Текст книги "Куда боятся ступить ангелы"
Автор книги: Эдвард Морган Форстер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
V
В то время, когда умерла Лилия, Филипу Герритону было двадцать четыре года – весть о ее смерти достигла Состона как раз в день его двадцатичетырехлетия. То был высокий молодой человек хилого сложения; для того чтобы он сносно выглядел, пришлось благоразумно подбить плечи у его пиджаков. Он был скорее дурен собой, в лице его странным образом смешались удачные и неудачные черты. Высокий лоб, крупный благородный нос, в глазах наблюдательность и отзывчивость. Но ниже носа – полная неразбериха, и те, кто считал, что судьбу определяют рот и подбородок, глядя на Филипа, покачивали головами.
Будучи мальчиком, Филип остро сознавал эти свои недостатки. Еще в школе, когда, бывало, его дразнили и задирали, он убегал в дортуар, долго изучал свое лицо в зеркале, вздыхал и говорил: «Слабовольное лицо. Никогда мне не пробить себе дороги в жизни». С годами, однако, он стал то ли менее робок, то ли более самодоволен. Он обнаружил, что в мире для него, как и для всех, найдется укромное местечко. Твердость характера могла прийти позднее, а возможно, ей просто не было еще случая проявиться. Он по крайней мере обладал чувством красоты и чувством юмора – двумя весьма ценными качествами. Чувство красоты развилось раньше. Из-за него в двадцатилетнем возрасте Филип носил пестрые галстуки и мягкую фетровую шляпу, опаздывал к обеду оттого, что любовался закатом, и заразился любовью к искусству, начиная с Берн-Джонса и кончая Праксителем. В двадцать два года он побывал в Италии вместе с какими-то родственниками и там вобрал в себя как единое эстетическое целое оливы, голубое небо, фрески, сельские постоялые дворы, святых, крестьян, мозаики, статуи и нищих. Он вернулся домой с видом пророка, который либо преобразует Состон, либо отвергнет его. Весь нерастраченный пыл и вся энергия довольно одинокой души устремились в одно русло – он стал поборником красоты.
Вскоре все это кончилось. Ни в Состоне, ни внутри самого Филипа ровно ничего не произошло. Он шокировал с полдюжины состонцев, вступал в перебранки с сестрой и спорил с матерью. И пришел к выводу, что сделать ничего нельзя, – он не знал, что любовь к истине и просто человеческая любовь иногда одерживают победу там, где любовь к красоте терпит неудачу.
Несколько разочарованный, немного утомленный, но сохранивший свои эстетические идеалы, он продолжал жить безбурной жизнью, все более полагаясь на свой второй дар – чувство юмора. Если он и не мог преобразовать мир, то мог хотя бы осмеивать его, достигая таким путем интеллектуального превосходства. Он где-то вычитал, что смех – признак душевного здоровья, и уверовал в это. И он самодовольно смеялся, пока замужество Лилии не разбило в пух и прах его самодовольство. Италия, страна красоты, погибла для него навсегда. Она не в силах была сделать лучше людей, которые там жили, или их взгляды. Более того, на ее почве произрастали жадность, жестокость, глупость и, что еще хуже, вульгарность. На ее почве, под ее влиянием, глупая женщина вышла замуж за плебея. Филип возненавидел Джино за то, что тот погубил его жизненный идеал, и теперь свершившаяся убогая трагедия причинила ему муки – но муки не сочувствия, а окончательной утраты иллюзий.
Разочарование его было на руку миссис Герритон; она радовалась, что в это нелегкое для нее время семья сплотилась.
– Как вы думаете, должны мы надеть траур? – Она всегда спрашивала у детей совета, если находила это нужным.
Генриетта полагала, что должны. Она безобразно третировала Лилию, пока та была жива, но считала, что мертвые заслуживают внимания и сочувствия.
– В конце концов, она страдала. После того письма я несколько ночей не спала. Вся эта история напоминает одну из отвратительных современных пьес, где нет правых. Если надеть траур, значит, надо сказать Ирме.
– Естественно, надо сказать Ирме! – вставил Филип.
