Текст книги "Медальон льва и солнца"
Автор книги: Екатерина Лесина
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Семен
– Вы не подумайте, что наговариваю, я к Маринке со всей душей, хорошая баба, только… – Юрий поглядел снизу вверх, как-то тоскливо, обиженно, будто Семен лично был виноват в его, Юриных, неприятностях. Свидетель Семену не нравился, скользковатый, и в глазах нет-нет да мелькнет нечто этакое, хитрющее. – Дашка-то хоть и взрослая, а дитя дитем. Вот мазня ейная не выходит, она и в истерику или придумает сама себе чего-то и дуется, день, другой, третий, и не подойдешь к ней. А я ж нормальный мужик, у меня потребности имеются. – Он замолчал, погладил бритую башку, дернул себя за ухо. – Я с Маринкой сугубо для постели встречаться начал. Еще по первости радовался. Нормальная баба. Себе на уме, никаких амуров ей не надо, ни цветов, ни стихов, ни ресторанов. Созвонились, встретились, перепихнулись и разъехались по делам. Не, не часто встречались, когда раз в неделю, когда и реже.
Теперь взгляд стал задумчивым, рассеянным, вспоминающим. Редковатые брови сошлись над переносицей, а плоский, кирпичный подбородок обвис, отчего рот вдовца приоткрылся.
– А потом Маринка про свадьбу поговаривать начала, сначала шуточками, намеками… я отшучивался. А она все серьезнее и серьезнее, типа, что раз я так долго с нею, то, значит, жену не люблю. А я люблю, просто у меня потребности. Я ей так и заявил.
– А она? – Венька постукивал карандашом по столу, это раздражало, звук по жаре выходил вязким, дробным, оседающим в ушах и заставляющим веко нервно подергиваться.
– А она в истерику, да с угрозами, типа, Дашке про все похожденья расскажет, домой названивать начала. А если б заявилась? Дашка-то у меня нежненькая, слабенькая… она б не поняла, что Маринка – только для потребностей.
– И вы решили увезти жену?
– Ну типа того. Я подумал, что Маринка поостынет, успокоится или найдет себе кого, а она сюда приперлась. Пришлось поговорить, объяснить, что жену бросать я не собираюсь. Куда ж ее бросишь-то? Пропала б… – Он вдруг всхлипнул, скукожился и, обхватив голову руками, запричитал: – А и так пропала! Из-за меня ведь, из-за дури моей… это Маринка ее… я-то сразу не допер, что Маринка, а кому еще? Стерва! Да я за Дашку ее… замочу!
Семен не поверил ни слову. Неприятен был ему этот бритоголовый мужик в ярко-красной, выгоревшей на спине и мокрой под мышками майке, непонятно отчего, но от одного его вида кулаки чесались.
– Интересно, – заметил Венька, хотя по морде ни фига ему не интересно было, наоборот, даже скучно, и жарко, и обыденно. Вон, позевывает тишком да на часы поглядывает. – А как эту Маринку по имени-отчеству величать? И где с ней встретиться можно? Для предварительной, так сказать, беседы?
– Так в этом, в «Дельтаплане» мы договаривались, на вечер, на шесть, – Юра мигом перестал всхлипывать. – Я с ней по-мужски хотел, чтоб отлипла наконец. Прибежит как миленькая, а по фамилии Прутина она, Марина Сергеевна.
– Спорим, это он женушку на тот свет отправил? – поинтересовался Венька, напяливая на голову белую кепку, которую Машка из Крыма привезла. Кепка сидела на Веньке как на корове седло, но скажи – обидится.
– Ну что актер из него хреновый, так ты сам понял. И опять же, если его эта дамочка так достала, то он бы раньше с нею поговорил по-мужски. Вон сколько времени прошло, а он только сейчас додумался, кого в жениной смерти подозревать! Встречу назначил, в кафе… будто нарочно под нас подгадывал.
Семен кивнул. Кафе это он знал довольно неплохо, не сказать, чтоб завсегдатаем являлся, но бывать доводилось. Небольшое, аккуратное, недорогое. Да и пиво там если и разбавляли, то по-божески.
– Ты только напролом не лезь, – Венька придержал за рукав. Остановившись в нескольких шагах от декоративного заборчика, украшенного пластиковым вьюнком, он принялся разглядывать посетителей, которых было не так и много. – Постоим, понаблюдаем…
Семен спорить не стал. Постоять так постоять, хотя, конечно, стоять в тени зонтов, установленных над столиками, было бы удобнее.
