Текст книги "Призрак"
Автор книги: Эдвард Джордж Бульвер-Литтон
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)
Поэтому живописец, которого я буду звать Жаном Нико, был оракулом для самых молодых и пылких умов Неаполя; и Глиндон, раньше чем узнать Занони, был не из последних, восхищавшихся красноречивыми теориями гнусного филантропа.
– Мы уже так давно не встречались с вами, дорогой собрат, – сказал Нико, подходя к Глиндону, – что вы не удивитесь, узнав, что я очень рад увидеть вас снова и даже прерываю вашу задумчивость.
– Она не имела ничего приятного, – отвечал Глиндон, – и я очень рад, что вы прервали ее.
– Вы будете счастливы узнать, – сказал Нико, вынимая из кармана несколько писем, – что наше великое дело быстро подвигается. Мирабо нет больше, это правда. Но, черт возьми, теперь все французы Мирабо!
Сказав это, он стал читать и объяснять некоторые восторженные и интересные места, в которых слово "добродетель" встречалось двадцать семь раз. Потом, разгоряченный блестящей перспективой, которая открывалась перед ним, он пустился в рассуждения и преждевременные мечты о будущем, о которых мы уже немного слышали из разговора Кондорсе. Все старые добродетели были низложены ради нового Пантеона. Патриотизм стал чувством узким, филантропия должна была заменить его.
Никакая любовь, которая не охватывала бы все человечество и не была бы одинаково пылкой к индусу, к поляку, равно как и к семейному очагу, не могла считаться достойной великодушного сердца. Мнения должны были быть так же свободны, как воздух; и чтобы достичь этого прекрасного результата, было необходимо начать с истребления всех тех, мнения которых не сходились с мнениями господина Жана Нико.
Во всем этом было много такого, что могло занимать Глиндона, но еще больше такого, что ему было противно. Тем не менее, когда живописец стал говорить о науке, которую все понимали бы, науке, рожденной на почве равенства в учреждениях и равенства в просвещении, которая дала бы всем народам богатство без труда и жизнь более продолжительную, чем жизнь патриархов, и избавленную от всякой заботы, тогда Глиндон принялся слушать со вниманием и восторгом, смешанным с некоторым уважением.
– Заметьте, – говорил Нико, – как много из того, что мы автоматически воспринимаем как добродетели, будет тогда отброшено как слабости.
– А до тех пор, – проговорил кто-то очень тихо подле них, – а до тех пор, Жан Нико?
Оба художника вздрогнули, и Глиндон узнал Занони. Устремленный на Нико взгляд сделался еще строже, чем обыкновенно; этот последний присел на месте, бросил косой взгляд, и выражение испуга и ужаса отразилось на его отвратительном лице.
Жан Нико, ты, который не боишься ни Бога, ни дьявола, почему боишься ты человеческого взгляда?
– Не в первый раз слышу я, как вы проповедуете ваши воззрения на слабость, которую мы называем благодарностью, – проговорил Занони.
Нико посмотрел на Занони мрачным и зловещим взглядом, полным бессильной и неукротимой ненависти, и отвечал:
– Не знаю... не знаю, право, что вам нужно от меня.
– Вашего отсутствия. Оставьте нас.
Нико вскочил со сжатыми кулаками, оскалив все зубы, как разъяренный, дикий зверь. Занони, стоя неподвижно, посмотрел на него с презрительной улыбкой. Нико замер на месте, как будто этот взгляд пронзил его насквозь; он задрожал всем телом, потом неохотно удалился быстрыми шагами.
Удивленный Глиндон следил за ним взглядом.
– Что вы знаете об этом человеке? – спросил Занони.
– Я знал его, когда он, как и я, искал свой путь в искусстве.
– Искусство! Не оскверняйте таким образом это слово. Что природа есть для Бога, тем искусство должно быть для человека, творение высокое, плодотворное, вдохновенное! Этот негодяй может быть живописцем, но художником – никогда!
