Текст книги "Мужской разговор в русской бане"
Автор книги: Эфраим Севела
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Эфраим Севела
Мужской разговор в русской бане
Протопи ты мне баньку по-белому,
Я от белого света отвык,
Угорю я, и мне, угорелому,
Пар горячий развяжет язык.
Из песни Владимира Высоцкого
Отвергая классовую мораль эксплуататоров, коммунисты противопоставляют извращенным эгоистическим взглядам и нравам старого мира коммунистическую мораль – самую справедливую и благородную мораль, выражающую интересы и идеалы всего трудящегося человечества…
Из Программы Коммунистической партии Советского Союза
Раньше здесь останавливались только местные пригородные поезда и стояли всего одну минуту. Но с тех пор, как в стороне от железной дороги, в глубине сосновых и еловых лесов была отгорожена большая территория с глубокими чистыми озерами среди живописных холмов и построен санаторный комплекс, именуемый в документах «Объект № 2», на этой маленькой станции разрешили делать остановку поездам дальнего следования со спальными вагонами, и стояли здесь поезда по пять, а порой и больше минут, нарушая расписание, чтобы дать высокопоставленным пассажирам и членам их семей возможность спокойно, без спешки выгрузиться вместе с багажом.
Санаторий был зимний, потому что в этом краю лесных холмов и замерзших озер, далеко от больших городов, стояла настоящая русская зима, многоснежная, морозная и при этом ласково-солнечная.
К поездам дальнего следования присылались для транспортировки гостей не автомобили, а настоящие русские тройки, с бубенцами и колокольчиком под дугой, запряженные горячими сытыми конями, с расписными легкими санками, и кучера, как в старые времена, укутывали седоков большой медвежьей шкурой. Кучера, соответственно принаряженные в русские кафтаны и шапки пирожком, гнали тройки с ветерком, и у гостей с первого же момента создавалось радостное праздничное настроение, которое упорно поддерживалось на этом уровне весь срок отдыха усилиями многочисленного медицинского и обслуживающего персонала.
Прежние станционные постройки, жалкие и крохотные, как будка путевого обходчика, снесли и на их месте воздвигли из смолистых рубленых бревен большой вокзал в славянском стиле, с резными наличниками и куполами без крестов – абсолютная копия церкви Василия Блаженного. Зимой, покрытый шапками снега на куполах, вокзал-теремок сразу вводил приезжего в сказку. От санатория до станции проложили специальную дорогу, и всю зиму бульдозеры содержали ее в порядке, превратив в гладкое накатанное ущелье среди сахарных стен сдвинутого снега.
За триста метров до главного въезда в санаторий дорога была перекрыта аркой, переплетенной еловыми лапами, и во всю ширину арки развевался на морозе красный транспарант:
ВСЕ ДОРОГИ ВЕДУТ К КОММУНИЗМУ
Здесь был шлагбаум и всем посторонним проезжать дальше категорически возбранялось. Подтверждая этот строгий запрет, у шлагбаума стоял вооруженный вахтер в тулупе, а на цепи поскуливал злой сторожевой пес.
От шлагбаума начинались фонари на столбах чугунного фигурного литья, лес густел, обступая накатанную дорогу сплошной гудящей стеной.
Затем шел второй шлагбаум с вахтером и аркой, на которой было написано:
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!
От этой арки убегали в лес столбы с колючей проволокой, намертво отгораживавшей территорию санатория от внешнего мира.
Дальше начиналась сама территория – снежный сказочный городок, без конца и края, с чисто выметенными дорогами и дорожками среди искрящихся снежных сугробов, с голубыми елями по краям. И в снежных сугробах под снежными шапками стояли дома-терема с веселыми крылечками, с коньками на крыше и кирпичными трубами, откуда в небо уходил дым из печей, растопленных смолистыми дровами.
Каждой семье отводился отдельный, с тремя спальнями, терем, снаружи отделанный под русскую сказку, а внутри – полнейший европейский комфорт, от импортных ковров на полу до туалета и ванной. Даже обои на стенах были заграничные.
В каждом тереме – цветной телевизор, а на высокой антенне над заснеженной крышей, чтоб не нарушить сказочного стиля, посадили резного золотого петушка.
