радужных ожиданий, ведь сын его, казалось, являл собою воплощение всех родительских чаяний.
На семейном совете было решено, что учиться Мишенька поедет в Петербург, в университет. Образование сие стоило немало, однако Николай Христианович, который искренне полагал Мишеньку племянником родным, пусть и не имели они меж собой того самого кровного родства, предложил не только оплатить учебу, но и предоставил собственную квартиру для Мишенькиного проживания.
Скажу, что впоследствии это решение, на тот момент казавшееся единственно верным, привело к тому, что университет Мишенька окончил в звании действительного студента, не сумев или, вернее будет сказать, не пожелав защитить заключительную конкурсную работу.
В Петербург отправился и я.
И так уж вышло, что мы вновь оказались вместе, пожалуй, причиной тому были семейные традиции, кои требовали от сыновей следовать отцовскою и дедовой стезей. Не скажу, чтобы к тому времени наша дружба перестала дружбою быть. Скорее уж вышло так, что Мишеньке учеба давалась легко, мне же приходилось добиваться всего немалыми усилиями. И сие наложило отпечаток на характер. Мишенька был мил и приветлив, я – замкнут и угрюм, всецело погружен в собственные мысли. Он – открыт и готов подхватить любую идею, которая только покажется в сию минуту стоящей. Я же ко всем идеям относился настороженно, привычно пытаясь понять, хватит ли сил на их воплощение. Мишенька сам был горазд на придумки, которые студенческою братией принимались с восторгом, ибо фантазией он обладал неугомонной. Я же… я искренне полагал, что не след тратить время на занятия, кои не принесут после никаких преференций. Как бы там ни было, мы оказались вместе, но порознь.
Мишенька был центром.
Солнцем, вокруг которого крутились иные небесные тела. Я же… я был слишком скучен, обыкновенен, чтобы на меня обращали внимание.
Первый курс мы учились оба, Мишенька, как обычно, блестяще. Я – с переменным успехом. Но на курсе втором он остался на второй год, отписав отцу, что желает упрочить полученные знания… а после и вовсе потерял к учебе всякий интерес. Его увлекало то одно, то другое. То он ударялся в дебри философии, то вдруг бросал Канта и возвращался к театру, который любил самозабвенно. В доме его дядюшки, человека достойнейшего, царила обстановка, не способствовавшая постижению скучных юридических наук. Николай Христианович сам был вовлечен в круги богемного бытия и с немалым удовольствием помог племяннику стать своим в этом обществе. Правда, сие требовало немалых затрат, и Мишеньке пришлось заняться делом. Он охотно брался репетиторствовать или даже служил гувернером, ибо умел находить общий язык не только с родителями, но и с детьми, харизмою своею увлекая их учебой.
Завидовал ли я ему?
Несомненно. Но… эта зависть нисколько не мешала нам приятельствовать, и при редких встречах я с удовольствием слушал Мишенькины рассказы. Теперь, оглядываясь на те годы, я могу с уверенностью сказать, что именно они были самыми счастливыми и беззаботными в Мишенькиной жизни. Тогда она представлялась ему простою и понятной.
Он ошибался, как и многие до него.
Когда все изменилось? В Киеве ли? Или еще тогда, когда Мишенька попал в семейство сахарозаводчиков Пампелей, где и обосновался на годы? В то время я, увлеченный собственною учебой, выпустил, признаться, Мишеньку из виду, а потому, встретив его в опере, куда мне случилось попасть, весьма удивился переменам. Куда подевался вчерашний студент и мой приятель? Откуда взялся молодой денди из тех, которых Мишенька еще недавно сам высмеивал прилюдно? Он же, глядя на меня свысока, снисходительно, сказал:
– Жизнь переменчива… а ты, мой друг, гляжу, все прежний…
Под взглядом его я остро ощутил собственную несуразность. И пусть платье мое не было грязным или неопрятным, однако было оно лишено всякого лоску. Да и сам я, признаться, обладал внешностью презаурядной, да и характером столь же невыразительным, как и внешность.
После той встречи я и узнал, что Пампели наняли Мишеньку репетиторствовать великовозрастному сыну, Мишенькиному сокурснику, который был пригоден к наукам еще менее, нежели я сам. Пампели являлись душевными людьми и приняли Мишеньку как родного. Зимою он ездил с ними в оперу, летом переселялся со всеми на дачу в Петергоф. Пампели ни в чем себе не отказывали, и всё у них было не похоже на строгий и скромный уклад в семье самого Врубеля; дом был полной чашей, даже излишне в буквальном смысле, и именно у Пампелей обнаружилась во Врубеле впервые склонность к вину, в котором здесь никогда не было недостатка.