– Естественно, – подтвердила мать. – Но все же незачем говорить ей о замужестве Лилии.
– Не согласен с тобой. И потом, она не могла чего-то не заподозрить.
– Надо полагать. Но она никогда не любила мать, и, кроме того, девятилетние девочки не умеют рассуждать логически. Она воображает, что мать уехала в длительную поездку. Важно, очень важно, чтобы девочка не испытала потрясения. Жизнь ребенка зависит от того идеального представления о родителях, какое у него сложилось! Разрушьте этот идеал, и все пойдет прахом: нравственность, поведение – буквально все. Абсолютная вера во взрослых – вот на чем строится воспитание. Потому-то я и старалась никогда не говорить плохо о бедной Лилии при Ирме.
– Ты забываешь о младенце. Уотерс и Адамсон пишут, что там родился младенец.
– Надо сообщить миссис Теобалд, но она не в счет. Она дряхлеет с каждым днем. Даже не видится теперь с мистером Кингкрофтом. Я слыхала, что он, слава Богу, утешился другой.
– Ведь когда-нибудь девочка должна узнать, – не сдавался Филип, раздосадованный сам не зная чем.
– Чем позднее, тем лучше. Она же все время развивается.
– А вы не боитесь, что все это может плохо сказаться?
– На Ирме? Почему?
– Скорее на нас. На нашей нравственности и нашем поведении.
– Не уверен, что постоянное утаивание правды повлияет на эти качества благотворно.
– Совершенно незачем все так выворачивать, – недовольно заметила Генриетта.
– Ты права, незачем, – решила мать. – Будем придерживаться главного. Ребенок тут ни при чем. Миссис Теобалд не станет ничего предпринимать, а нас это не касается.
– Но это, несомненно, повлечет разницу в деньгах, – заметил сын.
– Нет, дорогой, почти никакой. Покойный Чарлз предусмотрел в завещании любые случайности. Деньги перейдут к тебе и Генриетте как опекунам Ирмы.
– Превосходно. А итальянец что получит?
– Все деньги жены. Но тебе же известно, какую сумму это составляет.
– Отлично. Значит, наша тактика – не говорить о младенце никому, даже мисс Эббот.
– Вне всякого сомнения, такой путь будет самым правильным, – подтвердила миссис Герритон, заменив слово «тактика» на «путь» ради Генриетты. – И почему, собственно, мы обязаны говорить Каролине?
– Она как-никак замешана в это дело.
– Наивное существо. Чем меньше она об этом знает, тем лучше для нее. Мне ее очень жаль. Вот уж кто страдал и покаялся. Она буквально разрыдалась, когда я ей пересказала самую малость из того ужасного письма. Никогда не видела такого искреннего раскаяния. Простим ей и забудем. Не стоит ворошить прошлое. Не будем ее беспокоить.
Филип не усмотрел логики в рассуждениях матери, но почел за лучшее не поправлять ее.
– Отныне грядет Новая Жизнь. Помнишь, мама, так мы сказали, когда проводили Лилию?
– Да, милый. Но сейчас действительно наступает новая жизнь, потому что мы все единодушны. Тогда ты еще был ослеплен Италией. Ее картины и церкви, безусловно, красивы, но судить о стране мы все-таки можем только по людям.
– К сожалению, это верно, – печально ответил он. И поскольку тактика была определена, пошел побродить в одиночестве.
К тому времени, когда он вернулся, произошли два важных события: о смерти Лилии сообщили Ирме, а также мисс Эббот, которая как раз зашла с подпиской в пользу бедных.
Ирма поплакала, задала несколько вполне разумных вопросов и много вполне бестолковых и удовлетворилась уклончивыми ответами. На счастье, в школе ожидалась раздача наград, и это событие вкупе с предвкушением нового траурного платья отвлекло ее от того факта, что Лилия, которой и так давно нет, теперь и вовсе не вернется.
– Что касается Каролины, – рассказывала миссис Герритон, – то я просто испугалась. Она была совершенно убита и ушла вся в слезах. Яутешала ее как могла, поцеловала ее. Теперь трещина между нами окончательно срослась.