В каждом тереме – рояль, независимо от того, умеют ли его обитатели стучать по клавишам. А так как пройти мимо белых и черных клавиш и не стукнуть по ним – сверх человеческих сил, все рояли в теремах стоят расстроенные и издают дребезжащие звуки.
Врачей и медицинских сестер в санатории больше, чем отдыхающих, и уж они отрабатывают свою высокую зарплату и теплые местечки в поте лица своего и обхаживают каждого попавшего к ним в руки по-царски, докапываясь до самых застарелых и забытых болезней.
Крытый бассейн с подогретой водой, каток с набором любых коньков и костюмов, ледяные горки с финскими санями, лыжи. А какой клуб! А кинотеатр! А биллиардная! А катанье на тройках с бубенцами! А бани с парилками и комнатами отдыха, с выпивкой и закуской в холодильниках!
К услугам отдыхающих просторная, со стеклянными стенами столовая, где ешь в тепле и без ветра, а чувствуешь себя среди снегов и на морозе. В столовой все подавалось к столу официантками, одетыми в русские костюмы, с кокошниками на головах, в таком изобилии, какого давно уж не увидишь на полках магазинов, а лишь в ресторанах «Интуриста», для иностранных гостей. Архангельская семга и байкальский омуль, амурская красная икра и черная зернистая с Каспия, тамбовские окорока и донские перепелки, вологодское масло и латвийский сыр. Фрукты и овощи всю зиму. И напитки всех сортов: от кавказских вин и коньяков до французских «Шартреза» и «Камю».
Все это доставлялось из правительственных фондов в автомобилях-холодильниках, и они проносились по дорогам на большой скорости мимо бедных деревень с покосившимися избами и сельских магазинов с пустыми полками и витринами, где вместо товаров висели лозунги и плакаты, прославляющие советскую власть и призывающие народ трудиться еще упорней, чтоб наконец догнать и перегнать капиталистическую Америку.
Вначале на вокзале-тереме был открыт буфет с кипящими самоварами и скатертями, расшитыми петухами. Но кто-то из хозяйственников перестарался и забросил в буфет жигулевского пива и свиных сосисок. И тогда из окрестных деревень на вокзал повалили толпы мужиков и баб за пивом и сосисками, каких в продаже здесь годами не бывало.
Это нарушило сказку. Деревенский люд был одет в стеганые ватные телогрейки, в рваные полушубки и лысые плюшевые жакеты, на ногах, что у мужиков, что у баб, – сбитые кирзовые сапоги. И вся эта орава, потная, с выпученными глазами, штурмом брала буфет, опрокидывая столы с самоварами и льняными скатертями, расшитыми петухами.
Продажу пива и сосисок пришлось прекратить. И кое-кому досталось по шее за головотяпство и притупление политической бдительности. Потому что, кроме своих партийных вельмож, сюда приезжали подкрепить здоровье на русском морозе и черной икре иностранные гости: коммунисты и прогрессивные деятели из сочувствующих.
Один из них, итальянский журналист Умберто Брокколини, не коммунист, но прогрессивный, из сочувствующих, проявил нездоровое любопытство при виде толпы мужиков и баб, осаждающих станционный буфет… А был этот Брокколини занозистый господин, никогда не знаешь наперед, что он напишет. В своих статьях в итальянских газетах он то похвалит Советский Союз, то ругнет, и в зависимости от этого советская пресса реагировала в ответ, называя его то «известный итальянский прогрессивный журналист Брокколини», то «небезызвестный борзописец Брокколини» или просто «пресловутый Брокколини».
Пригласили его отдохнуть с семьей в тот недолгий период, когда в СССР его величали «известный и прогрессивный». И надо же! Выходит Умберто с семьей из спального вагона, жмурится на слепящий снег, на горячую тройку, звенящую бубенцами и от нетерпения приплясывающую в ожидании иностранных седоков, а когда глаза его привыкли к блеску снега, узрел Умберто Брокколини жаждущих пива и сосисок обитателей этой страны – строителей коммунизма. И спросил с дотошностью западного борзописца, отчего, мол, эти люди одеты в живописные лохмотья, кто они такие и почему здесь толпятся? И достал блокнотик с карандашом-фломастером.