– Спорим, она? – Венька ткнул локтем и указал на брюнетистую даму, сидевшую в гордом одиночестве.
По внешнему виду Марина Сергеевна Прутина была полной противоположностью покойной супруги Омельского. Высокая, широкая в кости, она радовала глаз гармонией форм и округлостей, пышною гривой черных волос, смуглостью кожи и крупными, яркими чертами лица.
В настоящий момент девица явно нервничала – вроде и журнал листает, а на страницы и не глядит, наоборот, головою крутит, озирается, будто ждет кого.
– Добрый день, – вежливо поздоровался Венька, присаживаясь за столик. – Позвольте узнать, не вы ли будете Мариной Сергеевной Прутиной?
Девица кивнула и, нахмурившись, поинтересовалась:
– А вы кто?
Венька представился, Семена представил. И задал вопрос, ради которого они и волоклись через весь город к этой богом забытой кафешке.
– Не знаю такого! – поспешно ответила Марина Сергеевна, одергивая короткую кофточку и расправляя плечи.
– А вот он говорит, что знаете, что замуж за него собирались, прямо-таки довели его до необходимости прятаться, чтоб оградить жену от ваших истерик. – Венька закинул ногу за ногу. Актер. А брюнетка прямо побелела, и губы крашеные задрожали, потом сложились аккуратным обиженным колечком, из которого вырвалось краткое емкое слово. Нецензурное, правда.
– Вот урод! – Она потянулась за сумочкой – огромная вязаная торба с круглыми пластиковыми ручками и лохматыми цветами-тряпочками, – плюхнула на колени и, сунув обе руки внутрь, принялась остервенело копаться. – Ну почему вы, мужики, такие уроды, а? Что он, что вы… замуж собиралась… да, и собиралась! А что, думаете, мне замуж не хочется? Я что, кривая? Косая? Некрасивая? А?
– Да нет, что вы, наоборот, вы очень даже… не ожидал прямо увидеть, – Венька чуток смутился, или сделал вид, что смутился, кто его, беса хитрого, разберет-то. Марина Сергеевна хмыкнула и, положив на стол пачку сигарет и золоченую зажигалку, пробурчала:
– Не ожидал он, не вешай мне лапшу на уши, давай выкладывай! Эй, ты, – она махнула рукой, подзывая официанта. – Принеси… а пива принеси, только холодного. Вам, мальчики, чего заказать?
– На службе… – попытался было отказаться Венька.
– Говорю же, не вешай лапшу на уши, а то разговору не будет. Короче, три пива нам, ну и к пиву чего-нибудь. И пошустрей!
Голос у нее был зычный, официант исчез моментально. Марина Сергеевна тем временем откинулась на спинку стула, который чуть скрипнул, подался назад так, что Семен даже испугался – не за стул, за свидетельницу, жалко будет, если такая женщина и наземь грохнется. Хороша. Темная, знойная, цыганистая. Брови дугами, ресницы крыльями, кофточка на груди натянулась, прилипла, обрисовывая кружевной узор лифчика, а на плоском животике блестят капельки пота. Жарко… да, на такую и глядеть жарко.
– А ты чего стоишь? Садись давай, – она указала на стул. Семен присел, потому как стоять, глядя на нее сверху вниз, и думать о том, чтоб не только поглядеть, но… в общем, сидеть было как-то удобнее, хотя стул и прогнулся, пополз пластиковыми ножками по бетону, грозясь развалиться.
– Семен, значит? А ты – Вениамин? – Марина Сергеевна улыбнулась, но не Веньке, Семену. И улыбка у нее красивая, а зубы крупные, ровные, как с рекламного ролика. – Ну что, сдал меня Юраша с потрохами, да? Чего он там еще наплел? Давайте выкладывайте, а потом уже и я… так честнее будет, верно?
Она достала из пачки сигарету, и Венька, галантно подхватив зажигалку, помог прикурить. Вот ведь… хлыщ, и куда только Машка смотрит?
– Марина Сергеевна….
– Марина. Не люблю, когда по отчеству кличут. Забудь.
– Марина, – послушно поправился Венька. – Не стану скрывать, что положение ваше серьезно, даже очень серьезно…
– А ты не пугай, ты по делу говори, пуганая уже… вот же скотина.