– Она не задавала никаких вопросов? Яимею в виду, о причине смерти?
– Задавала. Но она изумительно деликатна. Заметив, что я о чем-то умалчиваю, она перестала расспрашивать. Видишь ли, Филип, могу сказать тебе то, чего не могла при Генриетте: у Генриетты совсем нет гибкости. Ведь мы не хотим, чтобы в Состоне прослышали о ребенке. Всякий покой и уют будут утрачены, если нам начнут докучать расспросами.
Мать умела с ним обращаться – он горячо с ней согласился.
Несколько дней спустя, едучи в Лондон, он случайно попал в один вагон с мисс Эббот и все время испытывал приятное чувство оттого, что осведомлен лучше ее. В последний раз они вместе совершали путешествие из Монтериано через Европу. От путешествия у него осталось самое отвратительное воспоминание, и теперь, по ассоциации, Филип ожидал повторения того же.
Он был поражен. Мисс Эббот за то время, что они ехали от Состона до Черинг-Кросса, обнаружила качества, которых он не мог у нее и заподозрить.
Не будучи по-настоящему оригинальной, она проявила похвальный ум, и, хотя по временам бывала бестактной и даже невежливой, он почувствовал, что перед ним личность, которую стоило бы развивать.
Сперва она раздражала его. Они поговорили, само собой разумеется, о Лилии, потом она вдруг прервала поток общих соболезнующих слов и сказала:
– Все это не только трагично, но и необъяснимо. И самое необъяснимое во всей этой истории – это мое поведение.
Впервые она упомянула о своем недостойном поведении.
– Не будем вспоминать об этом, – сказал он. – Все кончено. Не стоит ворошить прошлое. Из нашей жизни это ушло.
– Потому-то я и могу сейчас говорить свободно и рассказать вам все, что давно хотелось. Вы считали меня глупой, сентиментальной, безнравственной сумасбродкой, но вы и не представляете себе, до какой степени я виновата.
– По правде говоря, я давно об этом не думаю, – мягко возразил Филип.
Он и так знал, что натура она, в сущности, благородная и честная, она могла и не объяснять ничего.
– В первый же наш вечер в Монтериано, – упорно продолжала она, – Лилия ушла прогуляться одна, увидела итальянца в живописной позе на стене и влюбилась. Одежда на нем была поношенная, и Лилия тогда не знала еще и того, что он сын зубного врача. Надо вам сказать, за время нашего с ней путешествия я и раньше сталкивалась с подобными вещами, раза два мне уже приходилось отгонять от нее поклонников.
– Да, именно на вас мы и рассчитывали, – с неожиданной резкостью проговорил Филип (в конце концов, сама напросилась).
– Знаю, – ответила она так же резко. – Лилия виделась с ним еще несколько раз, и я поняла, что пора вмешаться. Как-то вечером я позвала ее к себе в спальню. Она испугалась, так как знала, о чем пойдет речь и как я умею быть строга. «Вы его любите? – спросила я. – Да или нет?» Она ответила: «Да». – «Почему бы вам не выйти за него замуж, если вы уверены, что будете с ним счастливы?»
– Вот как? Вот как? – взорвался Филип, будто сцена эта произошла лишь накануне. – Вы много лет знали Лилию. Не говоря уже обо всем прочем – разве способна она решить, будет она счастлива или нет?
– А вы хоть раз дали ей решить самой? – вспыхнула мисс Эббот. – Простите, я, кажется, вам нагрубила, – добавила она, стараясь сдержаться.
– Скажем, вы неудачно выразились, – проговорил Филип, всегда прибегавший к сухой саркастической манере, когда бывал сбит с толку.
– Дайте мне кончить. На другое утро я разыскала синьора Кареллу и задала ему тот же вопрос. Он... словом, он изъявил полную готовность. Вот и все.
– А телеграмма? – Филип с презрительным видом уставился в окно.
До сих пор голос ее звучал жестко, то ли из самобичевания, то ли из самозащиты. Сейчас в голосе послышалась несомненная печаль.
