Текст книги "Два дня в райгороде"
Автор книги: Ефим Дорош
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Частушку эту я давно забыл. В памяти осталось только, что «бригада» в ней рифмовалась не. без угрозы со словом «гады». И еще осталось смутное воспоминание о необычном, впервые испытанном чувстве, в котором странно перемешались неясная тревога, гордость, счастье.
Когда секретарь ушел, мы принесли соломы, пахнувшей морозцем, и постелили ее на полу. Прежде чем улечься, иные из нас еще постояли перед черными окнами с резко белевшими переплетами рам. Вглядевшись, мы начали различать сероватые от снега крыши, чуть проступавшие из темноты. Потом и небо увидели мы, почти такое же сероватое. Небо слилось бы со снегом, если бы не полоса потемнее, тянувшаяся между ним и крышами. Это были те самые первобытные леса, куда нам предстояло выехать утром.
Нам рассказывали, что весной, когда растает снег, на небольших полях в еловой чаще можно увидеть во множестве огромные моренные валуны; ледниковые озера там, и болота, и редкие, с высокими избами деревеньки на зеленых пригорках, уставленных теми же лобастыми валунами.
Мы увидели все это потом воочию.
Под нашими санями проламывался лед на озерах. Разувшись, мы переправлялись через сплавные реки по уходившим из-под наших ног скользким, холодным бревнам. Мы ехали верхами на неоседланных лошадях между исполинскими елями, и в лицо нам, кружа голову, шел от земли крепкий запах мокрой прошлогодней хвои, мха…
И каждый день мы выступали перед хмурыми, молчаливыми мужиками; у каждого из них сзади, на пояснице, заткнут был за ремень узкий топор на длинном топорище. На наших выступлениях были и женщины, глядевшие добрее мужчин. Полно было детей, которые сидели впереди всех на полу.
Происходило это в школе, на сдвинутых партах с настланными сверху досками. Или в чьей-нибудь риге, прямо на земле, – зрители в таких случаях смотрели представление стоя. Мы читали стихотворные речи, исполняли частушки, пели торжественные песни и показывали кукольные спектакли.
Мы успели привыкнуть к тому, что никто не аплодировал. Первый раз мы просто растерялись, но нам объяснили, что в здешних местах никогда не видели какого-либо театрального зрелища и не знают, что в знак похвалы полагается хлопать ладонью об ладонь. После нашего выступления многие из хозяев шли к амбарам, отмыкали замки, при свете фонаря отвешивали семенное зерно для первого в здешних местах коллективного посева.
У меня до сих пор хранится самодельный плакатик, написанный по трафарету на оборотной стороне обоев: «Засыпано семян – ржи… ячменя… овса…» Такие плакатики, проставив количество пудов, мы приклеивали к воротам или к дверям изб.
Но все это происходило потом.
Что же до того первого вечера в райкоме, то все мы, ребята с московских окраин, еще не умея об этом сказать, даже подумать, впервые ощутили себя взрослыми гражданами.
Послеполуденная истома провинциального будничного базара.
Мы заглянули сюда с Андреем Владимировичем по дороге в райком, надеясь на случайную встречу с кем-либо из наших деревенских знакомых. Может статься, нам повстречается кто-нибудь из Любогостиц или из соседних деревень и мы узнаем, дома ли, в городе, или в областной центр уехал Иван Федосеевич, тамошний председатель. Нам очень важно повидать его сейчас, после недавнего закона о реорганизации МТС.
На рынке пустынно, тихо. Блестит жидкая грязь на мелком, круглом булыжнике мостовой. В темных промежутках между стенками палаток, в углах под заборами синеет смерзшийся грязный снег, – оттуда несет холодом и затхлостью. А мокрые, наслеженные деревянные площадки, на которых стоят узкие столы под навесами, желтеют и дымятся в лучах солнца.
Две или три городские старухи дремлют над эмалированными ведрами с квашеной капустой и крупными, будто заржавевшими солеными огурцами.