Кое у кого из встречавших гостя запершило в горле и засосало под ложечкой в предчувствии большой беды. Но выручил переводчик, лихой малый, прикрепленный к Умберто:
– А это, – сказал он, не моргнув, – фольклорный ансамбль песни и пляски. В старинных костюмах, отображающих, как жили крестьяне до революции. Собрались они здесь для репетиции. Скоро фестиваль. Наша страна любовно сохраняет старинный фольклор.
Умберто Брокколини был растроган до слез и обменялся рукопожатиями с некоторыми участниками ансамбля. А вскоре в итальянской прессе появилась статья Умберто Брокколини о талантливости русского народа, трогательно сохраняющего старинные обычаи и обряды. Брокколини увез в Рим несколько редких русских икон, подаренных ему перед отъездом.
Переводчик за смекалку и находчивость получил поощрение от своего начальства и на три года укатил работать за границу.
В той же статье Умберто Брокколини воздал должное заботе советского государства о здоровье трудящихся, живописно обрисовав изобильное питание и условия жизни в закрытом санатории «Объект № 2», где он со своей семьей бесплатно блаженствовал три недели.
Заканчивалась статья «известного итальянского прогрессивного журналиста» Умберто Брокколини так:
«Здесь, в этой стране, наяву осуществляется мечта всего угнетенного человечества. Не только ракеты и спутники создала советская держава, но и нового человека, с новой моралью, с крепкой семьей и чистыми чувствами. Этот человек, не знающий порнографии и проституции, продажности и коррупции, сексуальной грязи, в которой потонул разлагающийся Запад, строит на своей земле царство свободы и духовной красоты».
Рано-рано утром, когда солнце еще не поднялось из-за холмов и припорошенные снегом леса стоят заиндевелые в морозном дыму, к арке с красным транспарантом «ВСЕ ДОРОГИ ВЕДУТ К КОММУНИЗМУ» из разных концов леса по заметенным тропкам и проселкам, проваливаясь по пояс в снег и нещадно матерясь, выбираются деревенские бабы в ватниках и сапогах, в платках, натянутых по самые брови, и каждая несет в руке порожнее, чисто вымытое ведро. Эти бабы считаются в округе счастливицами, им здорово повезло, и им отчаянно завидуют, а потому и злословят их подруги, чей удел гнуть спину в колхозе, получая за это лишь пустые трудодни. Эти бабы работают на «Объекте № 2» обслугой: официантками, уборщицами, дворниками и нянечками в лечебных корпусах. Им платят деньгами, как рабочим, они едят вволю, сколько влезет, самых вкусных, невиданных в деревне кушаний, и еще им позволяется уносить с собой объедки из столовой и кухонные помои, чтобы подкормить дома оголодавшую скотину, для чего они предусмотрительно прихватывают из дому ведра.
Эти бабы проводят день среди довольства, богатства и сытости, а на ночь возвращаются в убогие деревни, откуда сбежали в города почти все мужчины, в холодные пустые избы, бегают за водой полкилометра к обледенелому колодцу, а по нужде ходят на огороды, в дощатую, продуваемую всеми ветрами будку над выгребной ямой. И не ропщут, а, наоборот, нарадоваться не могут, что им так повезло, и поэтому трудолюбивы и старательны без приказа, а также покорны и послушны начальству.
В санатории у каждой в шкафчике хранится казенная рабочая одежда, красивая до невозможности, которую строго возбраняется выносить за территорию. В этой сказочной униформе щеголяют они весь день. В теплых бархатных душегрейках, отороченных мехом, в шитых бисером кокошниках на голове выглядят они словно оперные боярыни. А на ногах – черные валенки-чесанки, мягкие-мягкие, теплые-теплые. Когда настает оттепель, выдают со склада галоши и непромокаемые плащи с капюшоном.
Бабы идут на работу пешком, порой за три, а то и за все пять километров. Без дороги, по тропкам, заметенным за ночь сугробами. А обратно еще надо переть полное ведро объедков и – Боже упаси упасть и не разлить.
Вахтер у арки ленится поднять шлагбаум – деревенским, мол, бабам не привыкать, и они, сгибаясь в три погибели, пробираются под шлагбаумом и снова разгибаются на той стороне за транспарантом «ВСЕ ДОРОГИ ВЕДУТ К КОММУНИЗМУ».