– Речь идет об убийстве.
– Ну до этого я уже доперла, небось если б она сама, как Юрка говорил, от болезни, тогда б не стали ко мне лезть.
Официант принес пиво. При виде высоких бокалов с ледяною испариною на стеклянных стенках, с белой медленно тающей шапкой пены, проснулась жажда.
– У вас ведь был мотив желать смерти Омельской?
– У меня? Мотив?! Вот урод! – Марина стряхнула пепел в пепельницу и, взяв бокал, пригубила. – Да пейте же, в жару ничего лучше нету, чем пиво. Ну так, значит, этот урод заявил, что я его ненаглядную…
– Что вы имели повод, – уточнил Венька, пробуя пиво. Семен к бокалу не притронулся, хотя очень хотелось, за стеклянной стенкой всеми оттенками янтаря переливался ледяной хмель, манил свежим хлебным запахом, отзываясь знакомой легкой горечью во рту.
Ну нет, не будет он за бабский счет пиво распивать, как-нибудь сам себе купит, потом, после работы.
– Я? – Марина глядела с удивлением и подозрением. – А про себя он, значит, умолчал?
– Говорит, что вы, уж простите, ревнивы и вспыльчивы, и по этой причине он не решался просто взять и порвать с вами отношения, для того и уехал сюда, надеясь, что найдете другой объект для любви.
– Объект, дерьмо, а не объект… а я за него замуж выйти планировала. Нет, всерьез планировала. Серьезные отношения, любовь… ребеночка родить думала. И ревновала, тут да, что есть, то есть. Порода наша такая… мой батяня никогда с мамкой управиться не мог, боялся, как огня. А я, как выросла, решила – найду себе нормального мужика, такого, чтоб и любить любил, и укороту дать мог, а не найду, так другие – на хрен надо. Вот и выходило всю жизнь, что на хрен. Уже и не надеялась, а тут Юрка… по бизнесу пересеклись, у него неприятности были, я помогла чуток. А заодно и пригляделась. Нормальным вроде показался, иные передо мною стелются, гнутся, чтоб, значит, выслужиться, а он себя держал хорошо…
Значит, у нее бизнес? Семен отчего-то не удивился, конечно, такая женщина за себя постоит, но оттого вдруг страшно стало – а не решит ли Венька после таких откровений, что это она художницу утопила? Силы-то в Марине хватит, и той, чтоб решиться, и той, чтоб исполнить решенное.
– Семен, а ты чего пиво-то не пьешь? Брезгуешь? – поинтересовалась Марина да глянула так, будто на просвет все мысли видела. Глаза черные блестят то ли обидой, то ли любопытством – не разобрать.
– Не хочется. Спасибо.
– Не обращайте внимания, Семен у нас – личность неконтактная.
– Вот и Юрка поначалу тоже неконтактным был, а потом ничего, сконтактился. Как-то само собой вышло, я ж говорю, горячая я, – Марина дернула плечиком, и кофточка натянулась еще сильнее, хоть бы пуговицы выдержали, а то неприлично получится. – И вот впервые подумала – неужто свезло на нормального мужика? Не гуляка, не пьянь, не дурак, не слабак… сам себя на ноги поставил. Уважаю таких.
– А что женатый, так ничего? – Семен сказал и расстроился: вот зачем надо было, зло вышло, нехорошо. Как будто обвиняет в чем.
– А и ничего! – Она выпятила круглый подбородок, снизу, слева под губою, блестело черное пятнышко родинки, как будто нарисованное или приклеенное. – Я ж поначалу серьезных планов не строила, а что пару раз тишком встретились, так кому от этого хуже? А потом он сам рассказывать начал, как ему с женою тяжело живется.
Марина вздохнула и, допив пиво, потянулась ко второму бокалу, тому, к которому Семен так и не прикоснулся.
– Художница она у него, знаменитая вроде, не знаю, я в этом ни бельмеса, Юрок-то притащил как-то картинку, тоже додумался, женину мазню любовнице в подарок. Только вы, мужики, такими дуболомами быть можете. Ну спасибо-то я сказала, вы ж обидчивые, а картинка… ну пятна какие-то, желтенькие и красненькие, синих немного, чтоб чего нарисовано было, с толком, так и не понять. Абстракцизм сплошной. И Дашка его такая ж, это по Юркиным словам выходило. То целыми днями малюет, то истерики устраивать начинает, что не малюется, то вдохновенья ей надо и сексу для вдохновенья, то, наоборот, ничего не надо. Домом она не занималась, домработницу видеть не хотела, потому как чужой человек ее утомлял, все хозяйство на Юрикову мать повесила, а та старенькая уже. Какой мужик выдержит?