В мясном павильоне мясник рубит свиную тушу на широкие и тонкие бело-розовые куски, а колхозница, которой принадлежит эта туша, вздыхает, мнется, не смеет ему сказать, что хватит, мол, довольно, все равно покупателей уже нет, пускай бы до завтра полежала неразрубленной.
Тут народу побольше, чем в молочном павильоне, где почти пусто.
Но это не столько покупатели, сколько рыночные завсегдатаи, люди всё пожилые, старые, которые ходят сюда, как англичане в клуб. Старикам этим интересно, каков и откуда привоз, что почем; если же какому-нибудь товару цена дешевая, то они и купят. Они собираются по большей части здесь, около мяса, потому что этот продукт солидный, можно сказать основной, не то что яички или какая-нибудь морковь. Они твердо убеждены, что от мяса у человека вся крепость, и разговоры о том, будто в их возрасте оно вредно, считают пустой болтовней. По их мнению, вредной пищи, если она свежая, вообще не бывает, а есть пища слабая – для слабой работы, скажем картошка, молоко, и есть пища сильная – для сильной работы, например мясо, каша. А старому человеку именно сильная пища и нужна.
Эти старики, по преимуществу недавние продавцы, буфетчики в закусочных, заведующие ларьками, портные, швейцары, начинавшие работать «мальчиками» лет шестьдесят тому назад, почти все происходят от райгородских посадских людей. В древних переписных книгах я находил прозвища, от которых пошли их фамилии: Мосолов, Куракин, Тютнев… В первом случае родоначальником был Мосол, в старину этим словом называли здесь перекупщиков холста. Во втором случае предка кликали Курака, иначе говоря – портной или писец, который шьет или пишет неряшливо, дурно. Что же до третьей фамилии, то произошла она, скорее всего, от урочища, возле которого стоял двор ее основателя, потому что тютней в этих краях, говорят, называли болото с перехватом, узкое в одном месте.
Однако не одним лишь происхождением своим любопытны завсегдатаи районного базара. Такие вот старики располагают множеством точных сведений, касающихся различных обычаев, работ, особенностей и свойств какого-либо продукта, всех вообще обстоятельств деревенской жизни, которую знают доподлинно, так как с отроческих лет кормятся около крестьянина. И язык у них на диво хорош, в нем соединилась близкая к сути вещей речь земледельца с острословием приказчика или полового.
До меня доносится чей-то рассудительный, неторопливый голос: «Курица, если на ногах, рублей двадцать, битую – за пятнадцать отдадут».
Я вспоминаю, как Михаил Васильевич Грачев, относящийся к этой же категории людей, ответил однажды на обращенный к нему запоздалый упрек: «Брови надо вовремя подымать!» От него же я услышал в жаркую пору лета: «Горох весь окатился», то есть перезрел, круглый стал, крупный, и сразу на память пришло старинное «скатной – или самокатный – жемчуг».
Припоминается еще и раннее утро первого дня охоты, когда тот же Михаил Васильевич из своего окошка кричал через дорогу соседу, потерпевшему, видать, неудачу: «Александр Иванович, уток не продашь?» И сосед, секунды не думая, ответил: «Продаю только связками по двенадцать штук: три кряковых, три чирка, три шилохвостых, три нырка».
В эти мои размышления врезается фраза, добродушно адресованная самому себе стариком, торгующим у колхозницы свинину: «На базаре два дурака: одному хочется дешевле купить, другому – дороже продать».
Не встретив ни одного знакомого, мы уходим с базара.
Андрей Владимирович говорит, что время сейчас такое – выедешь из дому – на санях, а возвращаться надо на телеге, поэтому из дальних деревень никто на базар небось и не ездит… Да и поздно уже – обед!
Мы идем медленно, в тяжелой зимней одежде, нагретой солнцем.
