355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Лесина » Ошейник Жеводанского зверя » Текст книги (страница 6)
Ошейник Жеводанского зверя
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:36

Текст книги "Ошейник Жеводанского зверя"


Автор книги: Екатерина Лесина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

– Тетя Циля. – Тимур кинулся к ней, обнимая за спину. – Давай я помогу. Садись.

Ирочка поспешила подтянуть кресло-качалку, плюхнувшись в которое, старушенция тут же ткнула Тимура палкой.

– Чудовище. Всегда чудовищем был. А я говорила Йоле, зачем тебе этот Марат? Одна беда от него. Одна беда...

Скрипнули полозья, и спинка кресла пошла вниз, с кряхтением и натугой, почти опрокидывая сидевшую в нем женщину на пол.

– Я ему говорила. А он не слушал. Разве мама посоветует дурное? Нет! А теперь говорят, Йоля виноват. Йоля убил. Йоля сбежал.

Кого убил? Куда сбежал? Невозможно, этот мальчик со скрипкой и убийца? Лешка сказал бы, что внешность обманчива, Лешка про внешность все знает, но... но Ирочка еще раз всмотрелась в лицо подростка на снимке. Нет, не убийца, не с таким взглядом, не с такой нежностью в пальцах, что ласкают инструмент.

– А это ведь ты был. Ты... – Старуха раскачивалась в кресле, при каждом подъеме норовя снова дотянуться палкой до ног Тимура. А он терпел. Не отступил даже на шаг, просто принимал удары, будто... будто чувствовал себя виноватым? Наказывал?

– Тетя Циля, это Ирочка, познакомьтесь.

– Шикса, – плюнула тетя Циля, правда, не попала. – Еще одна шикса, как Танька ваша. А я нашла такую славную девочку, из хорошей семьи. Скромную, опрятную, послушную. А он, неблагодарный, за этой шиксой... все вы за ней бегали... и он. Убежал. Куда бы он убежал от мамы?

– Я его ищу. И я найду.

– Конечно, найдешь. Как тебе да не найти, если это ты его убил. Убил и спрятал! – Она вдруг выкинула руку, вцепилась в рукав Тимура и, подтянув к себе с неожиданной для столь разваленного тела силой, прошипела: – Где он? Скажи мне, где он?! Я мать, я имею права... скажи... что хочешь взамен, но скажи, Марат...

– Я... я не знаю. – Тимур снова не делал попыток освободиться. А если она его убьет? Она же ненормальная, она же принимает его за кого-то другого, и пора позвать сиделку, пусть уколют лекарства, пусть успокоят.

– Ты врешь. Слышишь, шикса, он врет. Он всегда всем врал. Мне говорили: что ты, Циля, хочешь? Хороший мальчик! Но я-то видела, какой он на самом деле! Видела! Оборотень! Чудовище! Вон пошел! Оба вон пошли! Ненавижу! Не желаю! Прочь!

Из домика Ирочка выскочила и долго-долго глотала сырой весенний воздух, избавляясь от страха и запахов. Еще бы от образа юноши со скрипкой избавиться...

– Почему, – спросила Ирочка у самой кованой ограды, – она называла тебя Маратом?

Тимур не ответил.

– Ну что, как тебе поездка? Старая стерва еще не издохла? Нет? А жаль... вот скажи мне, объясни, зачем ты туда ездишь? Что за мазохизм такой? Или нравится быть униженным?

Марат шел сзади, вплотную, почти дыша в затылок. И говорил. Господи, как же умеет он говорить, словами поганить все то, что не удалось испоганить делами.

– К слову, ты не думал, что старуха может оказаться опасной? Что кто-нибудь возьмет и обратит внимание на ее болтовню? Точнее, на некоторые мелкие нестыковки...

От Марата воняет спиртным и сигаретами, и то, и другое дешевое, прикупленное в ближайшем магазинчике и рядом же потребленное. От этого особенно противно, хотя и понимал Тимур – нарочно. Поддразнить, заставить злиться, заставить ошибаться.

– Вот, скажем, сиделка ее... как она тебе показалась?

– Никак, – все-таки ответил Тимур, хотя и давал себе слово молчать.