– Простите меня, если я, в свою очередь, спрошу у вас, что вы знаете о человеке, о котором вы отзываетесь так неблагосклонно.
– Я знаю только то, что вы находитесь под моим покровительством и мне необходимо предостеречь вас от него. Один его вид достаточно указывает на всю грязь его души. Зачем я вам буду перечислять преступления, которые он совершил? Его речи уже есть преступление.
– Кажется, синьор Занони, вы не можете считаться поклонником наступающей революции. Может быть, вы предубеждены против него, потому что не разделяете его мнений.
– Каких мнений?
Глиндон затруднился с ответом; наконец он проговорил:
– Но нет, я несправедлив!.. Так как вы менее, чем кто-либо, можете быть врагом этого учения, проповедующего бесконечное совершенствование человеческого рода.
– Вы правы: во все времена совершенствует толпу меньшинство. Может случиться, что толпа будет так же умна, как прежде было одно меньшинство; но если вы мне скажете, что толпа так же умна, как умно теперь меньшинство, то можно считать, что с прогрессом покончено.
– Я понимаю вас: вы не допускаете закона всемирного равенства.
– Закона! Если целый свет составит заговор, чтобы навязать эту ложь, то и тогда она не станет законом. Уравняйте сегодня все условия, и вы устраните препятствия для завтрашней тирании. Народ, мечтающий о равенстве, недостоин свободы. В целом мире, начиная с ангела и кончая червяком, от Олимпа до песчинки, от яркого светила до туманности, которая, сгустившись за зоны в туман и грязь, становится обитаемым миром, первый закон природы есть неравенство. Что касается неравенства в социальной жизни, то будем надеяться, что оно будет преодолено, но что касается неравенства морального и умственного – никогда! Всемирное равенство понятий, души, гения, добродетели! Не оставить людей более умных, лучших, чем другие! Если бы это даже и не было невозможным условием, то какая безнадежная перспектива для человечества! Нет, пока свет будет существовать, солнце всегда будет освещать сначала вершину горы, а потом уже равнину. Сделайте сегодня всех людей одинаково учеными, и завтра одни будут ученее, чем другие. Это закон любви, закон истинного прогресса. Чем в одном поколении меньшинство умнее, тем в следующем поколении будет умнее большинство.
Во время этого разговора они проходили по цветущим садам, и залив во всей своей красоте развертывался перед ними, сверкая на солнце. В чистоте неба было что-то прельщавшее чувства, на душе среди этой прозрачной атмосферы становилось как будто легче и светлее.
– А эти люди, начиная свою эру прогресса и равенства, завидуют даже Создателю! Они хотели бы отрицать существование разума и Бога! – сказал Занони почти невольно. – Вы художник, а между тем вы спокойно слушаете подобные речи! Между Богом и гением существует неизбежная связь, их язык почти одинаков. Последователь Пифагора прав, говоря, что хороший разум есть хор богов.
Пораженный и тронутый этими мыслями, не ожидая их услышать от человека, в коем предполагал могущество, приписываемое суеверным ребячеством народа существам, враждебным планам Провидения, Глиндон проговорил:
– А между тем вы признались, что ваше существование, отличное от существования других, должно быть для человека предметом ужаса. Разве есть какая-нибудь связь между магией и религией?