На грязном тротуаре перед базарными воротами пестреют нестерпимо яркие бумажные цветы, блестящие деревянные яички, матрешки, маленькие фантастические колесницы с зеленым и красным узором на белой древесине колес и кузова. Мимо, покачиваясь, проезжают автоцистерны с горючим, тяжелые грузовики с бумажными пакетами минеральных удобрений или фанерными ящиками в цветных этикетках, – мокрыми, черными, рубчатыми своими колесами они мнут и месят желтоватый рассыпчатый снег…
Пахнет рогожей, керосином, старыми бочками из-под селедок.
В кабинете секретаря райкома светло и жарко от солнца, от пыльных столбов света, от горячих стекол шести окон. Только что здесь была экскурсия из соседнего района, а теперь вошли приглашенные секретарем представители двух колхозов, которым райком советует объединиться.
Товарищи рассаживаются вдоль стены, противоположной окнам, – там, вероятно, прохладнее, потому что кирпич долго держит зимний холод.
Деловой разговор еще не начался – ожидают председателя райисполкома, которому только что позвонили. И пока Василий Васильевич спрашивает товарищей, как они доехали, какова дорога, я разглядываю каждого из них – троих мужчин и одну женщину, – стараясь угадать, кто кем работает. Я знаю, что среди них должны быть два секретаря партийных организаций, председатель сельсовета и председатель колхоза, – второй председатель колхоза, известный по всей округе Фрол Ионыч Авдеев, умный и неторопливый старик, говорили мне, болен. Колхоз, где он уже много лет председателем, один из пяти или шести самых богатых в районе. Надо полагать, объединяют его с колхозом средним, если не слабым. Значит, трудность в том, чтобы склонить к этому делу «богачей». Но кто тут представляет их, кто из всех четырех – секретарь партийной организации богатого колхоза? На первый взгляд каждый может им оказаться, кроме, пожалуй, самого старшего из них, мужчины лет сорока с лишним.
Худощавый, с плохо выбритым лицом в желваках и белесыми, навыкате глазами, он глядит хмуро и недоброжелательно. Длинная шея его с обвисшей кожей то и дело ворочается в просторном воротничке грязной, без галстука, рубашки. Темная пиджачная пара на нем измята, будто он спал в ней, а голенища у высоких коричневых валенок по краю рваные.
Скорее всего, что он председатель второго, слабого колхоза.
И хотя по наружности и костюму грешно судить о человеке, я сразу же зачисляю его в разряд людей во всех отношениях пренеприятных.
Мне хорошо известен этот тип мелкого деревенского бюрократа, полуграмотного, нахватавшегося митинговых фраз и канцелярских оборотов. Время его отошло, потому что за последние годы все больше и больше образованной молодежи остается работать в деревне. Достаточно взглянуть на соседей этого, видать по всему, обозленного неудачника, – он полагает, конечно, что достоин значительных степеней, – достаточно посмотреть на молодую женщину и двух молодых мужчин, чтобы установить истинное соотношение сил. Их ведь здесь все-таки трое, а он – один!
Крепкие, чисто и ладно одетые ребята, они тесно сидят рядышком, переговариваются шепотком, с веселым любопытством поглядывают вокруг.
Василий Васильевич шутливо замечает, что оба колхоза, надо надеяться, не живут, как Дубровский… «С Троекуровым!» – подсказывает молодая женщина. Должно быть, ей лет двадцать пять, но она и теперь еще чем-то напоминает школьницу, основательно, на всю жизнь, запомнившую то, чему ее учили. У нее простое, свежее лицо, уже загоревшее на весеннем солнце, ясные глаза, негустые – косы с узкими ленточками, уложенные венком.
Неприятный мне человек, председатель колхоза, как я думаю, поведя глазами, с каким-то сонным, угрюмым пренебрежением смотрит на женщину.
Тут Василий Васильевич обращается к нему, спрашивает, как, по его мнению, отнесется Фрол Ионыч к возникшей здесь мысли, чтобы им объединиться с. соседями, и я понимаю, что ошибся, что этот человек и есть секретарь партийной организации богатого колхоза. Впрочем, что до его характеристики, то едва ли я, к сожалению, согрешил против истины.