– Ах да, телеграмма! То был дурной поступок. И виновата тут больше Лилия. Она струсила. Надо было сообщить правду. Но, солгав, я совсем растерялась. На станцию я ехала с намерением открыть всю правду по дороге, но из-за нашей первой лжи у меня не хватило духу. А когда вы уезжали, у меня не хватило духу остаться, и я поехала с вами.
– Вы в самом деле хотели остаться?
– Во всяком случае, на какое-то время.
– А новобрачных такое положение устроило бы?
– Да. Лилия нуждалась во мне... Он же... не могу отделаться от ощущения, что могла бы оказать на него влияние.
– Я в таких вещах профан, – заметил Филип, – но я считаю, что своим присутствием вы не упростили бы создавшегося положения.
Его язвительность пропала втуне. Она с безнадежностью смотрела в окно на густо застроенную, но мало обработанную местность. Потом сказала:
– Ну вот, я все объяснила.
– Простите, мисс Эббот, вы описали, но никак не объяснили свое поведение.
Он ловко поддел ее и ждал, что она смутится и сдастся. К его удивлению, она возразила не без яда:
– Объяснение наскучило бы вам, мистер Герритон, оно затрагивает другие темы.
– Сделайте одолжение!
– Я, знаете ли, ненавидела Состон.
Он пришел в восторг.
– Так и я тоже! И сейчас ненавижу. Великолепно. Продолжайте.
– Я ненавидела праздность, тупость, респектабельность, суетное бескорыстие.
– Суетную корысть, – поправил Филип. Психология жителей Состона давно являлась предметом его изучения.
– Нет, именно суетное бескорыстие, – возразила она. – Я тогда думала, что все у нас заняты принесением жертв во имя чего-то, чего не уважают, чтобы угодить людям, которых не любят. Они просто не умеют быть искренними и, что не менее скверно, не умеют получать удовольствие от жизни. Так я думала, пока жила в Монтериано.
– Помилуйте, мисс Эббот! Почему вы мне раньше этого не сказали? Продолжайте думать так же! Я во многом согласен с вами. Великолепно!
– Ну вот, а Лилия, – продолжала она, – несмотря на кое-какие, с моей точки зрения, недостатки, обладала способностью наслаждаться жизнью с полной искренностью. Джино мне показался замечательным, молодым, сильным, и сильным не только телом. И тоже искренним, как дитя. Если им хотелось пожениться, почему бы им этого не сделать? Почему бы ей не порвать с той иссушающей жизнью, где она обречена идти по одной и той же колее до самой смерти, делаясь все более и более несчастной, а главное – безучастной? Конечно, я была не права. Она просто сменила одну колею на другую – хуже первой. А он... вы знаете его лучше, чем я. Никогда больше не стану судить о людях. И все-таки я уверена: когда мы встретили его, в нем было что-то хорошее. Лилия – и как это у меня язык поворачивается! – вела себя трусливо. Совсем юный, он обещал превратиться в прекрасного взрослого мужчину. Так я считала. Наверное, Лилия испортила его. Единственный-то раз я восстала против общепринятого, и что из этого получилось! Вот вам и объяснение.
– И очень любопытное, хотя мне и не все понятно. Например, вам не приходила в голову разница в их общественном положении?
– Мы как будто с ума сошли, мы были опьянены бунтом. Здравый смысл в нас молчал. А вы, как только вы приехали, так сразу угадали и предугадали все.
– Едва ли. – Филипа покоробило, что его похвалили за здравый смысл. Ему вдруг показалось, что мисс Эббот более чужда условностям, чем он.
– Надеюсь, вы понимаете, – закончила она, – почему я обеспокоила вас таким длинным рассказом. Женщины, как я слышала на днях из ваших уст, не успокоятся, пока во всеуслышание не покаются в своих прегрешениях. Лилия умерла, муж ее изменился к худшему – и все по моей вине. И это удручает меня больше всего, мистер Герритон: единственный раз я вмешалась в «подлинную жизнь», как говорит мой отец, – и смотрите, что наделала! Прошлой зимой я словно открыла для себя красоту, великолепие жизни и не знаю что еще. Когда наступила весна, мне захотелось бороться против всего, что я возненавидела: против посредственности, тупости, недоброжелательства, против так называемого «общества». Там, в Монтериано, я дня два буквально презирала общество. Я не понимала, что все эти вещи незыблемы и, если пойти против них, они сокрушат нас. Благодарю вас за то, что выслушали столько чепухи.