– Это ты зря. Будешь? – Протянутая сигарета и прометеев огонь на пластиковом коробке зажигалки. – Не стесняйся. А про сиделку я тебе вот что скажу. Она жадная. Все люди жадны, но некоторые особенно. Этим жадность мешает думать. И осторожность убивает. Вот ты знаешь, к примеру, что если вдруг кто-то появится в «Последней осени» и предложит ей некую сумму в твердой валюте, то милейшая Сенечка не станет и раздумывать.

Тимур принял сигарету, подавившись при первом глотке горечью дыма. Закашлялся под Маратов смех и, сплюнув желтую вязкую слюну, ответил:

– Ничего она не знает.

– Это тебе так кажется. А наша Сенечка рядом с тетушкой не один год. Наша Сенечка слушает Цилины бредни и сопоставляет с увиденным. К примеру, с твоей физиономией, на которой прямо-таки нарисовано – «виновен».

Ему просто хочется убить. Ему всегда хочется убить, потому как чужая смерть лучше дешевой водки и дешевых сигарет.

– А еще деньги, которые ты тратишь на содержание совершенно чужого тебе человека...

– Она не чужая!

– В нынешнем мире, – Марат возражений не услышал, – и на своих не принято тратиться, а тут вдруг этакая благотворительность. И ворота в прошлое. В наше с тобой прошлое.

– Боишься?

– Я? Нет. А тебе бы следовало. Это ведь ты у нас отвечаешь за все. Даже за то, за что отвечать не просят. И знаешь, я решил. Мы пойдем туда завтра... да, да, завтра, и не спорь.

Спорить с Маратом бессмысленно. И в данном случае небезопасно, оставалось надеяться, что до завтрашнего дня что-нибудь да произойдет. К примеру, чудо.

Но опыт показывал, что рассчитывать на чудеса не стоит. Опыт не обманул.

В «Последней осени» вечера наступали рано, вместе с первыми сумерками, которые по ранней весне несли прохладу и даже, случалось, заморозки, с желтыми шариками фонарей, что вспыхивали вдоль дорожек; с нервным бряцаньем корабельного колокола, установленного над кухней. Колокол звал к ужину, поторапливал стариков, старух, сиделок и медперсонал.

В столовой пахло диетической пшенкой и рыбными котлетами на пару. Сенечка, наскоро перекусив – все-таки постное она не очень любила, хотя в питании при работе были свои преимущества, – собрала поднос для подопечной.

– Все еще буйствует? – осведомилась повариха, которая знала все про всех, а откуда – непонятно. – Вот же неблагодарная...

Сенечка не стала поддерживать разговор, хотя повариха явно была не против пополнить коллекцию сплетен, и слушала бы внимательно, и кивала бы в такт невеселым Сенечкиным мыслям, и поддакивала, а потом, глядишь, в нарушение правил, сунула бы пачку маслица да банку пшенки «на вынос»...

Нет, не сегодня.

А Циля и впрямь разошлась – как завелась вчера, так не успокоится, – не к добру эти визиты, ох не к добру, уж Сеня и так, и этак племяннику намекала, что не надо тетушку тревожить. А однажды и вовсе прямо в глаза, дурея от собственной смелости, заявила: дескать, от вас ей одно расстройство, а когда вас нету, то милейший человек. Для старухи, естественно. Капризная, склочная, но в меру. А в настроении и печеньем делится, и чаем, и рассказами о жизни своей, в которых – вот тут Сенечка готова была поклясться – вполовину вранье да придумки.

Старики – они такие, приврать да присочинить любят. Но что ж поделаешь?

Сенечка вышла из столовой с подносом, и оказалось, что уже и не вечер снаружи – ночь. Плотная, мглистая, расползшаяся сыростью молочной, в которой ни конца ни края.

– Ох ты боже ты мой, – охнула Анька, заслоняя глаза от тусклого желтого света, что пробивался сквозь туман. – Это ж надо, так накатило... жуть какая!

И вправду жуть. Столовая-то стоит пусть и не в самом дальнем углу пансионата, но до Цилиного домика изрядно идти. А от самой мысли, что предстоит нырнуть в эту белую взвесь, становилось не по себе. Мелькнула мысль попросить Аньку, чтоб проводила, но Сенечка устыдилась: Аньку ее дед-паралитик ждет, его и вовсе надолго оставлять нельзя, а она, Сенька, здоровая кобылица. Ей стыдно туману бояться.