Не произнеся ни слова, человек этот «добродетельно» и возмущенно пожимает плечами и приподнимает брови! тем самым, что называется, с ходу «продает» своего товарища по работе, старейшего из местных председателей.
Но Василий Васильевич снова спрашивает, говорил ли секретарь с Фролом Ионычем на эту тему, оказывал ли на него необходимое партийное влияние. Однако секретарь партийной организации норовит уйти от прямого ответа, невнятно бормочет, что Фрол Ионыч, мол, беспартийный, как же ему, секретарю, на беспартийного влиять, ничего он с ним поделать не может. Василий Васильевич говорит, что как же это так, партия, получается, сама по себе, а беспартийные тоже сами по себе, партия на них не влияет, не воспитывает их, не ведет за собой. Но секретарь как будто не слышит этих слов.
До этого он сидел дремлющий, насупленный, а тут вдруг оживился. Он вытягивает длинную, вылезающую из рукава бледную руку и, помахивая тяжелым красным кулаком, говорит сквозь зубы, с каким-то злым наслаждением: «Был бы он партийный… я бы его вызвал… поставил по команде «смирно»…»
В это время входит председатель райисполкома.
Мне вспоминается его предшественник Фетисов, скандально провалившийся на прошлогодних выборах. Почему-то на память пришло, как в позапрошлом году, в сенокос, повстречался он мне в городе. Маленький, остролицый, с преждевременной плешинкой, накрытой прядью светлых волос, чрезвычайно деловито и озабоченно бежал он куда-то своей торопливой побежкой. Едва мы поздоровались, как он объявил, что у Ивана Федосеевича с сеноуборкой плохо: в прошлом году на сегодняшнее число было скошено и заскирдовано столько-то тонн, а в нынешнем – всего лишь столько-то. Он добавил еще, что вот… надо домой заскочить, перекусить – и сразу в колхоз!
Я представил себе тогда Ивана Федосеевича, опытнейшего хозяина, комсомольца первых лет революции и члена партии с середины двадцатых годов, – представил себе крестьянскую его иронию, начитанность талантливого самоучки и подумал, каким словцом, какой цитатой из Щедрина или Демьяна Бедного встретит он этого бодрого воробышка, приехавшего, как принято говорить, «организовать народ и добиться перелома». Однажды Фетисов, выступая по поводу заготовки торфа, то и дело произносил такие слова, как «патриотизм», «трудовой энтузиазм», в связи с чем Иван Федосеевич напомнил мне то место из «Войны и мира», где Беннигсен на совете в Филях ораторствует о «священной древней столице России», а Кутузов повторяет сердитым голосом слова Беннигсена и этим указывает на фальшивую ноту этих слов.
Воспоминания отвлекли меня несколько от того, что происходит в кабинете, и я не сразу могу установить, почему вдруг все замолчали и смотрят на самого молодого из приезжих мужчин, который, смутясь, потупил голову.
Ростом он невысок, но выглядит на редкость крепким, подобранным, – так и видишь его прыгающим через барьер или бегущим за футбольным мячом. Впечатление спортивности усиливает еще смуглота кожи, коротко остриженные на затылке волосы. Тесная вылинявшая гимнастерка выдает в нем недавнего солдата, и это наводит на мысль, что молодой человек отличается цепкой хозяйственностью* работает топором, заступом, понимает в моторах.
Да ведь он и есть председатель второго колхоза.
Василий Васильевич, вероятно повторяя вопрос, говорит: «Что же ты… против?» – на что ему горячо, словно старшая сестра, вступившаяся за не очень речистого брата, возражает молодая женщина: «Нет, нет… Что вы!»
Она, конечно, в этом колхозе секретарь партийной организации.