– Отчего же, я вполне сочувствую всем вашим мыслям, – ободряюще проговорил Филип. – И это не чепуха, года два назад я сказал бы то же самое. Но теперь взгляды мои переменились, и надеюсь, что и ваши подвергнутся перемене. Общество действительно незыблемо... до какой-то степени. Но ваша подлинная, внутренняя жизнь целиком принадлежит вам, и ничто не может повлиять на нее. Нет такой силы на свете, которая могла бы помешать вам порицать и презирать посредственность, ничто не может запретить вам укрыться в мир красоты и великолепия, то есть в мир мыслей и взглядов, которые и составляют подлинную жизнь, вашу жизнь.
– Ничего подобного я еще не испытала. Конечно же, я и моя жизнь – там, где я живу.
Типично женская неспособность мыслить философски. Но все-таки она развилась в индивидуальность, надо встречаться с ней почаще.
– Против незыблемой посредственности есть еще одно утешительное средство, – сказал он, – встретить товарища по несчастью. Надеюсь, что сегодня – только первая из наших многочисленных бесед.
Она ответила что-то вежливое. Поезд остановился у Черинг-Кросса, они простились, он отправился на утренний спектакль, она – покупать нижние юбки для дородных жен бедняков. Но мысли ее блуждали далеко: пропасть между нею и мистером Герритоном, которая и всегда-то представлялась ей глубокой, теперь показалась и вовсе непреодолимой.
Все эти события и разговоры происходили на Рождество. Последовавшая Новая Жизнь длилась около семи месяцев. Затем небольшое происшествие, незначительное, но досадное, положило ей конец.
Ирма коллекционировала открытки с картинками, и миссис Герритон с Генриеттой сперва сами проглядывали почту, чтобы девочке не попалось в руки что-нибудь вульгарное. На этот раз сюжет был совершенно безобидный – какие-то полуразвалившиеся фабричные трубы; Генриетта уже собиралась отдать открытку племяннице, как вдруг в глаза ей бросилась надпись на полях. Генриетта вскрикнула и швырнула открытку в камин. Стоял июль, камин, естественно, не топился, поэтому Ирма подскочила к камину и выхватила открытку.
– Как ты смеешь! – взвизгнула тетка. – Гадкая девчонка! Дай сюда!
На ее несчастье, миссис Герритон не было в комнате. Ирма, не очень-то слушавшаяся Генриетту, носилась вокруг стола и читала вслух: «Вид несравненного города Монтериано – от маленького брацца».
Глупая Генриетта поймала племянницу, надрала ей уши и разорвала открытку на клочки. Ирма заревела от боли и принялась негодующе вопить: «Какой такой маленький братец? Почему мне ничего не говорили? Бабушка, бабушка! Где мой маленький братец? Где мой...»
Тут в комнату влетела миссис Герритон со словами:
– Пойдем со мной, милочка, я тебе расскажу. Ты уже теперь большая, пора тебе знать.
После разговора с бабушкой Ирма вернулась вся в слезах, хотя, по правде говоря, узнала немного. Но и это немногое полностью завладело ее воображением. Она дала слово соблюдать тайну, почему – непонятно. Но что плохого болтать про братца с теми, кто о нем знает?
– Тетя Генриетта! – повторяла Ирма. – Дядя Фил! Бабушка! Как вы думаете, что братец делает сейчас? Он уже умеет играть? Итальянские детки начинают говорить раньше, чем английские? Или же он английский ребеночек, только родился за границей? Ой, как мне хочется его посмотреть, я его научу десяти заповедям и катехизису.
Последнее замечание всякий раз повергало Генриетту в торжественную мрачность.