– Магия! Что такое магия? Когда путешественник останавливается перед разрушенными дворцами и храмами Персии, невежественные жители говорят ему, что это памятники творчества магов. Невежда не может понять, что у других может быть могущество, которого у него нет. Но если магией вы считаете изучение всех тайн природы, в таком случае я занимаюсь магией; а тот, кто занимается ею, только еще больше приближается к источнику веры. Разве вы не знаете, что в школах древности преподавали магию? Каким образом и кто? Это были последние уроки самих служителей храма. И вы, который желает быть художником, разве вы не находите, что и это искусство имеет свое волшебство? Разве вы не должны, изучив красоту прошедшего, стремиться к новому идеалу? Разве вы не знаете, что как поэт, так и художник в своем искусстве стремятся к истине и презирают действительность, что надо подчинить себе природу, а не быть ее рабом? Разве истинное искусство не покорило себе будущее и прошедшее? Вы хотели бы вызывать невидимые существа; а что такое живопись, как не осуществление невидимого? Разве вы недовольны этим миром? Окружающий нас мир никогда не был создан для гения; чтобы существовать, он должен создать себе новый. Какой маг может сделать больше своей наукой? Кто может достигнуть этого? Чтобы спастись от мелких страстей и ужасных бедствий света, существует два пути, оба ведут к небесам и удаляют от ада: искусство и наука; но искусство божественнее науки: наука делает открытия, искусство создает. Вы имеете способности, которые могут приблизить вас к искусству, будьте же довольны вашим жребием. Астроном, считающий звезды, не может прибавить ни одного атома ко вселенной; поэт из одного атома может создать вселенную. Химик своими составами может вылечить немощи человеческого тела. Живописец, скульптор может дать обоготворенному телу вечную молодость, которую ни болезнь, ни время не могут изменить. Откажитесь от мечтаний вашего непостоянного воображения, влекущих вас то ко мне, то к Жану Нико: он и я – мы два противоположных полюса. Ваша кисть есть волшебный жезл, вы можете произвести на полотне более прекрасные утопии, чем все те, о которых мечтает Кондорсе. Я еще не спрашиваю у вас вашего решения; но какой гений требовал чеголибо другого, кроме любви и славы?
– Но, – прервал Глиндон, устремив на Занони взгляд, – что, если бы существовало могущество, которое могло бы презирать даже смерть?
Занони нахмурился.
– Если бы оно и существовало, – сказал он после минутного молчания, то разве это такая сладкая судьба – пережить все, что любишь, и чувствовать, как в душе разрываются все человеческие связи? Может быть, лучшее бессмертие на земле есть бессмертие великого имени.
– Вы мне не отвечаете, вы уклоняетесь от моего вопроса. Я читал рассказы о существованиях, продолжавшихся за обыкновенные пределы человеческой жизни, и об алхимиках, которые пользовались этой исключительной долговечностью. Разве эликсир жизни – это только сказка?
– Если не сказка и эти люди знали его, то они умерли, потому что не хотели жить дольше. В вашем предположении есть, может быть, зловещее предостережение. Вернитесь к вашей кисти и палитре!
При этих словах Занони сделал рукой жест прощания и медленными шагами, с опущенной головой повернул к городу.
VIII
Последний разговор с Занони произвел на успокоенную душу Глиндона благотворное впечатление. Из неясного тумана его воображения снова начали формироваться счастливые, светлые мысли, устремленные к искусству. К этим мыслям присоединялось также видение более чистой любви, чем та, которую он испытывал до тех пор. Его душа вернулась к наивному младенчеству гения, когда запретный плод еще не был отведан.
Мало-помалу перед ним начали проходить сцены домашней жизни, оживленной волнениями искусства и счастьем любви Виолы. Но от этих мечтаний о будущности, которая могла сделаться его уделом, его возвратил к действительности чистый и сильный голос Мерваля, человека вполне практического.
Нельзя изучать характеры, в которых воображение сильнее воли, которые не доверяют знанию реальной жизни и которые отдают себе отчет, как они чувствительны к малейшим впечатлениям, не проследив, какое влияние имеет на такие характеры простой чистый и здоровый ум. Так было и с Глиндоном. Его друг часто спасал его от опасности и последствий его неосторожности; даже в голосе Мерваля было что-то, такое, что охлаждало энтузиазм Глиндона и заставляло его стыдиться более своих поэтических порывов, чем своих недостатков, так как Мерваль, человек глубоко честный, не симпатизировал никаким крайностям и эксцентричностям. Он шел в жизни по проложенной дороге и чувствовал глубокое презрение к тому, кто карабкался на гору, преследуя бабочку или только для того, чтобы посмотреть оттуда на океан.