И второй молодой мужчина, одетый в такой же китель, как у секретаря райкома, подтверждает, что председатель колхоза не против объединения, понимает всю его необходимость и выгодность, о чем они втроем не раз толковали. Ихнему колхозу тракторов не купить, да и земли у них не так много, чтобы тракторы себя оправдали, не простаивали.
Он говорит внятно, хотя и негромко, чем-то напоминает исправного и деликатного учителя, чуть застенчивого на людях. Теперь уж, мне кажется, и гадать нечего: этот молодой человек – председатель сельсовета.
Здесь, вскинув глазами, начинает вдруг говорить симпатичный мне демобилизованный солдат, о котором я тут же узнаю у Василия Васильевича, что около двух лет назад, вернувшись из армии, он вызвался работать в плохоньком колхозе и постепенно наладил там хозяйство. «Лесу мы на зиму навозили, – говорит он как бы через силу, – двор хотели строить…»
Председатель райисполкома и Василий Васильевич резонно объясняют ему, что с Фролом Ионычем они гораздо скорее построят этот двор, да и многое другое построят, что после объединения он станет работать заместителем у Фрола Ионыча, – надо ведь старику готовить смену.
Все это, конечно, верно. И молодой председатель колхоза, как и его друзья, с которыми, разумеется, он давно уже все обговорил, хорошо понимает хозяйственную целесообразность предстоящего объединения.
Откуда же это чуть щемящее – «лесу мы навозили»?
Андрей Владимирович, когда услышал эти слова, толкнул меня локтем. Татарские глаза его при этом довольно поблескивали. Он наклонился ко мне и проговорил с одобрением: «Справный мужичок!»
Справность, то есть запасливость, обиходливость, привычка к заведенному порядку, когда все, как говорится, идет чередом, способность обладить дело в наилучшем виде – все это, по-моему, черты характера положительные. Правда, при известном социальном строе они могут послужить инстинкту частной собственности, привести к обогащению, но строй-то у нас не тот.
Молодому председателю колхоза, коли на то пошло, куда выгоднее работать у Фрола Ионыча, нежели в слабом своем колхозе. И если он с тоскливой нотой говорит о предусмотрительно завезенном им зимой лесе, из которого собирался строить скотный двор, если он так же, в чем я убежден, станет говорить о каждой телочке, выращенной при его участии, о вспаханном по его замыслу перелоге, то и дело здесь не в собственнических инстинктах, как полагают иные ревнители социалистической морали. Дошло ведь до того, что в недавние времена чуть ли не каждого хозяйственного председателя стали называть_кулаком, словно он эксплуатировал чужой труд, давал деньги в рост, барышничал, наживался на людской беде. У такого председателя только и греха, что он жаден до земли, до цемента и теса, умеет торговать, сам не поест, а накормит лошадь, осмотрителен в расходах, озабочен заработками колхозников, не согласен оставаться без семян, чтобы выполнить поставки за нерадивых соседей. Все это приводит к тому, что колхоз богатеет, а с ним и государство. Современные справные мужички, которых не отодрать от колхозного двора, как не отодрать было их предков от двора собственного, работают, подчас не сознавая этого, не ради себя и «ближних», но ради «дальних.», что по ленинскому определению предвещает коммунизм. Однако, вопреки здравому смыслу, такой вот измятый, непроспавшийся чужедворок, радость которого в том, чтобы товарища своего поставить по команде «смирно», или же чистоплюй, в своей жизни ничего не сработавший собственными руками, продолжает именовать кровную приверженность к ростку в поле, к поросенку, задравшему любопытствующий пятачок, пережитком собственнической крестьянской психологии.