– Право, Ирма несносна! – воскликнула как-то миссис Герритон. – Бедную Лилию она забыла гораздо быстрее.
– Живой брат интереснее мертвой матери, – задумчиво протянул Филип. – Она может вязать ему носки.
– Нет, хватит! Она им просто бредит. Это становится невыносимым. На днях, ложась спать, она спросила, можно ли ей упоминать его в своих молитвах.
– И ты что?
– Разумеется, разрешила, – холодно ответила миссис Герритон. – Она имеет право молиться о ком хочет. Но сегодня утром она меня вывела из себя, и, боюсь, я не сумела этого скрыть.
– Что же случилось утром?
– Она спросила, можно ли ей молиться за ее, как она выразилась, «нового папу». За итальянца!
– И ты ей позволила?
– Я вышла из комнаты, ничего не ответив.
– Наверное, когда в детстве я пожелал молиться за дьявола, ты испытывала то же самое.
– Он и есть дьявол! – выкрикнула Генриетта.
– О нет, он слишком вульгарен.
– Попрошу тебя не глумиться над религией! – с негодованием отрезала Генриетта. – Подумай о несчастном младенце. Ирма права, что молится за него. Какое вступление в жизнь для ребенка английского происхождения!
– Дорогая сестра, позволь тебя разуверить: во-первых, несносный младенец – итальянского происхождения. Во-вторых, его честь честью крестили в церкви Святой Деодаты, и мощное содружество святых печется о его...
– Не надо, милый. А ты, Генриетта, не будь такой серьезной... когда ты с Ирмой. Она станет еще хуже, если заподозрит, что мы от нее что-то скрываем.
Высокая сознательность Генриетты порой бывала столь же непереносима, что и бунтарство Филипа. Миссис Герритон вскоре устроила так, чтобы ее дочь уехала на шесть недель в Тироль. Они с Филипом остались одни справляться с Ирмой.
Едва им удалось несколько выправить положение, как вдруг несносный младенец опять прислал открытку с картинкой, на сей раз комическую, не слишком приличного свойства. Ирма получила ее, когда взрослых не было дома, и все неприятности начались сначала.
– Не могу постичь, – сказала миссис Герритон, – что побуждает его присылать открытки?
Два года назад Филип ответил бы, что побуждает желание сделать приятное. Нынче он, как и мать, попытался усмотреть в поступках младенца какой-то дурной и коварный умысел.
– Может быть, он догадывается, что мы хотим замять скандал?
– Вполне вероятно. Он знает, что Ирма будет приставать к нам из-за ребенка. Он, возможно, надеется, что мы усыновим ребенка, чтобы успокоить ее?
– Нашел на что надеяться!
– За это время он успеет испортить нравственность девочки. – Миссис Герритон отперла ящик, достала открытку и принялась внимательно ее разглядывать. – Он просит Ирму тоже посылать открытки его сыну.
– С нее станет!
– Я ей не велела, но за ней надо тщательно следить, не подавая, разумеется, виду, что мы ей не доверяем.
Филип начинал входить во вкус материнской дипломатии. Его больше не беспокоили собственная нравственность и поведение.
– Кто же будет следить за ней в школе? Она в любой момент может проболтаться.
– Остается рассчитывать на наше влияние, – ответила миссис Герритон.
Ирма проболталась в тот же день. Против одной открытки она еще могла устоять, но не против двух. Новый маленький братец – это для школьницы бесценное приобретение на поприще чувствительности. А подружки ее как раз пребывали в острой стадии обожания младенцев. Какой счастливицей была та девочка, чей дом изобиловал младенцами: она целовала их, уходя в школу, обладала правом извлекать их из колясок и укачивать на сон грядущий! Та же, что благословенна превыше всех, что прячет своего братца в укромном уголке, где он доступен только ей одной, – та могла пропеть ненаписанную песнь Мариам!
Разве могла Ирма промолчать, когда другие девчонки хвастались двоюродными младенцами и гостящими младенцами, а у нее был маленький братец, который присылал ей через своего папочку открытки?! Она пообещала про него ничего не говорить, но причина была ей непонятна, и она проговорилась. Девочка передала другой девочке, та – своей маме, и тайна вышла наружу.