Снег, сыпучий и сухой, искрился на солнце и слепил, отчего все три лыжника жмурились. Они стояли на лыжах, опершись на бамбуковые палки, и за ними извилисто змеились три парных следа. Сзади, за снежным полем, тянулись ряды голубых елей, а за ними сказочные домики-терема с нахлобученными шапками снега и уютными столбами дыма из печных труб, уходившими прямиком в морозное небо.
Лыжники были немолоды и, хоть одеты были в щегольские спортивные одежды: одинаковые пестрые свитера, синие, в обтяжку, штаны, шерстяные вязаные шапочки, – имели далеко не спортивный вид. Каждому подвалило уже под шестьдесят. Выглядели они по-разному. Сергей Николаевич Астахов, выше всех и стройней, с благообразной сединой, с лицом красивого баловня и барскими замашками, стоял и на лыжах ловчей остальных. Виктор Иванович Зуев, ниже всех и наиболее раскисший и обрюзгший, с круглым крестьянским лицом и толстым коротким носом, имел вид простоватый, но себе на уме. Из-под лыжной шапочки был заметен край обширной лысины, обрамленной редкими кольцами бесцветных волос. Большие оттопыренные уши пылали на морозе. Александр Дмитриевич Лунин, блондин с пшеничными усами и голубыми глазами, тоже не сохранил фигуры и был тяжеловат и приземист.
Некогда, четверть века назад, были они неразлучными друзьями. Они тогда, вскоре после второй мировой войны, учились в Москве, в Высшей партийной школе, а потом жизнь раскидала их в разные концы огромной страны. Каждый строил свою карьеру, поднимаясь со ступеньки на ступеньку по шаткой иерархической лестнице руководящей партийной работы. И каждый достиг немалого. Их пути иногда пересекались. Но так, чтобы встретиться втроем и свободно, ни на что не отвлекаясь, провести несколько недель вместе, упиваясь разговорами, воспоминаниями, такое случилось впервые. И повинен был в этом коротенький, лысый Виктор Иванович Зуев, дольше других сохранивший молодость духа. Он списался с Астаховым и Луниным, сам организовал все путевки в этот правительственный санаторий, а им только оставалось получить отпуск в указанный Зуевым срок и согласие жен.
Теперь они стояли на лыжах раскрасневшиеся от мороза и смотрели на неровный снежный холмик, высившийся перед ними. Зуев, хитро поблескивая глазами, показал бамбуковой палкой на холмик:
– Предлагаю концерт-загадку. Что сей холмик скрывает? Победитель получает право первым выбрать себе березовый веник в бане, а мы обязуемся хорошенько попарить его.
– По-моему, куст, – не раздумывая, сказал Астахов.
– Мимо. Ваша очередь, Александр Дмитриевич. Лунин прищурился на холмик, словно пытаясь что-то увидеть под снежной толщей, и Зуев рассмеялся:
– Ты, Саша, своим проницательным взглядом напомнил мне анекдоты тех времен, когда в нашей богоспасаемой стране стремились доказать, что мы самый великий народ в мире и все лучшее на земле сотворили русские руки и русские мозги:
"Выступает в Москве ученый на научной сессии Академии наук СССР и, не моргнув, заявляет:
– До сих пор считалось, что рентгеновские лучи открыл немецкий ученый Рентген. Усилиями советских ученых этот миф нынче опровергнут и разоблачен. В Новгородской летописи обнаружена интереснейшая информация, проливающая подлинный свет на происхождение этого открытия. В 1194 году нашей эры, пребывая на постоялом дворе, русский купец Иван Петров сказал своей законной жене Евдокии такие слова:
– Дунька, ты – блядь, я тебя вижу насквозь.
Это дает нам повод утверждать, что уже тогда в России, задолго до Германии, были известны рентгеновские лучи".
И выждав, пока утихнет смех, довольный Зуев снова спросил:
– Так что скрывает сей холм?
– Не томи, – отмахнулся Астахов. – Мы не угадаем.
– Ладно, тупые головы, – вздохнул Зуев. – У вас фантазии не хватит. Я-то знаю, видал это чудо летом, без снега. Вот сейчас давайте дружно разгребем снежок, и вашему взору предстанет удивительный монумент, который я бы назвал «Борьба с культом личности».
Астахов, Лунин и Зуев принялись дружно разгребать снег лыжными палками, поднимая искрящуюся пыль. Сначала открылась укутанная по шею в снег гипсовая голова Ленина, затем понемногу обозначилось все остальное.