Колхозам нашим почти тридцать лет, многое изменилось за это время не только в имущественном их состоянии, но и в психологии людей, значительная часть которых выросла и сформировалась при колхозном строе. И все же некоторые товарищи, отвечающие за положение дел в деревне, продолжают видеть в современном колхознике, даже председателе, как бы прежнего единоличного мужика, да еще плохонького, от которого, коли недоглядеть, государству нашему может быть пагуба, – то он хлеб не сдаст в срок, либо вовсе утаит его и продаст хлеботорговцу, то он, по слабости свое, не вывезет навоза. И вот в самую жатву, оставив осыпающуюся рожь, колхозники принимаются молотить и возить зерно заготовителям, хотя выгоднее было бы сперва все убрать в поле, а затем уж взяться за молотьбу. Или же, бросив вывозить лес, хотя надо бы успеть подвезти его по санному пути к шоссейной дороге, колхозники берутся за навоз, который можно бы и после вывезти.
Нынешние райгородские руководители, мне кажется, поняли истинное происхождение печальной ноты, прозвучавшей в словах «справного мужичка». Они разговаривают с молодым председателем уважительно, мягко, однако же не без улыбки, а он, именно в силу своей справности давно уже принявший все резоны в пользу объединения с соседом, с болью отвыкает от выношенного им плана скотного двора.
Нелюдим из колхоза Фрола Ионыча, положив ногу на ногу и обхватив сцепленными пальцами острое колено, сидит в стороне ото всех. Он пренебрежительно морщится, но не оттого, я думаю, что не хочет объединяться, – к делам хозяйственным он исполнен равнодушия, каким отличается отбившийся от земли канцелярист, – ему противны все эти разговоры, когда надо бы «дать команду».
Из окон кабинета видна синеватая в тени аркада гостиного двора с ультрамариновыми вывесками, с крутой, почти черной крышей. Розовая, под коричневой тесовой кровелькой кремлевская стена тянется за гостиным двором. А ещё выше, плоские на фоне светящегося послеполуденного апрельского неба, белеют звонница, собор, храм какого-то святого «на торгу». Синие с золотыми звездами и серебряные чешуйчатые маковицы круглятся в вышине.
Можно подумать, что за окнами расставлены картины Кустодиева. Но вот из-за угла выдвигается длинный желтый с красным автобус. Давешние экскурсанты, председатели колхозов и бригадиры из соседнего района, не застегнув подбитых овчиной или ватой драповых пиджаков, выходят из низких ворот кремля. Уездный пейзаж приобретает черты современности.
Все уходят из кабинета, и Василий Васильевич по нашей просьбе принимается звонить в больницу. Пока главврач собирает необходимые сведения, Василий Васильевич рассказывает нам, что в районе, как мы уже, конечно, догадались, идет сейчас новое укрупнение колхозов. Первым начал Иван Федосеевич, рассудивший, что в новых условиях, когда тракторы будут принадлежать колхозам, выгоднее иметь больше земли. Между прочим, некоторые из его колхозников стали было возражать, потому что соседи, с которыми они объединялись, хотя и сидели иа обширных землях, однако не отличались достатком. Тогда Иван Федосеевич, терпеливо слушавший шумные речи, поднялся вдруг и сказал: «Братцы, Бирме помогаем, а вы сергиевским мужикам не хотите помочь!» После этого все проголосовали за объединение. Теперь Иван Федосеевич в качестве уполномоченного райкома объединяет два дальних колхоза. Объединился с Угожами и Кирилл Федорович из Ржищ. Объединяются и другие. Скорее всего, что в районе останется восемь либо девять колхозов.
Но ведь тут само собой получается, что и сельсоветы должны быть покрупнее. Да и району, быть может, надо вернуться к границам бывшего уезда. Я вспоминаю соседний Павловск, вывески его учреждений, и говорю, что закон о реорганизации машинно-тракторных станций коснется многих сторон районной действительности, потому что МТС не только производственная единица…
Разговор принимает тот оборот, дакой характерен для нашего времени, когда иные формы и устройства, бывшие прогрессивными, а потом окостеневшие, сменяются новыми, куда более удобными для работы и жизни народа.
Телефонный звонок. Главврач сообщает, что состояние Натальи Кузьминичны вполне удовлетворительное, операция не подтвердила подозрений врачей, и если мы хотим, то завтра в два часа дня можем навестить больную.