– Да, да, очень прискорбная история, – объясняла миссис Герритон. – Моя невестка крайне неудачно вышла замуж, вы, вероятно, слыхали. Ребенок, скорее всего, будет воспитываться в Италии. Возможно, его английская бабушка захочет что-нибудь предпринять, но мне об этом ничего не известно. Не думаю, чтобы она забрала его к себе, она не одобряет отца. Для нее это источник страданий.
Миссис Герритон была осторожна и лишь слегка пожурила Ирму за непослушание (восьмой смертный грех, столь удобный для родителей и опекунов). Генриетта – та пустилась бы в ненужные объяснения, начались бы упреки. А так – Ирма устыдилась своего поступка и стала меньше говорить о младенце. Близился конец учебного года, и девочка надеялась получить еще одну награду. Но все-таки камушек покатила она.
Мисс Эббот появилась у них лишь через несколько дней. Миссис Герритон редко встречалась с ней после поцелуя примирения, а Филип – после их совместной поездки в Лондон. По правде говоря, он несколько разочаровался в ней. Похвальная оригинальность больше не проявлялась, он опасался, что мисс Эббот регрессирует. Она пожаловала к ним по поводу сельской больницы (жизнь ее была посвящена скучным актам благотворительности) и, хотя получила уже деньги от Филипа и от его матери, не уходила и продолжала сидеть на стуле с еще более серьезным и деревянным видом, чем обычно.
– Вы, конечно, слыхали? – проговорила миссис Герритон, прекрасно понимая, в чем дело.
– Да, слыхала. Я пришла спросить вас: предприняты ли какие-нибудь меры?
Филип был неприятно поражен. Он не ожидал столь бестактного вопроса. Он уважал мисс Эббот и теперь подосадовал на такой ее промах.
– В отношении ребенка? – любезно осведомилась миссис Герритон.
– Да.
– Насколько я знаю, никаких. Возможно, миссис Теобалд и решилась на что-нибудь определенное, но мне ничего не известно.
– Я имела в виду вас, решились ли вы на что-нибудь определенное?
– Ребенок нам не родственник, – заметил Филип. – Вряд ли от нас требуется вмешательство.
Мать бросила на него нервный взгляд.
– Бедная Лилия была мне когда-то почти дочерью. Я понимаю, что хочет сказать мисс Эббот. Но обстоятельства теперь изменились. Всякая инициатива должна исходить от миссис Теобалд.
– Разве миссис Теобалд не получала всегда инициативу из ваших рук? – спросила мисс Эббот.
Миссис Герритон невольно покраснела.
– В прошлом я действительно давала ей иногда советы. Нынче я не считаю себя вправе ей советовать.
– Так, по-вашему, для ребенка ничего нельзя сделать?
– Вы необычайно добры, проявляя такой неожиданный интерес к нему, – вмешался Филип.
– Я виновата в том, что ребенок появился на свет, – ответила мисс Эббот. – Неудивительно, что он меня интересует.
– Дорогая Каролина, – заключила миссис Герритон, – не надо слишком много размышлять на эту тему. Кто старое помянет... Ребенок должен волновать вас еще меньше, чем нас. А мы о нем даже не упоминаем. Он принадлежит к другому миру.
Мисс Эббот, ничего не ответив, встала и направилась к двери. Ее необыкновенная серьезность встревожила миссис Герритон.
– Разумеется, – добавила она, – если миссис Теобалд придумает какой-то приемлемый выход, а я, признаться, на это неспособна, то я попрошу у нее позволения присоединиться к ней ради Ирмы и разделить с ней издержки.
– Пожалуйста, в таком случае дайте мне знать, я тоже хочу принять участие в расходах.
– Дорогая моя, зачем вам тратиться? Мы не можем этого допустить.
– Если она ничего не предпримет, тоже, пожалуйста, дайте мне знать. Дайте мне знать в любом случае.
Миссис Герритон сочла себя обязанной поцеловать ее на прощание.