Это была довольно известная в свое время скульптура, размноженная в тысячах копий и установленная по всему Советскому Союзу, где надо и где не надо, под названием «Ленин и Сталин в Горках», изображающая обоих вождей революции сидящими на парковой скамье и мирно беседующими и долженствующая олицетворять преемственность власти, естественно перешедшей от гениального учителя к не менее гениальному ученику. Ленин даже трогательно обнимал Сталина, положив руку на спинку скамьи.
Когда Хрущев, придя к власти, раскрыл миру, что король, то есть Сталин, голый, и назвал период его жестокого правления мрачным периодом «нарушения социалистической законности и культа личности», бесчисленные изображения Сталина на полотне, в гипсе и бронзе стали исчезать с людских глаз. Портреты уносили в подвалы и ставили лицом к стенке, бронзу ломали и отправляли на переплавку, гипс раскалывали в серую крошку.
А вот тут, в правительственном санатории, чей-то хозяйственный ум сотворил чудо: сорвал Сталина со скамьи, оставив в ней дыру, из которой торчали вверх три ржавых прута арматуры, и остался возле дырки гипсовый Ленин, обнимавший теперь не Сталина, а эти три прута. Таким образом, скульптура сохранилась и приняла политически выдержанный вид.
Астахов и Лунин лишь переглянулись, но не рассмеялись.
– Здесь мы одни, – ободряюще сказал приятелям Зуев. – Никто не подслушивает, а уж мы друг на друга писать доносы не станем.
– Кто знает, – усмехнулся Лунин.
– Я доверяю вам обоим, как себе, – сказал Астахов. – Но тем не менее предпочитаю не распускать язык. Береженого Бог бережет. Впереди персональная пенсия и обеспеченная старость, этим не рискуют.
– А когда-то и вы были рысаками, – покачал головой Зуев. – Кровь кипела и руки чесались что-нибудь сотворить. Рано скисли, братцы, а я не сдаюсь.
– Анекдоты собираешь? – прищурился на него Лунин. – Ходишь с кукишем в кармане?
Ну, уж лучше так, чем проглотив язык. Кстати, ты, провинциал, послушай свеженький анекдотец. Может быть, он тебя надоумит, что и в России пахнет переменами.
– Валяй рассказывай, – сказал Астахов.
– Сидят, значит, наши руководители, Брежнев и Косыгин, и беседуют, – начал Зуев и все же из предосторожности оглянулся по сторонам, вызвав улыбки у Астахова и Лунина. – Слушай, говорит Брежнев, не нравится мне ситуация. Евреи, понимаешь, уезжают в Израиль. Немцы просятся в Германию, армяне – куда глаза глядят. Литовцы и латыши во сне видят, как бы из СССР эмигрировать. Украинцы тоже на Запад косят, да и сами русские подумывают, куда бы податься. Если так дальше пойдет, может получиться, что во всей России только мы с тобой и останемся.
– Нет, мой друг, – отвечает Косыгин, – ты останешься один.
Лунин и Астахов расхохотались.
– Айда в баню, – позвал Зуев, поворачивая лыжи назад. – Я распорядился, чтобы нам сегодня на весь день протопили баньку. Там мы можем всласть потрепаться, отвести душу как следует. Никто не потревожит, не помешает. А вспомнить-то нам есть что.
Попаримся, послушаем друг друга. Когда еще нас судьба сведет? Только, братцы, один уговор: в бане без цензуры, говори, как на духу. Нам же всем любопытно узнать, как мы жили эти годы.
Баня стояла в стороне от жилых домов отдельным теремом с куполами и резными наличниками на заиндевелых окнах. Из снежной шапки на крыше торчала печная труба, и оттуда веселыми клубами уходил в небо дым.
Астахов, Лунин и Зуев, неся чемоданчики с бельем, прошли к бане по расчищенной от снега дорожке, как по глубокому ущелью – такие сугробы кругом намело.
Они разделись в прихожей, косясь с любопытством на наготу приятелей юности и отмечая в уме нелестные перемены в фигурах.
Зуев принес из кухни поднос с чаем, каждому налил по чашке, и, потягивая горячий чай, они пришли в хорошее расположение духа.