– Я вам скажу, о чем вы думаете, Кларенс, и не будучи Занони, – смеясь, сказал Мерваль. – Я узнаю это по вашим глазам и полуулыбке. Вы мечтаете о прекрасной волшебнице, о маленькой певице Сан-Карло.
– Маленькая певица Сан-Карло! – повторил Глиндон, краснея. – Стали бы вы говорить о ней так, если бы она была моей женой?
– Нет, тогда все презрение, которое я осмелюсь чувствовать к ней, падет на вас. Тех, кто обманывает других, не любят, но обманутых – презирают.
– Уверены ли вы в том, что я буду обманутым в этом союзе? Где найду я столько красоты и невинности? Женщину, добродетель которой испытана столькими искушениями? Ни малейшая клевета не осмелится очернить имени Виолы Пизани!
– Я не знаю всех сплетен Неаполя и потому не могу отвечать вам, но вот что я превосходно знаю: в Англии нет ни одного человека, который мог бы подумать, что молодой англичанин благородного происхождения женится на неаполитанской певице. Подумайте, сколько оскорблений нанесет вам толпа молодых людей, которые наводнят ваш дом, все молодые женщины, которые станут избегать ее.
– Я свободен выбрать себе карьеру, которая могла бы обойтись без банального общества. Я могу быть обязанным своему искусству уважением света, вместо того чтобы быть обязанным этим уважением случайным обстоятельствам рождения и состояния.
– Это будет означать, что вы упорствуете в своем безумии пачкать полотно. Не дай Бог, чтобы я стал порицать занятия этим искусством того, кто выбрал эту профессию для поддержания своего существования! Но со средствами и связями, обещающими вам такую прекрасную будущность, зачем вам добровольно опускаться до скромного положения художника? Как развлечение ничего не может быть лучше живописи; но как серьезное занятие в жизни это безумие, говорю я вам.
– Есть художники, у которых и князья ходят в приятелях.
– Это редко встречалось в нашей практической стране. Англия – страна здравого смысла. Там, в центре политической аристократии, уважают действительность, а не идеал. Вот, например, позвольте мне представить вам две картины. Кларенс Глиндон возвращается в Англию; он женится на женщине, состояние которой равняется его состоянию, друзья и родные которой не могут унизить его. Кларенс Глиндон, богатый и уважаемый, полный таланта и энергии, которая имеет цель, вступает в практическую жизнь. У него есть дом, где он принимает всех тех, чье общество может принести ему счастье и пользу; у него есть свободное время, которое он может посвящать полезным наукам; его репутация, твердо обоснованная, все больше упрочняется. Он вступает в политическую жизнь; его познания облегчают исполнение его планов. Кем будет примерно к сорока пяти годам Кларенс Глиндон? Вы честолюбивы, я предоставляю вам самому решить этот вопрос. Это первая картина; теперь представьте вторую. Кларенс Глиндон возвращается в Англию с женой, которая может давать ему деньги только с условием принять ангажемент в театре, с женщиной такой прекрасной, что всякий спешит узнать, кто она такая, и каждый получает ответ: "Это знаменитая певица Пизани". Кларенс Глиндон запирается, чтобы приготовлять краски и писать на исторические сюжеты огромные полотна, которые никто не покупает. Все настроены против него: он не учился в академии, он только любитель.
"Кто это такой, Кларенс Глиндон?" – "Ах да, это муж знаменитой Пизани!" – "Но еще кто?" – "Это человек, выставляющий большие картины". – "Бедняга! Они, конечно, не лишены достоинств, но картины Теньера и Ватто гораздо лучше и почти так же дешевы".
Кларенсу Глиндону, состояние которого до женитьбы было велико, а теперь, когда он женился, не увеличивается, еле хватает на воспитание его детей с такими же плебейскими призваниями, как и у него. Он едет в деревню, чтобы жить экономно и больше писать; он не заботится о себе и становится угрюмым. Свет не ценит его, и он избегает света. Чем будет Кларенс Глиндон в сорок пять лет? Еще вопрос, который я предоставляю решить вашему честолюбию.