Однако именно Пампели, очарованные Мишенькой, стали поощрять его увлечение живописью. Их усилиями он возобновил знакомство с Вилье, а такоже со студентами Академии художеств, каковую Мишенька и стал посещать вольнослушателем.
Естественно, его отец, уже осознавший, что чаяниям его не суждено сбыться, не одобрял этакую вольную жизнь. Он писал Мишеньке гневные письма, укоряя его, однако же сии укоры не способны были отвратить Мишеньку от пути, который он полагал собственным.
– Ты не понимаешь, друг мой. – Порой с ним случались приступы одиночества, когда Мишенька вспоминал вдруг о моей скромной особе, с которою он мог позволить себе быть откровенным. – Это мой долг перед обществом, особая миссия, работа в сфере между природой и свободой… познание сути… живого ее воплощения в искусстве…
Я слушал, как делал то с детских лет, однако то ли повлияло на меня столичное житие, то ли сам я стал взрослей, но за этими словами мне виделась пустота. Я и сам, как и многие студиозусы, не избежал увлечения философией Канта, однако никогда не полагал себя способным постичь истину в полной ее мере.
– Я чувствую в себе острейшую необходимость донести до всего мира…
Он мог говорить долго.
Я не вслушивался в слова, лишь кивал, и самого моего факта молчаливого присутствия хватало Мишеньке, чтобы выговориться и остыть. Тогда-то он и принимался обсуждать вещи, куда более приземленные и потому понятные мне. Мы с ним говорили о его сестрице Анне, об отце, который писал и мне, умоляя повлиять на Мишеньку, о Пампелях, учебе… и эти житейские беседы были мне дороги. Я-то в отличие от Мишеньки никогда не умел обзаводиться друзьями легко и в Петербурге имел нескольких приятелей, однако особо близких, душевных отношений ни с кем не сложилось. Полагаю, что и Мишенька, несмотря на всех людей, его окружавших, порой испытывал одиночество, иначе почему его влекло ко мне?
Как бы там ни было, но к цели своей Мишенька шел с завидным упрямством. В лице Чистякова он отыскал того учителя, который обладал бесконечным терпением, глубочайшим пониманием сути каждого из своих учеников, и для всех у него находились особые слова. И влияние, которое он оказывал не только на творчество учеников, но и на саму их жизнь, было воистину огромно.
Именно благодаря ему Мишенька добровольно отказался от всей той роскоши, которая окружала его у Пампелей, ударившись в аскезу, ибо через нее он полагал возможным снискать вдохновение. Нельзя сказать, чтобы путь его был прост и легок, нет, пожалуй, именно тогда Мишенька впервые столкнулся с тем, что одного таланту недостаточно, что не все, чего он желает, выходит именно так, как того хочется. Но при всем том трудности, как я того опасался и, признаюсь, втайне надеялся, не заставили его отступить.
Сразу скажу, что Академию художеств он не окончил, пусть и к концу учебы его многие называли талантливым, а композиция его «Обручение Марии с Иосифом» даже снискала серебряную медаль. Но формального этого успеха было Мишеньке недостаточно.
Он желал иного.
И тогда, на счастье, как казалось ему, Чистяков свел Мишеньку с Праховым.
Иногда я думаю, что было бы, ежели бы Мишенька отказался от поездки в Киев? Ежели бы вернулся к Пампелям, к легкой их жизни? Или, напротив, Адриан Викторович пожелал бы видеть не вчерашнего студиозуса, но человека с опытом? Я думаю о сотнях мелочей, которые могли бы повернуть Мишенькину жизнь по иному пути. И что было бы тогда? Не знаю…
Знаю лишь, что и Мишеньке было неспокойно перед отъездом. Он вновь вспомнил обо мне. И заявился в неподобающе поздний час в великом возбуждении.
– Пойми, – он никогда-то не думал о людях иных, полагая, что те неудобства, которые причиняет невольно, с лихвою компенсируются удовольствием от его общества. – Я знаю, что мне суждено туда ехать. И поездка эта перевернет мою жизнь…
– Перевернет. – Признаюсь, мне хотелось спать, потому и слушал я не особо внимательно. – Ты реставрируешь эти иконы… получишь деньги…
А денежный вопрос в последние годы стал весьма актуален.
– Станешь известен. – Каюсь, я не сумел сдержать зевка.
Мишенька лишь хмыкнул.
– Скучный ты человек, Андрюша, – сказал он мне, устраиваясь в кресле и видом всем своим показывая, что покидать меня не намерен, а намерен остаться едва ли не до утра. С ним порой случались приступы такого детского упрямства, когда он делал что-либо назло. – Приземленный. Деньги…