– Никакой, – поддакнул Венька. – Так разводился бы.
– Вот он и хотел развестись. Поначалу. И мне даже замуж предложил, вот чтоб сразу, как оформит, заявленье подать. А я чего, не девочка уже, обрадовалась, как дура. Согласие дала… Юрка колечко подарил.
Она вытянула руку, не левую, на которой переливалось штук пять перстней, а правую, где на мизинчике скромно поблескивало синим камнем узенькое колечко.
Не синие ей нужны камни, а красные, огненные, чтоб к черным волосам и смуглой коже, чтоб горячие, как сама. За такие мысли снова стало стыдно. А Марина, не без труда стащив подарок с пальца – на коже осталась полоска светлой кожи, – положила кольцо на стол перед Венькою.
– Вы ему верните-ка. Скажите, что Маринка уж лучше подохнет, чем с таким слизняком хитрозадым, который и от жены, и от невесты одним махом придумал избавиться, в загс идти. И чтоб близко ко мне не подходил, а то прибью.
– Простите, мы не можем.
– Можем, – Семен сгреб кольцо и сунул в нагрудный карман. Жалко, что ни плюнуть, ни рожу поправить Омельскому не выйдет, потому как мигом полетит на произвол жаловаться. Нет, на жалобу-то плевать, а вот что расследование испоганить может, так тут и гадать нечего. Но кольцо вернет, с превеликим удовольствием даже.
– Благодарствую, – Марина улыбнулась. – Так вот, где-то месяца с полтора, когда я поторапливать с разводом стала… Надоело профурсеткой по отелям прятаться, а репутацию ронять, с женатиком связавшись, кому оно надо? Так вот, Юрок по-иному заговорил, вроде как жена его больная сильно и бросить ее нельзя, потому что бесчеловечно. И что немного ей осталось, пусть доживет спокойненько… бумаги показал, по которым выходило, что ей и вправду недолго жить. Я еще порадовалась, что мужик такой крепкий, если уж ее не бросил, когда припекло, то и со мною так же будет. А оно вот… и в пансионат он ее повез, чтоб вроде как обследоваться, а я еще подумала: как обследоваться, когда тут врачей нету?
– А вы следом поехали? – Венька глядел недовольно, злится, что Семен кольцо прибрал, ну так ничего, перетерпит, а то привык командовать, тоже, пуп земли.
– И поехала. А что? Нельзя? Да я ж говорю, горячая я, ревнивая. Как представила, что они тут, вдвоем, на природе отдыхают, так прям всю перевернуло! Вот и сорвалась! И не жалею теперь, а то б вышло, что он чистеньким вернулся, без жены, я за него замуж без задней мысли, а он потом и со мною так же, в пруд…
– Так думаете, это он ее убил?
– А то кто? – удивилась Марина. – Кому ж она, блаженная, еще мешала?
«Я беременна. Вот откуда приступы тошноты, и предательская слабость в руках, и головокружение. И вот теперь естественно-дамский признак, подтверждение, игнорировать которое невозможно. Теперь я уверена.
Что я почувствовала? Радость? Немного и недолго, всего мгновенье, дрогнувшая стрелка на луковице часов, а следом растерянность. Что мне делать теперь? С ужасом думаю о том, что скажут родители. А моя сестра, на репутацию которой всенепременно падет тень? Мой позор не будет лишь моим, и это, пожалуй, самое страшное.
Ах, как хотелось бы мне найти такое место, где нет предубеждений и люди добры друг к другу только потому, что они люди. Н.Б.».
«Написала подробное письмо Л… если он человек чести, то… мне боязно, вот-вот заметят и остальные, но открыться самой сил нет, пусть все идет так, как суждено.
А писем нет…Н.Б.».
«Писем не будет. Никогда. Сегодня сообщили. Лучше бы мне самой умереть. Н.Б.»