И вообще, что тут произойти-то может?

– Ну, девки, с Богом! – Анька нырнула во мглу. А за ней и Степановна...

– С Богом, – перекрестилась Сенечка и смело шагнула на дорожку. Господи, ну вот бывает же так, чтобы страх просто сам по себе? Бывает. И смыслу в нем никакого. Мерещится все. И взгляд из темноты, и точно шаги следом, идет кто-то, туманом спрятанный.

Нет, нету никого! Сенечка, поддавшись страху, оглянулась. Вдали, полускрытое туманом, просвечивало здание столовой. Окошки в ряд, два фонаря под козырьком крыши... и фонари вдоль дорожки. Цветами пахнет.

Рано высадили, точно рано – к середине весны как пить дать заморозки ударят, выморозят все. А жалко. Красивые. Пахнут хорошо...

Вот и будка бельевого склада. За нею пять шагов и налево... и направо... и уже будет дом.

Слева раздался протяжный стон. А потом, эхом самого себя, и справа.

– К-кто здесь? – Сенечка едва не уронила тяжелый поднос. – Кто?

Тихо. Совсем тихо. Летом-то сверчки стрекочут, жабы на ближнем пруду орут, а поутру или вот вечером – птицы хором. А нынче звуки словно тонут в вязкой белизне, которая погустела, разлилась перинами, укутала низкие деревца, скрыла мир, сузив его до одной-единственной Сеньки.

Бежать! Куда? Вперед. Там люди, там...

Нога вдруг запнулась, и Сенька полетела на дорожку, роняя поднос, падая в пшенку и диетические рыбные котлеты, которые на вкус как бумага. Она не сумела додумать – на спину вдруг упало тяжелое, вдавило в камень и поднос, а чужая рука вцепилась в волосы.

И стало очень-очень больно...

Возвращаясь к записям снова и снова, пытаюсь найти то, что я упустил. Мне приходится сочетать происходившее вовне, в мире, с тем, что я видел и слышал сам. И сие представляется сложной задачей, каковую я решаю по мере слабых способностей своих.

Верно, стоило бы поведать о некоторых делах Зверя, произошедших летом 1765 года. К примеру, о чуде, случившемся с Марией-Жанной Вале, девицей двадцати лет от роду, служившей у кюре из Польяка. Зверь напал на нее, когда Мария-Жанна возвращалась домой, но на сей раз дерзкая добыча сама ответила ударом, вонзив насаженный на длинную палку нож прямо в грудь чудовища. И Зверь отступил.

Следовало бы сказать о девице задушенной, об убитом подростке, о людях, видевших черную спину издалека и спасшихся чудом. О безуспешных попытках де Ботерна справиться с несчастьями Жеводана. Но вместо этого я поведаю о разговоре, свидетелем которому был.

Случился он у нас дома, в скором времени после происшествия с Марией-Жанной, к вящему неудовольствию отца успевшей прославиться на весь Лангедок и получить прозвище Жеводанской девственницы, в каковом он усматривал явственное проявление гордыни.

И как часто бывало, утешение и усмирение разгоряченного разума он искал в Священном Писании, читая оное вслух.

 – Зверь, которого я видел, был подобен барсу; ноги у него – как у медведя, а пасть у него – как пасть у льва; и дал ему дракон силу свою и престол свой и великую власть, – цитировал отец откровения Иоанна Богослова, перебирая четки, мы же: я, Антуан, по обыкновению своему усевшийся в самом дальнем и темном углу, и граф де Моранжа, случайный гость, слушали.

Не знаю, о чем думал Антуан, лицо его было подобно камню, но камню больному, источенному многими ветрами, изгрызенному морозами да тайным недугом внутренних вод. Не знаю, какие мысли бродили в голове графа, ибо нервическое лицо его, пусть и меняло выражения столь же быстро, сколь ветер меняет рисунок озерной глади, оставалось непроницаемым.

Он, постаревший, хоть и молодящийся, ныне не выглядел ни военным, ни героем, скорее уж был воплощением всего, что ненавидел отец. Гордыня и фатовство, любовь к ярким цветам и роскошеству, каковое, поговаривали, приведет де Моранжа в долговую тюрьму.