– Если бы весь свет был так же положителен, как вы, – сказал Глиндон, вставая, – тогда не было бы ни художников, ни артистов, ни поэтов.
– Может быть, и без них обошлись бы превосходно, – отвечал Мерваль. Но теперь время подумать об обеде, не правда ли?
IX
Учитель без убеждений унижает и портит вкус своего ученика, обращая его внимание на то, что он ошибочно называет естественностью и что в действительности есть только тривиальность. Он не понимает, что красота создана тем, что Рафаэль так верно определяет, говоря: идея прекрасного запечатлена в душе самого художника, и во всяком искусстве, будет ли его содержание передано словами или мрамором, в красках или в звуках, буквальное подражание природе есть удел поденщика и новичка. Точно так же поведение практического и положительного человека искажает и охлаждает благородный энтузиазм образованных натур, подавляя все, что великодушно, и превознося все, что банально и грубо.
Великий немецкий поэт хорошо описал разницу, существующую между осторожностью и мудростью. В последней есть смелость порыва и вдохновения, которой первая не признает.
Близорукий видит только исчезающий берег, а не тот, к которому несет его смелая волна.
Однако в логике осторожных и практических людей есть рассуждения, против которых не всегда легко возражать.
Нужно иметь глубокую, непоколебимую и горячую веру во все самоотверженное и божественное в религии, в искусстве, славе, любви; иначе все тривиальное отвратит вас от преданности и унизит все, что есть в мире высокого и божественного.
Все истинные критики, начиная с Аристотеля и Плиния, Винкельмана и Вазари и кончая Рейнолдсом и Фузели, повторяли художнику, что природе надо не подражать, а идеализировать ее, что самое возвышенное искусство есть беспрерывная борьба человечества, чтобы приблизиться к Божеству. Великий живописец, как и великий поэт, выражает то, что возможно _человеку_, но в то же время несвойственно _человеческому роду_.
Вообще истина есть в Гамлете, в Макбете и его ведьмах, в Дездемоне, в Отелло, в Просперо, в Калибане, истина есть в картине Рафаэля, в Аполлоне, в Антигоне, в Лаокооне. Но ни на Оксфорд-стрит, ни в Булонском лесу вы не встретите этих прообразов.
Все эти творения, говоря словами Рафаэля, рождаются из идеи, которую художник носит в своей душе. Эта идея не врожденна, она есть плод положительного и серьезного изучения идеала, который может отделиться от реальной действительности и возвыситься до великого и прекрасного. Самая простая модель возбуждает вдохновение художника, который имеет этот идеал; для человека же, не имеющего его, Венера превращается в обыденную вещь.
У Гвидо спрашивали, где он берет свои модели. Он позвал носильщика и по этой простой и грубой модели нарисовал голову неподражаемой красоты. Она походила на оригинал, но идеализированный носильщик сделался полубогом. Она была верна, но не была действительна.
Критики говорят, что "крестьянин" Теньера ближе к природе, чем "носильщик" Гвидо! Толпа редко понимает истоки идеала: возвышенное искусство понимается лишь развитым вкусом.
Но возвратимся к нашему сравнению. Этот принцип сходства еще менее понимают в обыденной жизни. Советы практической мудрости чаще сводятся к тому, чтобы внушить вам опасения перед добродетелями, чем подвергнуть наказанию порок; в жизни, как и в искусстве, существует тем не менее идея великого и прекрасного, и поэтому следует возвышать и облагораживать все, что жизнь имеет простого и низкого.
Глиндон понял всю холодную осторожность рассуждений Мерваля и внутренне не соглашался с картиной, что нарисовал его друг, с теми последствиями, к которым должны были привести его талант и истинная страсть. Но ведь они, он чувствовал это в своей душе, верно направленные, могли бы очистить все его существо, как гроза очищает воздух.