– Девица с ума сошла, что ли? – взорвался Филип, как только та удалилась. – В жизни не видел такой потрясающей наглости. Ее надо бы хорошенько высечь и отослать в воскресную школу.
Мать промолчала.
– Разве ты не поняла? Она же угрожает нам. От нее не отделаешься ссылками на миссис Теобалд, она не хуже нас с тобой знает, что та – пустое место. Если мы не будем действовать, она устроит скандал, станет говорить, что мы бросили ребенка на произвол судьбы и прочее. Это, естественно, ложь, но она все равно будет так утверждать. Нет, у милой, приятной, рассудительной Каролины Эббот положительно винтиков не хватает! Я заподозрил это в Монтериано. В прошлом году в поезде у меня тоже возникли кое-какие подозрения. И вот теперь они подтверждаются. Молодая особа не в своем уме.
Мать по-прежнему молчала.
– Хочешь, сейчас же пойду к ней и задам ей перцу? Я бы с удовольствием.
Тихим, серьезным тоном, каким она не говорила с ним давно, миссис Герритон произнесла:
– Каролина вела себя дерзко. Но в том, что она говорит, есть доля истины. Хорошо ли, чтобы ребенок рос в таком месте и с таким отцом?
Филипа передернуло. Мать явно лицемерила. Когда она бывала неискренна с чужими, Филипа это забавляло, но неискренность по отношению к нему действовала на него угнетающе.
– Будем откровенны, – продолжала она, – на нас все-таки тоже лежит ответственность.
– Не понимаю я тебя. Только что ты говорила прямо противоположное. Что ты замышляешь?
В один миг между ними выросла глухая стена. Они перестали быть согласными единомышленниками. Миссис Герритон заняла какую-то позицию, которая была то ли выше, то ли ниже его понимания.
Его замечание задело ее.
– Замышляю? Я обдумываю, не должна ли я усыновить ребенка. Неужели это недостаточно ясно?
– И эти размышления – результат нескольких идиотских высказываний мисс Эббот?
– Именно. Я повторяю, поведение ее неслыханно дерзко. И тем не менее она указала мне на мой долг. Если мне удастся отнять дитя бедной Лилии у этого отвратительного человека, который сделает из мальчика паписта или язычника и уж непременно развратника, то я этого добьюсь.
– Ты говоришь, как Генриетта.
– Ну и что? – Ее, однако, бросило в краску от этого оскорбления. – Можешь даже сказать – как Ирма. Девочка оказалась проницательнее нас всех. Она мечтает получить братца. И она его получит. На этот раз я действую под влиянием момента, ну и пусть.
Филип не сомневался, что она действует отнюдь не под влиянием момента, но не посмел это высказать. Его пугала материнская властность. Всю свою жизнь он был марионеткой в ее руках. Она позволила ему боготворить Италию и преобразовывать Состон так же, как позволила Генриетте принадлежать к евангелической церкви. Она разрешала Филипу болтать сколько душе угодно. Но когда ей было что-то от него нужно, она своего добивалась.
Она пугала его, но не вселяла к себе почтения. Он видел, что жизнь ее лишена смысла. На что уходила вся ее дипломатия, лицемерие, неисчерпаемые запасы пропадавшей втуне энергии? Сделался ли от этого кто-нибудь лучше или счастливее? Принесло ли это счастье хотя бы ей самой? Генриетта с ее мрачной брюзгливой верой, Лилия с ее погоней за удовольствиями – в конечном счете в них было больше божественного, чем в этом организованном, энергичном, бесполезном механизме.
Сейчас, когда мать ранила его самолюбие, он порицал ее, но бунтовать не смел. Вероятно, он так всегда и будет ей повиноваться. С холодным любопытством следил он за дуэлью между нею и мисс Эббот. Замысел миссис Герритон прояснился постепенно. Он состоял в том, чтобы любыми способами отстранить мисс Эббот от участия в истории с младенцем, но, если только возможно, – самым дешевым. Тщеславие было главной движущей пружиной ее характера. Мысль, что кто-то окажется щедрее и милосерднее ее, была ей невыносима.