 – И поклонились зверю, говоря: кто подобен зверю сему? И кто может сразиться с ним? – вопрошал отец словами пророка, а граф позевывал. Подкрашенный алым рот его брезгливо кривился, белое кружево батистовой рубахи сливалось с набеленным лицом, подчерненные же глаза были подобны двум безднам. И бездны эти смотрели на меня. И видел я не человека, но мертвеца, восставшего по воле Господа.

Он и был мертвецом. И я, чудом прозревший всего на миг, не сумел истолковать увиденное. Я смотрел на оплывающее лицо графа и видел рыхлую кожу под слоем пудры, морщины и поры. Я укорял себя за жестокость. Я повторял, что граф – наш благодетель.

Я сам себе не верил.

 – И поклонятся ему все живущие на земле, которых имена не написаны в книге жизни у Агнца, закланного от создания мира...

Тяжелые слова предвестия грядущей гибели мира странное чувство будили в сердце моем. Чудилась истина, каковая, отделенная лишь малой завесою слепоты душевной, вот-вот прорвется, ослепляя нас великолепием. Повторял я за отцом нашим:

 – ...говоря: кто подобен зверю сему? И кто может сразиться с ним?

Отец закрыл книгу и обвел нас тяжелым взглядом, каковой остановился на Антуане:

 – Никто. Ибо погряз мир в распутстве и ереси. Ибо не осталось чистых духом и храбрых сердцем, таких, чья рука, уподобившись длани ангельской, легла бы на хребет отродья тьмы и переломила его во устрашение неверующих...

 – Мой друг… – Граф де Моранжа взмахнул рукой, кружевом и духами разгоняя мрачный флер чужого предсказанья. – Мой друг, вы слишком уж буквально понимаете слово Божие... и слишком часто, думая о небесном, забываете о делах земных.

Щелкнула узорчатая табакерка, оттопыренный мизинчик графа погрузился в содержимое ее, зачерпывая желтым ногтем самую малость. Мягкие ноздри раздулись, втягивая табачную пыль.

 – Нельзя лишь пугать... ох ты... – Граф смачно чихнул. – Ни один страх не способен длиться вечно. К страху привыкают, к крови привыкают, ко всему привыкают... – Хитрый взгляд графа, скользнув по Антуану, остановился на его дрожащих руках. – Не привыкают лишь к надежде. Град Иерусалимский, новосотворенный, чудесный и явленный Иоанну, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего. Новое небо и новая земля. И древо жизни, каковое двенадцать раз приносит плоды, на каждый месяц свой.

Я думал, что отец не сумеет сдержать себя, я ждал вспышки гнева, но нет. Он, покорный и смиренный, внимал каждому слову с благоговением. Будто бы не граф сидел перед ним, а... кто?

В тот день я не нашел ответа. А много позже, годы спустя, когда любимая Франция доверчивой невестой, уставшей от ожидания, упала в кровавые объятья Революции, понял: прав был граф, говоря о том, что человек способен привыкнуть ко всему.

Способен. И я, человек, привыкший к сломленной душе своей, привык и к крови, и к бесчинствам, и к постоянному ожиданию собственной смерти... я видел гильотины и видел виселицы. Видел застреленных и зарубленных, добитых волками, каковые, благословляя время безумия человечьего, расплодились в великом множестве. Я вспоминал Откровение и ждал Четверку.

И стал передо мной конь белый, и на нем всадник, имеющий лук. И вышел он победоносный, чтобы победить разум человеческий, повергнув в безумие Революции.

И стал передо мной конь рыжий, и сидящему на нем было дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга. И люди убивали.

И стал передо мной конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей. И каждый из нас этой мерой был измерен.

И последним стал передо мной конь блед, и на нем всадник, которому имя «смерть», и ад следовал за ним. И дана ему была власть умерщвлять мечом и голодом, мором и зверями земными.

Я видел Апокалипсис, но никогда, даже в самые темные и полные отчаяния дни, я не лишался надежды, и оттого, верно, уцелел. И оттого по-иному смотрю на случившееся в далеком прошлом, в Жеводане.

В тот вечер я слушал спор между отцом и графом, спор богословский и скучный, как и положено богословским спорам. Я задремал под журчание их голосов и очнулся лишь тогда, когда отец сказал:

 – Пусть Пьер поедет к нему.