Никита
По столу медленно полз солнечный зайчик, круглый, яркий, радостный. Только вот на душе было совсем нерадостно, да что там говорить – тошно и противно, а отчего – не понять. Ну, обломалось с Мартой, ну так не конец же света, и с самого начала понятно было, что ничего с ней не выйдет, чего переживать-то?
А он и не переживает, точнее, переживает, но не из-за белобрысой – из-за Бальчевского, который не отвечает на звонки, из-за того, что торчать в этом, мать его, пансионате надоело, что домой охота или хотя бы выпить, а нету. И завтрак в глотку не лезет.
Солнечный зайчик исчез, заслоненный чьей-то тенью, и звонкий тонкий голосок пропел:
– Здрасте. Можно?
Рыжая. Та самая, с которой он думал познакомиться. Думал и передумал, забыл как-то, а сейчас, когда сама подошла, всякое желание отпало.
– А это и правда вы?
– Я – это всегда я.
А девица ничего, хорошенькая. Загорелая и симпатичная. Белый легкий сарафанчик, косички, яркие пластмассовые браслетики.
– Кла-а-а-с! – протянула рыжая и, плюхнувшись на стул, сунула лапку с накрашенными ноготками, представилась: – Таня.
– Никита.
Улыбка у нее хорошая, зубы тоже.
– Ой, а я когда вас увидела, сразу узнала, только подойти не решалась. Вы такой, такой… – Она закатила глаза, захлопала ресницами и руки сложила, точно собираясь вознести молитву. – Я вас просто обожаю!
Солнечный зайчик вернулся, прыгнув на длинную загорелую шею Тани, и, чуть подумав, скатился ниже, к ключицам.
– Вы просто прелесть! Мне ваши песни все-все нравятся. Особенно эта, которая про «Я за тобой по льду пойду…», так я вообще тащусь!
Глаза у Тани круглые, чуть вытянутые к вискам, подведенные черным карандашом и лилово-бежевыми тенями. А пухлые губки блестят, переливаются розовым перламутром помады.
– Ой, я вам, наверное, мешаю? Вам, наверное, все это говорят, ну что вы – жутко талантливый, а вы сюда отдыхать, да?
– Отдыхать. – Никита подумал, что смотреть на Таню приятно, да и не мешает она вовсе, сидит, чирикает – птичка-канарейка.
– И я! Я тут всегда отдыхаю. Я вообще в Турцию хотела, моя подружка, Ленка, она в прошлом году летала, говорит, там вообще отпад, и я тоже хотела, ну, в Турцию. – Танечка (называть это воздушное создание Таней или Татьяной язык не поворачивался) шустро орудовала вилкой, раздирая котлету на мелкие кусочки, которые потом, накалывая по-одному, отправляла в рот. Говорить она при этом не переставала, и голосок ее, журчащий, ласковый, был приятен.
– Или в Египет еще. Она в этом году полетела, ей друг путевку купил, там скидки были, на горящие, а мамка против.
– Бывает, – сказал Никита в поддержание беседы.
– Ага. Она говорит, тут отдыхать полезнее, а тут тоска. Поговорить не с кем, сходить некуда, только на речку разве что, искупаться.
– Говорят, здесь опасно купаться. Утонуть можно.
– Да?! – Круглые Танечкины глаза округлились еще больше, а ресницы замерли черными крыльями, потом дрогнули, сомкнулись, почти касаясь розовых щечек, и снова порхнули вверх. – Пра-а-а-вда?
– Истинная, – заверил Никита, с трудом сдерживая улыбку, уж больно забавной она была, рыжая-загорелая, и несерьезной, с такой не об убийствах разговаривать надо, а про любовь. И розы. И последний вздох, который со слезой выходит из груди. И о подобной же ерунде.
Дверь хлопнула, впуская легкий ветерок, мгновенно растаявший, запутавшись в кухонно-столовых ароматах. Никита обернулся, вяло удивившись, что сегодня Марта выглядит не хуже, чем вчера, и даже лучше, если такое вообще возможно. Ледяное совершенство, недостижимый идеал…
А к дьяволу все идеалы. Никита вежливо махнул рукой и повернулся к Танечке. Выражение лица у той сменилось на обиженное, а белая бретелька сарафана почти соскользнула с круглого плечика. Бретельку Жуков вернул на место, и Танечка радостно заулыбалась.
Везет ему на дур.
Марта
Ревность-яд, ревность-мед, перебродивший, перетекший в тягуче-черную патоку, пахнущую хмелем и болезнью.