И если он не мог решиться начать действовать вопреки благоразумному рассуждению его друга, то еще менее мог он отказаться от Виолы.
Опасаясь влияния советов Занони и советов своего собственного сердца, он избегал в продолжение двух дней свидания с певицей. Но после его последнего разговора с Занони и Мервалем последовала ночь, полная таких ясных снов, что они казались пророческими; они так согласовались со всем тем, что говорил ему Занони, что он мог подумать, будто сам Занони посылал их.
На другой день утром он решился увидеть еще раз Виолу и без определенной цели, без плана поддался влечению своего сердца.
X
Виола сидела на пороге. Перед ней вода залива казалась спящей в объятиях берега; направо от нее возвышались темные скалы с тенистыми розами на могиле Вергилия, посетить которую путешественники обычно считают своим непременным долгом.
Несколько рыбаков бродили по склонам или развешивали свои сети, а в отдалении звуки диких свирелей вместе со звонами колокольчиков ленивых мулов прерывали приятную тишину.
Нет, нужно прочувствовать эту прелесть, чтобы понять смысл dolce far niente {Блаженное безделье (итал.) – состояние сонного, ленивого полузабытья на лоне ласковой южной природы.}; и когда вы узнаете это наслаждение, когда вы подышите атмосферой этой волшебной земли, тогда вы не будете спрашивать себя, отчего сердце так скоро согревается и дает такой богатый плод под светлым небом и солнцем Юга.
Глаза артистки были устремлены на обширную поверхность лазури. Некоторая небрежность ее туалета гармонировала с ее задумчивым видом. Волосы были кое-как собраны под шелковым платком, светлые краски которого придавали новый блеск золотистым роскошным локонам. Один отделившийся локон падал на грациозную шейку. На ней было широкое утреннее платье, стянутое кушаком; маленькая туфелька, достойная ножки Сандрильоны {Героиня весьма распространенной сказки. В русском переводе – Золушка.}, казалась слишком большой для ее ноги. Может быть, дневной жар придавал более живой колорит нежной свежести ее лица и непривычный блеск ее огромным черным глазам. Но никогда, во всей пышности своего театрального костюма, Виола не казалась такой прекрасной, как сейчас. Подле нее стояла на пороге Джионетта.
– Но я вас уверяю, – говорила кормилица отрывистым голосом, – уверяю вас, моя дорогая, что в целом Неаполе нет мужчины более изящного и приятного, чем этот англичанин, а мне говорили, что англичане все гораздо богаче, чем кажутся. У них нет деревьев в их стране, это правда, – бедняжки! – и вместо двадцати четырех часов у них только двенадцать; но зато они делают подковы для своих лошадей из эскудо {Денежная единица в Португалии и других странах.}, и, не имея возможности – бедные еретики – превращать виноград в вино, так как у них нет винограда, они превращают золото в лекарство и принимают один или два стакана пистолей {Название золотых монет, имевших хождение в Испании, Италии и Франции.}, как мне говорили, каждый раз, как чувствуют боль в животе... Но вы меня не слушаете, моя дорогая, вы меня не слушаете.
– Вот какие слухи ходят насчет Занони! – прошептала Виола, не обращая внимания на похвалы, расточаемые Джионеттой Глиндону и всем англичанам вообще.
– Святая Дева Мария! Не говорите про этого страшного Занони. Вы можете быть уверены, что его прекрасное лицо, так же как и пистоли, есть дело чародейства. Я смотрю каждые четверть часа на деньги, которые он мне дал, чтобы удостовериться, что они не превратились в камни.
– Неужели ты действительно веришь, – спросила Виола робко, – что волшебство существует еще?
– Верю ли я?! Спросите меня, верю ли я в святого Эскудо. Каким же образом, думаете вы, вылечил он старого рыбака Филиппе, которого доктора приговорили к смерти? Каким образом мог он жить по крайней мере триста лет? Каким образом может он одним взглядом выражать свою волю?