 – Нет, – возразил де Моранжа. – Ты сам должен увидеть. И еще... не стоит прятать Антуана. Люди и так говорить начали! Зачем будить подозрения?

И снова случилось удивительное: отец, обычно упрямый, не способный на самую малость отступить от принятого решения, согласился с графом.

 – Хорошо, – ответил он. – Мы все примем участие в этой облаве. Хотя, видит бог, не желаю я потакать прихотям этого безбожника.

О том, как повернулась сия затея, я поведаю в другой раз, ибо сейчас устал премного.

Он был слабым, мой брат, потерянный в детстве и вдруг обретенный. И он был мной. Почти мной, только лучше, чище, добрее, и это злило. Его мягкость казалась мне беспомощностью. Его стремление нравиться всем попахивало проституцией, потому что я не понимал – зачем им нравиться?

Пашке? Юрке? Йоле? В одном мы сходились с Тимуром – в любви к Татьяне. И это-то как раз было вполне себе понятно: как можно не любить ее? Как можно не желать, не восхищаться, не... не позволять себе мечтать?

Тимур дарил ей цветы. Я стоял под окнами, часами ожидая, когда Джульетта выйдет на балкон. Я даже повторил подвиг Ромео, забравшись по пожарной лестнице на третий этаж, и всю ночь проторчал среди горшков с примулами и банок с огурцами, прильнув к стеклу, пытаясь взглядом проникнуть сквозь шторы.

Не вышло.

Рассвет, озноб, ободранные ладони, простуда, которую некому лечить. Тимур сидел у моей кровати. Тимур кипятил молоко, добавляя в него остатки меда – закаменевший янтарь, который приходилось соскабливать со стенок банки, не желал растворяться. Таблетки.

Йоля с его назойливыми визитами и помощью. Я не просил о ней. Я не желал видеть Йолю, а Тимур, напротив, радовался приходу чертового еврейчика.

– Он тебе не враг, – говорил он после, когда за Йолей закрывалась дверь и мы, наконец, оставались вдвоем. – Он хочет как лучше. А что она его любит, так кто виноват?

В том-то и дело, что никто. Все верно мой братец рассудил, да только мне от рассуждений легче не становилось. Татьяна, Танечка, солнышко, которое день ото дня все выше на небосводе мечты, до которого мне, ущербному, не дотянуться, хоть волком вой.

Я и выл. И скулил. И вздыхал, клубком свернувшись, как когда-то в подвале. А Тимур, как когда-то Стефа, гладил по загривку, утешая.

Да, я люблю брата своего. И я сделаю все, чтобы его не обидели.

– Алло! Ирка, ты меня слышишь? Встретиться надо. Что? Ну надо, говорю, встретиться. Ты сможешь выйти? Куда? Ну сама смотри, где тебе удобнее, а я подъеду. Только чур сегодня, дело такое... – Лешкин голос жил сомнениями, которые поневоле передались и Ирочке.

Он что-то нашел. Что-то такое про Тимура, что не позволит сохранить шаткое равновесие последних дней. Оно заставит принимать решение и... и Ирочке не хотелось решать. Ирочка привыкла и была почти счастлива в этом доме, более доме, чем тот, где обитала семья. Ирочке нравилась работа и сам Тимур, несколько осунувшийся – наверное, из-за простуды – в последние дни, но подобревший и даже снисходивший до разговоров ни о чем.

– Так что? Сможешь сбежать? – вернул к реальности Лешка.

– Смогу.

Бежать не пришлось. Она просто вышла, закрыла комнату на ключ, ключи спрятала в сумку, спустилась в холл, поздоровавшись с уже оттаявшей и вполне дружелюбной консьержкой, вышла на улицу.

Весна. Вот так сразу и весна, горячая, ласковая, с ослепительно-ярким солнцем, которое щедро заливало светом асфальт, декоративные елки в расписанных орнаментами горшках, горбатые спины иномарок и аквариумы-витрины, в застекольном мире которых обитали разноцветные рыбки-вещи.

Весна коснулась Ирочкиных волос и лизнула теплом в щеку, заставив улыбнуться.

Хороший день! Просто замечательный. И хорошо бы, чтобы Лешка пригласил просто так, ну, например, на свидание. Хотя, конечно, Лешка в Аленку влюблен, а с Ирочкой просто дружит...