Ненавижу. Его, ее – не так и важно, кого, наверное, обоих. Улыбаюсь сквозь судорогу. Удивляюсь. Все забыто, перегорело, переросло. Вчера – последняя точка, бессонная ночь, разговор с собой на забытую тему. И вот теперь снова, увидела их вдвоем и умерла.
– Привет, знакомься, это – Танюша. – Жуков погладил рыжую по плечу, та кивнула, недовольная моим появлением. Пускай, мне нет дела до ее недовольства. – А это – Марта!
– Немка, да? – Танюша округлила ротик, она вообще вся целиком – сплошная округлость.
– Этническая. – Мне нравится смотреть, как удивленно морщится этот белый лобик. Ну же, девочка, это не такое сложное слово.
– Класс, – не слишком обрадованно выдает Танюша, поворачиваясь к Жукову. Лицо в лицо, глаза в глаза, и взгляд, пусть не вижу, но знаю – тягуче-медвяный, прорисованный кошачье-зелеными прожилками, тающий чернотою зрачков. И Жуков, глядя в эти глаза, плывет.
А я умираю. Я уже забыла, каково это – умирать от ревности.
– Ты мне дом показать обещал… – мурлычет она, и Жуков кивает. Обещал. Покажет. Только для того, чтоб не ускользнула, не исчезла вместе с этими дурацкими рыжими хвостиками, пластмассовыми браслетиками на запястьях, белым сарафанчиком, так замечательно оттеняющим смуглость кожи. Солярий. Точно солярий, такие, как Танюша, на солнце не загорают – немодно.
Ревность-глупость, ревность-чушь, ревность – головная боль, солнышко в висках жжется, и в глаза, и в губы тоже, но в глаза сильнее, плывут рыже-солнечными пятнами, мазками краски, яркой, как Танюшины босоножки.
– Марта? Что с тобой? – голос издалека, с другой стороны мира. Что ему надо? Пусть уходит вместе с этой малолеткой, мне тогда легче станет. Обязательно. Ревность вместе с ними уйдет, иначе… иначе я умру.
– Нииикуша… да она просто на солнце перегрелась. В ее возрасте бывает.
Солнце вспыхивает ярко-ярко, выжигая и боль, и злость, и ревность, и все-все вокруг, а когда гаснет, становится холодно.
И темно. Ослепнуть от ревности? Господи, что может быть глупее, особенно в моем положении?
– Очнулась? – На лоб легла горячая ладонь. – Ну ты и напугала меня… и не только меня. Чего случилось-то?
– На солнце перегрелась. В моем возрасте это бывает. – Эти слова занозой сидели во мне. Обидно. Особенно про возраст. И темно, но не потому, что ослепла, а потому, что ночь на улице, черный прямоугольник окна с белым узором решетки, черная шкура на полу и черная тень, сгорбившаяся над крохотным пятном огня.
Тень – Жуков, а огонь – свеча в чашке.
– Пробки выбило, – пояснил Никита, садясь на пол. – А ты холодная, не знобит?
Знобит, но вставать за пледом сил нет, а его просить не стану.
– Директриса тоже про обморок от жары сказала, – Никита подвинул свечу поближе ко мне. – И что ты в себя придешь, нужно только в дом отнести. А «Скорую» вызывать отказалась. Я требовал, а она все равно отказалась, говорит, что есть другие, которым «Скорая» нужнее, что пока врачи будут по обморокам ездить, то кто-нибудь умереть может, у них тут машин мало и врачей тоже.
– Я в норме. – Я легла на ладонь, моя, а как чужая, занемевшая, холодная, мокрая.
– Врешь ты. Какая это норма, когда ты на себя не похожа. – Подняв чашку, он поднес огонь к самому лицу, мне пришлось зажмуриться, до того он был ярким. – А друзьям врать нехорошо, – наставительно заметил Жуков, но свечу убрал, к себе подвинул. Теперь лицо его, раскрашенное бликами, выглядело худым, изможденным и очень усталым, щетина на подбородке, морщины в уголках глаз и в уголках губ тоже. И тени на шее, и светлые волосы слипшиеся, мятые, на парик похожие. – Мы ж друзья, так?
– Так, – соврала я. – Конечно, друзья.