– Как! Это все волшебство? Похоже на то; должно быть, это так, прошептала Виола, страшно побледнев.
Джионетта не была более суеверна, чем дочь бедного Гаэтано; в своей невинности, пораженная странным волнением девственной страсти, Виола могла приписывать ее магии, между тем как сердца более опытные объяснили бы это любовью.
– И потом, почему этот князь N так испугался его? Почему он перестал надоедать нам? Разве во всем этом нет колдовства?
– Так ты думаешь, – сказала Виола, – что мы обязаны ему этим спокойствием и безопасностью, которыми мы пользуемся? О! Не разубеждай меня! Молчи, Джионетта! Почему у меня нет советника, кроме своего собственного страха и тебя? Могущественное и светлое солнце, ты освещаешь самые темные места, только это ты не можешь осветить. Джионетта, оставь меня, я хочу побыть одна.
– Да мне и нужно оставить вас, так как вы сегодня еще ничего не ели. Если вы не станете есть, то потеряете свою красоту, и никто не позаботится о вас. Нами не занимаются, когда мы становимся некрасивыми, я это знаю, и тогда вам нужно будет, как и старой Джионетте, искать какую-нибудь Виолу, чтобы бранить и баловать ее в свою очередь. Пойду посмотрю, что поделывает наша каша.
"С тех пор, как я знаю этого человека, – подумала Виола, – с тех пор, как его черные глаза беспрестанно преследуют меня, я не узнаю себя: Я бы хотела бежать от самой себя, скользить вместе с лучами солнца по вершинам гор, сделаться чем-нибудь, что не принадлежит этой земле. Ночью передо мной проходят какие-то призраки, и я чувствую, как сильно бьется мое сердце, точно хочет выскочить из этой клетки".
Пока она шептала эти слова, кто-то тихо подошел к ней и слегка дотронулся до ее руки.
– Виола! Прекрасная Виола!
Она обернулась и узнала Глиндона. Его ясное лицо успокоило ее. Его приход обрадовал ее.
– Виола, – продолжал англичанин, – послушайте меня.
Он взял ее руку, заставил снова сесть на скамейку, с которой она встала, и сел рядом.
– Вы уже знаете, что я люблю вас. Не одна только жалость и восторг влекут меня к вам. Много причин заставляли меня говорить только глазами. Но сегодня, не знаю почему, я чувствую в себе больше мужества и силы, чтобы открыться вам и просить вас произнести приговор моей судьбе. У меня есть соперники, я это знаю; соперники более могущественные, чем бедный художник; может быть, они в то же время и счастливее меня?
Легкая краска покрыла лицо Виолы. Она опустила глаза, кончиком ноги начертила несколько иероглифических фигур и после минутного колебания отвечала с принужденной веселостью:
– Синьор, когда теряют время, чтобы заниматься актрисой, нужно всегда ожидать соперников. Несчастье нашей судьбы состоит в том, что мы не святы, даже для самих себя.
– Но вы не любите вашего удела, как бы блестящ он ни был, ваше сердце не имеет влечения к карьере, прославляющей ваш талант.
– О! Нет! – отвечала Виола с глазами, полными слез. – Было время, когда я любила быть жрицей поэзии и музыки; сегодня я чувствую только ничтожность своего положения, которое делает меня рабой толпы.
– Так бегите со мной! – воскликнул художник. – Бросьте навсегда эту жизнь, которая разбивает ваше сердце. Сегодня и всегда будьте подругой моей судьбы, моею гордостью, моей радостью, моим идеалом. Да, ты будешь вдохновлять меня; твоя красота сделается святой и знаменитой. В княжеских галереях толпа будет останавливаться перед святой или Венерой и будет говорить: "Это Виола Пизани!" Виола! Я обожаю тебя, о, скажи, что моя любовь не отвергнута.
– Ты добр, ты красив, – отвечала Виола, устремив свои прекрасные глаза на Глиндона, взявшего ее за руку, – но что могу я дать тебе взамен всего этого?