Он ждал, опершись на парапет, наблюдая поверх очков – снова треснула дужка, и Лешка наскоро замотал перелом скотчем – за прохожими. В одной руке он держал блокнот, во второй – обгрызенный карандаш.

– Привет, – пробубнил он, черкая что-то в блокноте. – Ты знаешь, что по статистике у каждого человека имеется врожденная склонность к насилию? И каждый четвертый реализует ее либо на работе, либо на близких, вследствие чего и возникает само явление насилия в семье?

– Не знаю.

– Это компенсация. Психологическая потребность. Незаконная с точки зрения социума, но необходимая индивиду.

– Ты зануда.

– А ты отрицаешь очевидную ненормальность твоего нового знакомого. – Лешка приподнял кепку, приветствуя проходившую мимо даму в соболях.

– Я еще ничего не отрицаю!

– Но собираешься. Все. – Блокнот исчез в кармане, карандаш – за ухом, и Лешка, закинув правую руку на Ирочкины плечи, зашагал по тротуару. Левой он размахивал, отмеряя шаги и дирижируя речью, слишком уж эмоциональной для него речью. И, пожалуй, это слегка пугало.

– Во-первых, его не существует!

– Кого? – Ирочка с трудом подстраивалась под широкий шаг, каблучки ее туфелек норовили соскользнуть и застрять в узких щелях между плитками.

– Его. Тимура Маратовича. Человека такого! Ну да, ты говорила, что он за границей жил и работал, а приехал недавно, только вот сомневаюсь... нет, может, конечно, случиться, что он жил и работал в Англии, но родился-то в России! А значит, должны быть отметки, записи, понимаешь?

Ирочка замотала головой. Не понимала. Какая разница, где работал и где учился Тимур?

– Свидетельство о рождении. Медицинская карта. Школьный аттестат. Университетский. Все это должно быть, человек просто не способен не оставить следов в современном мире. – Лешка, наконец, пошел медленнее, теперь он словно и не замечал Ирочку, разговаривал не то сам с собой, не то с отражением в витрине. – Опять же загранпаспорт... а этого ничего нету! Значит, что?

– Что? – повторила Ирочка, судорожно поправляя растрепавшуюся прическу. Правда, от Ирочкиных усилий она еще больше растрепалась.

– А то, что он скрывается. Прячет что-то, и очень серьезное, потому как из-за несерьезного настолько жизнь не рубят.

Прав Лешка? Или не прав? А что, если Тимур преступник? Международного класса, из тех, кого Интерпол разыскивает?

– Дальше, откуда у него деньги? Они тоже не приходят извне. А у него просто деньги. Счета. И не именные счета, странно, да?

Лешка остановился, посмотрел строго и велел:

– И поэтому ты мне все сейчас расскажешь. Вот сядешь и расскажешь. Ясно?

Ирочке ничего-то ясно не было, но она кивнула. И позволила себя усадить, и даже заказ сделала, и кофе пила, разглядывая поверх Лешкиной головы влажную зелень парка, который начинался сразу за кафе. Парк был некрасивым, жалким по весне, с проплешинами земли на газонах, с грязными дорожками и мутными лужами, с облезшими за зиму скамейками да столбами фонарей, частью разбитых. Парк ждал настоящего, долгого тепла, чтобы выпустить на волю мягкую зелень первых листьев и тонких березовых сережек, а потом, осмелев, и вовсе укрыться в сиреневом да жасминовом цвете. Запустить аттракционы и дискотеки, раскрыть для торговли летние домики...

– Ирка, ты не думай, что теперь просто так от меня отделаешься, – Лешка ущипнул за руку, и Ирочка, ойкнув, разлила кофе на пластиковую скатерть. И немного на джинсы. Жаль, новенькие, из купленных Тимуром по его, Тимуровой, очередной прихоти. Наверное, она тоже покажется Лешке странной.

– Ну я не знаю, чего ты хочешь! Да, он такой... ну не такой, как ты или я. Или мои вот. Он сам по себе, понимаешь?

Лешка подпер подбородок рукой и, конечно же, влез локтем в кофейную лужу.

– Он... он просто живет. Живет и никому не мешает.

– А ты знаешь, что Чикатило дважды задерживали и дважды отпускали?

– Что? Да какое это имеет отношение?!