Василий Васильевич зовет нас вечером в гости.
Площадь между домами райкома и райисполкома занята садиком, заваленным грязным снегом, и деревянной трибуной с выцветшими октябрьскими плакатами. Сегодня нет ветра, и красный с синим государственный флаг российской федерации, утвержденный на крыше исполкома, обвис. Мне нравится это старинное двухэтажное здание с чугунными перилами низкого балкона и лепными медальонами. На медальонах изображены толстощекие дамы в локонах и плешивые пухленькие старики, – по мысли изваявшего их некогда доморощенного скульптора они олицетворяют собою грацию и мудрость. Перед исполкомом все-где стоят всякого вида и типа колхозные автомашины. Много их и сегодня.
Андрей Владимирович идет в исполком, к районному мелиоратору.
Я же отправляюсь в кремль, островерхие башни которого стоят вдоль одной из сторон площади. Едва я вхожу в невысокие сводчатые ворота, как встречаю Сергея Сергеевича, архитектора, вот уже скоро пять лет занятого здесь реставрационными работами. Фамилия его звучит на скандинавский лад, лицом же он походит на грека или южного славянина. Человек он приезжий, но вообще-то в этом древнем городе легко встретить следы многих племен. Наискосок от райисполкома, за городским валом, стоит церковь, в народе называемая именем некоего блаженного, будто бы жившего на этом самом месте в хворостяном шалаше, – предание рассказывает, что родом он был из германской земли, пришел сюда в середине пятнадцатого столетия. А несколько дальше, на выезде из города, жил в тринадцатом веке в основанном им монастыре татарский царевич, тайно бежавший из Орды, – после смерти он был причислен к лику святых. Надо ли говорить о мастерах, ученых и торговых людях, имена которых, профессию или национальность можно угадать в фамилиях потомков. Из разных стран приходили сюда люди, но все становились русью.
Я рассказываю Сергею Сергеевичу про болезнь Натальи Кузьминичны. Мы вспоминаем с ним ее открытый, веселый нрав, и я не могу сказать – почему, но мне вдруг приходит на память, как несколько лет назад, в преддверии Мещерских лесов, я опоздал на паром, остался ночевать в пристанционном поселке и попал на квартиру к рыхлой вдове, которая, покамест я пил чай, рассказывала, мне длинную и унылую историю своей жизни, все время приговаривая: «Жизнь моя, конечно, не задалась…» Собственно, это самое покорное «конечно» и послужило причиной того, что я запомнил слезливую вдову.
Сергей Сергеевич по своему обыкновению серьезно отнесся к рассказу. Он говорит, что отдельная жизнь может не задаться, но жизнь народа – никогда… Отсюда оптимистичность истинного искусства, даже если оно трагедийно. Только чувствительные мещане производят и потребляют пессимизм.
Потомок нескольких поколений архитекторов, внучатый племянник известного композитора и довольно близкий родич великого русского художника, Сергей Сергеевич рассуждает об искусстве, как пахарь о земле, моряк – об океане. Суть здесь не в профессиональном отношении к предмету, а в том, что в искусстве он видит не таинство и не забаву, а нечто столь же нужное людям, как хлеб, как океанские пути, соединяющие народы. Потому-то он, должно быть, так естествен и прост с нашей Натальей Кузьминичной, что не ставит себя по отношению к ней ни жрецом, знающим от нее скрытое, ни бардом, призванным ее воспевать.
Разговаривая, Сергей Сергеевич поднимает кверху свои глаза болгарина с древней фрески. Прямо над нашими головами круглятся и поблескивают на белых барабанах зеленые, с золотыми подзорами маковки. Сергей Сергеевич говорит о человечности, о доброй сказочности этой архитектуры. Здесь нет ничего, что подавляло бы волю, что внушало бы человеку мысль о его ничтожестве перед лицом бога. Очень чистые душой, жизнерадостные люди строили эти храмы. И мотивы брали из окружающей жизни: маковка с луковицей – это ведь огород, подзоры – девичье кружево… У Сергея Сергеевича негромкий голос, одет он в заляпанный известкой полушубок строителя.