– Любовь, любовь, ничего, кроме любви.
– Любовь сестры?
– О! Не говорите со мной с такой жестокой холодностью.
– Это все, что я чувствую в отношении вас. Послушайте меня, синьор; когда я смотрю на вас, когда я слышу ваш голос, я не знаю, что за тихое счастье успокаивает во мне лихорадочные, безумные мечты! Когда вас здесь нет, мне кажется, что на небе одной тучей стало больше; но эта туча скоро рассеивается. Тогда я не думаю о вас. Нет, я вас не люблю, а я буду принадлежать только тому, кого полюблю.
– Но я научу тебя любить меня, не бойся, невинность и молодость не знают никакой другой любви, кроме той, которую ты описываешь.
– Невинность! – повторила Виола. – Так ли это? Может быть... – Она остановилась и с усилием прибавила: – Чужеземец! Ты женился бы на сироте? Ты по крайней мере великодушен. Не невинность хотелось бы тебе уничтожить.
Глиндон, чрезвычайно удивленный, отодвинулся.
– Нет, этого не может быть, – продолжала она, вставая, но не подозревая о стыде и сомнениях, волновавших душу влюбленного Глиндона. – Оставьте меня, забудьте обо мне. Вы не понимаете, вы не можете понять характера той, которую вы думаете, что любите. С самого моего детства я жила с предчувствием, что избрана для какой-нибудь странной и необъяснимой судьбы, как будто отделенной от судьбы всего рода человеческого. Это чувство, иногда переполненное смутным, но очаровательным счастьем, а временами мрачным ужасом, пронизывает меня все сильнее и сильнее. Как будто туман медленно окружает меня. Мой час приближается, еще немного, и ночь наступит.
Глиндон слушал ее с видимым смущением. Когда она закончила, он сказал:
– Виола, ваши слова более чем когда-либо притягивают меня к вам. То, что чувствуете вы, чувствую и я. Меня тоже постоянно преследовало леденящее предчувствие. В толпе я чувствовал себя одиноким. В моих удовольствиях, в трудах и занятиях какой-то голос беспрестанно повторял мне: "Время готовит тебе в будущем мрачную тайну". Когда вы говорили, я слушал как будто голос моей души!
Виола посмотрела на него с удивлением и ужасом, ее лицо было бледно как мрамор и походило на лицо пророчицы, в первый раз слышащей голос божества, вдохновляющего ее. Постепенно черты ее прелестного лица приняли свое обычное выражение, краска жизни вернулась к ней, кровь снова закипела, сердце оживило тело.
– Скажите мне, – спросила она, оборачиваясь, – скажите, видели ли вы, знаете ли вы иностранца, о котором ходят в городе такие странные слухи?
– Вы говорите о Занони. Я его видел и знаю его, а вы? Ах! Он тоже хотел быть моим соперником, он тоже хотел бы похитить тебя!
– Вы ошибаетесь, – живо отвечала Виола с глубоким вздохом, – он первый сказал мне про вашу любовь: он заклинал меня не... не отталкивать ее.
– Странная личность! Непонятная загадка! Но зачем вы заговорили о нем?
– Зачем?.. Ах да! Я хотела бы знать: в тот день, как вы его видели в первый раз, это предчувствие, о котором вы говорите, не охватило ли оно вас более ужасным образом, не чувствовали ли вы, что он отталкивает и в то же время влечет вас к себе, не чувствовали ли вы, – (здесь она заговорила с большим оживлением), – что с ним связана тайна вашей жизни?
– Все это я чувствовал, – отвечал Глиндон дрожащим голосом, – когда в первый раз находился в его обществе. Вокруг меня все дышало счастьем, подле меня музыка, зеленые рощи, веселый разговор, надо мной безоблачное небо, а между тем колени мои дрожали, волосы становились дыбом, кровь застывала в жилах. С того дня все мои мысли раздваивались между им и тобой.