– Поэтому, как друг, советую тебе отсюда убираться. Завтра же. Я Бальчевскому позвоню, и он врача найдет. Нормального, такого, чтоб как для себя. Бальчевский – мой компаньон, я ведь рассказывал, да? Ну, вчера, я должен был рассказывать… Он на звонки не отвечает, он решил, что я спекся. Вообще, если по правде, то да, спекся, что я теперь и как меня зовут? Никак. И ничто. Бронзовый памятник эстрадному романтизму… – Он провел по лицу ладонями. – Слушай, давай я лучше стихи почитаю, а?
– Про любовь?
– Если хочешь.
– Хочу.
Моя жизнь чудится мне разноцветными узорами в трубе-калейдоскопе: синие, красные, зеленые и желтые камушки пересыпаются, шелестят, складываясь в странные рисунки, непохожие друг на друга, но вместе с тем преисполненные какой-то удивительной гармонии.
Гармония – это равновесие.
– Баська, ну что ты возишься, а? – Костик поторапливает, хотя сам не одет и не собран и не соберется вовремя, будет метаться, злиться, кричать, что запонки к рубашке не подходят, и галстук не тот, и пиджак, хотя костюм вчера сам в «Березке» покупал, долго и придирчиво выбирая, изводя продавщиц вопросами.
Продавщицы были похожи на рыб, живые карпы в стекле аквариума-магазина, лениво-неповоротливые, безразличные и к Костиковым регалиям, и к Костиковым вопросам. И потому он не уверен, достаточно ли хорош купленный костюм для него, для народного артиста, заслуженного режиссера и лауреата всяческих премий.
– Баська! Где мои запонки?! Куда ты их опять засунула?! Сколько раз говорил – не трогай мои вещи! – Костик пытается застегнуть пуговки на рубашке, но нервничает, и крохотные кусочки пластмассы выскальзывают из пальцев. – Черт! Собирайся же!
Я одета. Строгих линий серое платье с высоким воротником-стойкой, прямой юбкой и крупными декоративными пуговицами. Оно скучное и мрачное, шерсть колется, царапает кожу, вызывая стойкий зуд. И сапоги тесные и жаркие, и голова болит от стянутых в тугой узел волос.
– Туфли! Я же просил почистить туфли, тебе что, сложно? – Костик потряс натертой до блеска парой, которую я полировала все утро. – Ничего доверить нельзя! Бася, я предупреждал, это – дело серьезное, многое зависит от того…
Он, сгорбившись, завязывал шнурки, продолжая рассказывать про фестиваль, про то, что это – мероприятие международного класса, куда съедутся все звезды мирового кино, и нужно выглядеть соответствующе, чтобы не уронить честь советского кинематографа.
Я знаю каждое слово в этом монологе, Костик в последний месяц как с ума сошел… кино-кино-кино… точнее, кино было всегда, а сейчас фестиваль-фестиваль-фестиваль… я устала от разговоров и ожиданий, от Костиковых надежд и Костиковых сомнений, которых постоянно становилось все больше и больше. От Костиковых колебаний… от самого Костика.
Нехорошо так думать о человеке, который так много для меня сделал. Я живу в его квартире, я снимаюсь в кино и получаю за это деньги, зарабатываю сама и в то же время как бы и не сама, потому что без Костика вряд ли кто-то стал бы меня снимать, кому я нужна, Берта Калягина?
– Бася, Бася, Бася… опаздываем!
Мое пальто тяжелое, драповое, с меховым воротником и широким поясом с блестящей красной пряжкой, немного тесное, немного неудобное, но очень красивое. Костиков подарок, а я на него злюсь.
В моей стране никто никогда не злится.
Звонок в дверь, неожиданный и резкий, Костик, примерявший перед зеркалом новую шапку из коричневой норки, вздрогнул, побледнел, от злости, наверное, опаздываем, а тут гости.
– Константин Андреевич, откройте, пожалуйста. Это от Бориса Федоровича…
Не знаю, кто такой Борис Федорович, но Костик побледнел еще больше и, стянув шапку, зло швырнул ее на пол. Странно, он никогда прежде не поступал с вещами таким образом. А еще, выскользнув на лестничную площадку, прикрыл за собой дверь.