Вечером, когда мы с Андреем Владимировичем идем к секретарю райкома, под нашими ногами потрескивает ледок, с тихим треском оседает подмерзшая грязь. Чернеют деревья на тротуарах, ветвями и веточками своими, образовавшими частую сетку, уходят в звездное небо.
С морозца приятно войти в теплый, ярко освещенный дом.
Василий Васильевич разговаривает по телефону; увидев нас, он говорит в трубку: «А вот и они!» Он передает ее мне и объясняет: «Иван!» И вот я слышу далекий, почти не измененный расстоянием голос моего друга. Иван Федосеевич говорит, что находится сейчас в том самом месте, где мы были с ним два года назад, километрах в сорока с лишним от Райгорода, неподалеку от бывшей усадьбы Воронцовых-Дашковых, где было имение князей… Я сразу же вспоминаю не совсем обычный поселок, административный центр нескольких деревень, затерявшийся среди полей, рядом с одичавшим старинным парком. Там был небольшой деревянный дом с мезонином, вероятно поповский, потому что, кроме помещичьего дома, от которого и следа не осталось, в давние времена там находились только дворы церковников. И еще там стояли вокруг обширной луговины, пересеченной в разных направлениях следами телег и автомашин, новые здания, рубленые, оштукатуренные и собранные из щитов, крытые железом, шифером, этернитом, с красными, синими, черными и зелеными стеклянными вывесками – сельсовет, почта, сберкасса, лесничество, сливной молочный пункт, какая-то научная станция…
Пока Иван Федосеевич рассказывает, что он объединял здесь колхозы, а теперь собирается домой, в памяти моей встает тот июльский день, когда мы были с ним там, выглянувшее после дождя солнце, и как мы шли к парку, откуда, по уверению Ивана Федосеевича, можно было увидеть далекое воронцовское поместье, потому что такой прямой была дорога, специально проложенная к приезду императрицы Екатерины, посетившей здесь известную Е. Дашкову. Мы шли мимо дома с мезонином, и мой приятель, посмотрев на низкое и широкое окно мезонина, с некоторой грустью сказал, что там, когда он работал в этих местах, жил секретарь ячейки, и что они, бывало, допоздна засиживались вдвоем. А на старинном валу позади парка, за которым, на месте широкого проспекта, обозначенного теперь одинокими исполинскими березами, вился среди лесной поросли глухой затравенелый проселок, Иван Федосеевич остановил мужика, возвращавшегося со сливного пункта с порожними молочными бидонами. Тот охотно придержал лошадь, стал было сворачивать цигарку, готовясь к обстоятельному разговору. Он ответил на несколько вопросов о давних товарищах Ивана Федосеевича, поинтересовался: «Сами-то вы откуда будете?» Потом, когда Иван Федосеевич, ничего не сказав о себе, принялся расспрашивать, каков у них колхоз, много ли нынче выдали, он с простодушной удовлетворенностью сообщил: «Подходяче… Кила полтора зерна, рубь деньгами…» Иван Федосеевич вдруг резко повернулся и пошел прочь, – от неожиданности наш мужик даже табак просыпал. «Подходяче!..» – несколько раз сердито проговорил мой приятель.
Я вспоминаю все это, и наш телефонный разговор сегодня кажется мне как бы естественным заключением той давнишней случайной встречи.
Иван Федосеевич говорит, что звонил домой, но никто не отвечает, а ему сегодня ехать, вот он и попросил Василия Васильевича, чтобы тот выслал за ним к Угожам машину – дальше-то не проехать… А уж до Угож его отсюда на лошади доставят. Часам к двенадцати если пошлют, в самый раз будет – дорога-го нынче!.. Он спешит попрощаться, потому что лошадь уже подана, зовет приехать к нему завтра утром.