– Кто первый начнет? – спросил Лунин.
– Я полагаю, никто не станет возражать, – сказал Астахов, поглаживая ладонями бока, – если мы возьмем за принцип наших рассказов завет незабвенного нашего одноклассника, рано ушедшего в мир иной, Шурика Колоссовского.
– Шурик? – растроганно улыбнулся Лунин. – Вот кого вспомнил? Господи! Да кто ж лучше меня его знал? Мы с ним два года делили одну комнату в общежитии… Вот кого матушка-природа одарила сверх меры… Учился, поплевывая, а был всегда первым. А языки? Немецким владел как! Помните? Диалекты знал… Баварский… прусский. И все выучил самостоятельно… ухо имел тонкое… на лету ловил. Он в войну, как пленного захватят, обязательно с ним потолкует часок-другой… вот и вся школа.
– А пел как! – мечтательно произнес Астахов.
– Он и у нас, и в консерватории учился… – подхватил Лунин. – В Шаляпины прочили… Голосина был… Как, бывало, грянет, люстра дрожит:
И-и-э-э-эххх, вышла я
Да ножкой топнула!
А-а-а-а у милого
Терпенье лопнуло!
Хулиганская песня, блатная, а в его устах – романс, ария, чистая поэзия.
– А красив как был? Помните? – грустно покачал лысой головой Зуев. – Как бог! Что рост, что плечи – классическая пропорция мужчины, самца, покорителя… Глаза голубые, как васильки, а волосы черные, густые и чуть-чуть вьются. Посредине – седая полоска. Другие деньги платят, чтоб им парикмахер такую выкрасил… А у него – натуральная, с войны.
– Ему бы в киноактеры пойти, уж был бы сейчас народным артистом СССР и лауреатом всех премий, – убежденно сказал Лунин.
– Зачем ему в актеры было, – не согласился Астахов. – Ему такую карьеру политическую прочили… Быть бы ему нынче не меньше чем министром культуры.
– Или дипломатом высокого ранга… – вздохнул Лунин.
– Нет, – мотнул лысиной Зуев. – Не умри он вовремя сам, его бы в Сибири сгноили… Вы что? Такой экземпляр в сталинские годы недолго бы по земле походил…
– Ладно, заладил… – оборвал его Лунин, – сталинские годы, культ личности… Ты нам тут в бане давай лекцию закати по политическому просвещению… Вот Сережа чего-то хотел сказать про заветы Шурика Колоссовского, а мы отвлекли его…
– Верно, верно, – согласился Астахов. – Возраст… Начинаешь… и… забываешь, о чем… Шурик никогда не говорил пошлостей, хотя любил рассказывать о своих похождениях. Но всегда строго соблюдал одно условие… Это не был голый рассказ о совокуплении. Это всегда была лирическая история… психологическая… и даже социальная… и всегда необычная женская судьба. Колоссовский был не только талантливым рассказчиком, он был одарен редким даром талантливого слушателя. Свою даму в постели он слушал так, что она наизнанку выворачивалась, открывая свою душу. Помню, Шурик говорил: каждая женщина – это удивительная судьба, похлеще любого романа. Надо только уметь слушать. И при этом добавлял: женщину нужно сначала ублажить в постели, удовлетворить ее. На то, мол, мы мужчины, а не импотенты… И она уж, размякнув, проникнется к тебе такой благодарностью… и так начнет исповедоваться… только успевай слушать и запоминать.
Так вот давайте соблюдать это золотое правило, которое вполне можно было бы назвать «законом Колоссовского»: о женщинах – или талантливо, психологично… или ничего.
Все то, что противоположно этому условию, тот же Шурик, помню, весьма метко охарактеризовал. Рассказывать о бабах по принципу: сунул, вынул и бежать – удел млекопитающих типа моего командира роты Загоруйко и нашего заведующего кафедрой марксизма-ленинизма профессора Балабана. Все остальное человечество, спустившись с деревьев, стало искать более сложное объяснение сексуальных проблем.
– Не возражаю, – сказал Лунин и хитро покосился на Зуева. – А вы, маэстро?
– Я тоже не отношу себя к парнокопытным, – поспешно согласился Зуев. Но раз уж Сережа решил задать тон, то ему и карты в руки. Начнем с тебя. Рассказывай, товарищ Астахов.