– Никакого. А еще, по статистике, большинство маньяков, состоявшихся маньяков, регулярно реализующих потребность в насилии, внешне весьма успешно социализированы. Мимикрия.

– Да... да по какому праву! – Ирочка решила вскочить и хлопнуть по столу кулаком, но потом подумала, что такое поведение будет еще более глупым, чем Лешкины домыслы. Да и не подействует оно. – Только потому, что у него прошлого нет? А вот есть! Есть! Мы... мы позавчера ездили в «Последнюю осень». Дом для престарелых такой, знаешь?

– Рассказывай.

Пришлось рассказывать, а Лешка – какой-то другой, совершенно незнакомый Ирочке Лешка – слушал, задавал вопросы, потом снова задавал и снова. Он точно допрос вел.

И Ирочка казалась себе если не преступницей, то, уж во всяком случае, сообщницей.

– И говоришь, старуха называла его Маратом? – Лешка, сняв очки, принялся тереть их о рукав куртки. – Маратом, а не Тимуром?

– Старуха чокнутая.

– Возможно, – не стал спорить Лешка. – А возможно, она более нормальная, чем ты или я. Посмотрим...

Лавка стояла на самом краю бетонного блока. За ним начинался тяжелый мокрый ельник, а впереди лежали накатанные до блеска рельсы на лесенке из старых шпал. Чуть дальше железнодорожная насыпь сползала, растекаясь смесью глины и холодной воды. Ближе к лету она просохнет, окаменеет, прорастет крохотными трещинами, сквозь которые пробьется пыльная придорожная зелень.

Ближе к лету воздух пропитается запахами смолы и хвои, земляники и дыма от костров. Ближе к лету перрон оживет, заполнится суетливыми дачниками, неторопливыми грибниками с плетеными корзинами и подвязанными к поясу пакетами, любительницами ягод с пластиковыми ведрами и любительницами «дикой» природы с восторгом в очах.

Ближе к лету.

Сейчас на перроне было пусто. Вяло звенел над ухом первый комар, но не решался сесть на кожу, присматривался к Тимуру, решая, стоит ли пить его кровь.

Не стоит.

– Ну что, так и будешь молчать, – осведомился Марат, срывая тонкую былинку, которую он тотчас сунул в рот. – Молчание, конечно, золото, но право слово, скучно же!

Он лег на лавку, закинув ногу за ногу, полюбовался на кроссовки, покрытые толстым слоем рыжей грязи, и прицокнул:

– Вот же... выбрасывать придется. Или сжечь. Как ты думаешь, что лучше?

Под поезд броситься. Дождаться, пока он, утомленный дорогой, убаюканный обычностью маршрута, покажется вдали, пока минует купину берез и темное болотце, замедлит ход, равняясь с бетоном, готовясь с шипением распахнуть двери, и нырнуть на рельсы.

– Дурак ты, – беззлобно отозвался Марат, пережевывая траву. – Дурак и псих.

И трус, потому что никогда не решится на самоубийство. Пробовал. Резал вены, глотал таблетки, стоял на стуле, предаваясь созерцанию крученой петли. Ходил по парапету крыши, мечтая споткнуться, потому что знал – на роковой шаг духу не хватит.

И сейчас тоже. Тимур в мелочах представлял себе прыжок под поезд, собственную смерть, которая, наконец, принесет избавление, пусть и через боль, через рваные раны и раздавленную плоть. Представлял ужас и злость машиниста, крики пассажиров, разборки... похороны, в конце концов.

Все представлял, но ничего не мог.

– Вот именно, что ты ничего-то не можешь, – Марат сковырнул с кроссовки глиняный комок. – Ты тряпка, Тим. Без меня тебе не выжить. Представь, что бы тебя ждало? Ладно, универ, а потом? Должность инженера? А кому они нужны, инженеры? Значит, улица, значит, попытки бизнеса и неприятности, потому что бизнеса без оных не бывает. В итоге минус бизнес, плюс водка... и смерть от цирроза. Или от ножа в брюхе. Или...

– Заткнись!

Марат заткнулся, руки за голову сунул, воззарился на синее небо и, пролежав пару минут молча, засвистел по-соловьиному. Умеет он, чтобы с переливами. Скорей бы поезд.