Шапку я подняла, отряхнула и положила на стул, а еще подошла к двери и посмотрела в «глазок», знаю, что стыдно и нехорошо подсматривать, но очень интересно. Искаженные тени в тусклом электрическом свете, серая и низкая, размахивающая руками, – Костик, а темная и длинная, надо полагать, тот самый человек от Бориса Федоровича. Разговаривали недолго, и Костик вернулся побледневший, взъерошенный какой-то.
– Басенька, солнышко, – он потянулся за шапкой. – Тебе лучше остаться дома… ты прости, но так получилось… я – человек публичный, видный, с именем… а ты – начинающая, талантливая, конечно, актриса, но все же… люди такие сплетники.
Человек за дверью ждал. Почему-то я была совершенно уверена в этом.
– Ты извини, но мы как-нибудь в другой раз сходим… в кино… на самом деле фестиваль – это такая скукотища. – Он постепенно приходил в себя, пиджак поправил, галстук, повернулся к зеркалу одним боком, потом другим. – Сзади не помялось?
– Нет.
– Пальто подай, будь добра. И… Басенька, будь хорошей девочкой, не дуйся и не обижайся. Если хочешь, сходи погуляй… мороженое покушай. На вот, на мороженое.
Он положил на стул двадцать пять рублей. А я вяло удивилась, прежде Костик никогда не оставлял так много денег.
– И рубашку погладь, ту, которая из Праги… желтенькую.
Они вышли вдвоем, человек, пришедший от Бориса Федоровича, и Костик, а у подъезда ждала машина, под самым фонарем стояла, длинная и черная, быть может, даже «Волга».
Жаль. На «Волге» я бы хотела покататься.
Разобранный вечер – движения трубы-калейдоскопа и рисунок изменились – был пустым и скучным. Я гладила рубашку, и смотрела в окно, и слушала радио, и ходила из комнаты в кухню и назад. Наверное, именно от этой внезапной пустоты в голову и пришла мысль… нет, неправда, мысль была давно, но робкая, неуверенная, такая, о которой стыдно говорить вслух, потому что засмеют.
Я оделась, вышла из дому – тяжеловесные зимние сумерки в черно-лиловых тонах, мелкий снег в лицо, ледяная корка на асфальте, свежая, еще не сколотая дворниками, не присыпанная песком, оттого опасная. Свет фонарей, свет окон – как же их много, почти столько же, сколько людей, – свет фар и витрин. Остановка.
Адрес знаю, мне Елена Павловна сообщила, хотя я и не спрашивала, наверное, Елене Павловне хотелось, чтоб я раньше поехала по этому адресу, чтобы нашла, встретилась… а я тянула, откладывала, отговариваясь заботами, и вот решилась.
Этот двор похож на наш. Деревья, лавки, фонари, занесенная снегом горка, чей-то автомобиль, заботливо укрытый тентом. Тишина. Уже поздно, и время для визита не самое лучшее… но я ведь приехала. Когда-то тетка приезжала ко мне, а теперь вот наоборот. И если поверну назад, то уже никогда… третий подъезд, третий этаж, пахнет сыростью и олифой. И кремом для обуви. Жареной рыбой и пирогами.
Дверь открыла толстая старуха в пуховом платке, увязанном поверх кофты из синего трикотажа. Еще один платок, уже обыкновенный, тканый, был надвинут по самые брови, отчего казалось, что красный старухин нос прямо от него и растет. Она долго глядела, внимательно, настороженно, кривя узкие губы и переступая с ноги на ногу. Байковые тапочки на прорезиненной желтой подошве, серые вязаные чулки, цветастая длинная юбка. Некрасивая женщина. Уставшая. Постаревшая. Неужели и я когда-нибудь такой стану? Не хочу.
– Тетя? – Я спросила наугад, не надеясь на ответ, потому что она совсем, ни минуту, ни секунду не походила на мою тетку. Но старуха вдруг встрепенулась, потянулась и, расщедрившись на беззубую улыбку, спросила:
– Баська? Ты?
– Я.
– Степка! Степка, ходи сюда! Баська пришла! Заходь, заходь, милая, чего на пороге-то… – Она посторонилась, но не отошла, вынуждая протискиваться между ободранной дверью и трикотажно-пуховой броней, прикрывавшей теткин живот. В квартире пахло кошками, солеными огурцами и пережаренным салом. Тесный темный коридор с зеркалом, в котором отражаются смутные тени, и шкафом во всю стену.




