– Как ты думаешь, блондиночку уже нашли? – Свист Марату в скором времени надоел. – Я думаю, нашли. Посмотреть бы... а сиделку раньше обнаружат, только вот сопоставят ли? Нет, я понимаю, что когда-нибудь сопоставят...

– Почему не Цилю? – этот вопрос мучил Тимура со вчерашнего дня. – Почему не ее? Она же опасна, а не... девушка.

– Во-первых, – Марат явно обрадовался возможности поговорить, сел, скрестив ноги, и траву, в конец измочаленную, выплюнул. – Во-первых, девушка красивше. Нет, ну тут, конечно, на специфический вкус, если в целом, а вот когда со старушкой сравнивать, то девушка со всех сторон красивше. А во-вторых, ты же тетку любишь. Нет, я, хоть убей, не понимаю, за что ты ее любишь, но любишь ведь! А я люблю тебя. Я не хочу делать тебе больно, Тимур. И чем раньше ты это поймешь, тем легче нам с тобою жить будет.

Вдали загудело; упруго завибрировали рельсы, выдавая приближение поезда, и Марат вскочил:

– Ну ладно, я пошел. А ты смотри, нормально чтоб добрался. Не делай глупостей, братишка. Лады?

– Лады.

Поезд подходил к перрону с неторопливостью лайнера, мелькнула сине-красная морда, завизжали тормозные колодки, замедляя ход, один за другим пролетели вагоны, и только самый последний замер напротив лавочки. С шипением открылись двери, и толстая проводница с мятым, заспанным лицом крикнула:

– Мужчина, вам докудова?

– До конечной, – ответил Тимур, запрыгивая в вагон. Почти пусто, и это хорошо – меньше шансов, что запомнят. Скорей бы домой, в ванную, в душ, под горячую воду, под жесткую щетку и хозяйственное мыло, которое шкуру разодранную высушит и отмоет настолько, насколько его, Тимура, вообще можно отмыть.

Блохов гулял. Бесцельно бродил по городу, порой сам не замечая, куда идет. Изредка останавливался, озирался и, определив местонахождение, снова двигался в путь.

Ноги зудели. Отвратно скребло подошвы, покалывая, царапая жесткую кожу; ныли расчесанные щиколотки, передавленные резинкой носка; зудело под коленками и сами коленки тоже – пару раз Никита, не выдержав, останавливался и скреб их прямо через штанину.

Прохожие тогда оглядывались, хмыкали и торопливо отворачивались. Ну да, прохожим невдомек, что такое беда. Прохожие – они сами по себе, отдельно от Блохова, или скорее уж Блохов отдельно от прохожих.

Он совершенно точно мог сказать, когда с ним такое случилось: на годовой контрольной по алгебре. Он неделю учебник штудировал, он спал с ним, ел с ним и, даже сидя на унитазе, листал страницы, повторял, повторял и опять повторял...

Формулы и числа прорастали в него, пробивались сквозь кожу и вплетались в кровь, рождая зуд. Поначалу он казался чем-то несущественным, отвлекающим внимание, но постепенно становился все сильнее и сильнее.

Уже потом врач – последний в длинной цепочке из терапевтов, венерологов, дерматологов, аллергологов – долго и нудно объяснял, что проблема блоховская лежит не в области медицины, а в области Никитиного сознания, которое есть тонкая и сложная материя. Что запущенный механизм невозможно отменить, но можно контролировать, что...

Ни одно «что» не изменило отношения к нему в классе, статуса заразного и всеобщей внезапной брезгливости, которую подхватили и родичи. Сначала он переживал, и от этого было лишь хуже: переживания вновь пробуждали болезнь, не прекращающийся ни на секунду зуд доводил Никиту почти до безумия. Потом, постепенно, не привыкнув, но научившись сдерживать себя, он сам отдалился ото всех, и кажется, все были лишь рады подобному обстоятельству.

Пускай.

Потом была армия – вот где его болезнь болезнью не сочли. Был институт. Служба. Продвижение. Даже личная жизнь, пусть далекая от идеала, но все же... а главное, была работа.

И работа заставляла бродить, успокаиваясь и укладывая мысли.

Работа требовала от Блохова полного сосредоточения, и он с готовностью сосредотачивался, отдаваясь ей всецело, как отдался бы любимой женщине, если бы такая нашлась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю