Текст книги "Это я – Эдичка"
Автор книги: Эдуард Лимонов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Позже ее родители отправились к больной тете в госпиталь, а я пошел и лег на диван – отдыхать так отдыхать. Провинция, так нужно, как говорили на Украине, – завязать жир. Один раз можно повыебываться и побыть не в своей тарелке. Соня поставила мне пластинку каких-то одесских остряков – учеников Райкина, я не знал их фамилий – чему Соня простодушно удивилась. – Да, не знаю, – говорил я, – увы. Остряки были скушные и рассчитаны были на людей, работающих в советских научно-исследовательских учреждениях и институтах. Но я слушал их и не злился. Один день в Одессе. Ничего, потерпим. Только здесь, в Америке, я воочию убедился в огромной дистанции, разделяющей Москву и русскую провинцию.
– Может быть, пойдем погуляем в парк, – сказала она, там есть замок, его привезли из Европы на пароходах, разобрав по кирпичику, и здесь собрали.
– Пойдем, сказал я, – здесь все из Европы привезли.
Мы пошли, и мне было тихо и спокойно. Темнело, в парк почему-то нужно было подниматься лифтом. Поднялись. Шли по пустым аллеям, почти не говоря. Я был благодарен ей за то, что она молчит. И мы в молчании пришли к этому замку и сели на скамеечку.
Дело было не в замке – он был куда менее интересен, чем, например, замок Фра-Дьяволо, который я видел в Итри, в Италии. Так себе, скушный американский замок. Не верилось, что его привезли из Европы. Наверное, подлог.
Но отовсюду пахло свежим лесом и океаном, было очень хорошо. Тихая просторная минута. Если б я еще был в нее хотя бы немножко влюблен, я был бы совершенно счастлив. Но и так это было мое первое тихое вечернее состояние. Я как бы бежал не глядя, бежал, устал, остановился, задумался, и мир предстал мягким, ласковым, все прощающим, все смывающим вечным миром.
– Спасибо тебе, Соня, – тихо и искренне сказал я ей.
Потом мы ехали в Сити ко мне в автобусе, который продувался ветром и старенький подгулявший черный дядька менял мне доллар, и Соня меня не раздражала… И ебал я ее в тот вечер с благодарностью, даже старался.
В другой раз мы шлялись с ней в Вилледже – она кормила меня осьминогом на Сюлливан-стрит. Был итальянский праздник, в церковь ехали невеста и жених, отчего у меня слегка кольнуло под сердцем, я вспомнил свое венчание, толпы друзей и заторопился отойти от церкви. Маленькая Соня щелкала фотоаппаратом, снимала меня во всех видах. Я, пожалуй, мог бы сделать ее рабой, стоило мне заикнуться, что я ненавижу на женщинах брюки и люблю платья, назавтра она пришла в новом, специально купленном платье. Пожалуй, я мог сделать ее рабой, но я сам искал рабства, рабыни мне были не нужны.
Как-то она повела меня в кинотеатр на Блейкер-стрит смотреть французские новые фильмы. Один фильм мне безумно понравился, о парне-убийце, которому поручают убить бывшую модель, а он в нее влюбляется, хотя он и гомосексуал. Она, Соня, вздыхала, ей, по-видимому, было неинтересно, а я очень переживал, я восторгался парнем, который впервые поверил женщине, а женщина хотела быть равнодушно одна. Я видел в этом фильме схожесть с моей судьбой, я тоже любил и хотел быть любимым, я не хотел жить один, только для себя, и вот получил – меня выбросили из жизни, женщина меня не хотела.
После этого фильма я изменил прическу – лоб мой закрывает теперь челка. Она же скучала в кинозале, какой бы фильм она смотрела с удовольствием – не знаю. Может быть, ее возмущало искусство вообще? Она была обыватель, отличала ее от обывателя только сексуальная неполноценность.
Я говорю была, потому что после ее дня рождения в ресторанчике в Вилледже, продолженном уже в меньшем составе в Чайна-тауне, и закончившимся спором и руганью в сабвее на темы политические и национальные, включая Че Гевару и еврейский вопрос, я с ней больше не встречался. Под конец я даже не смог выполнить своего обещания дать ей возможность полежать после аборта в моем номере в «Винслоу» – в тот день я, негодяй, был у Розанны.
Тогда как раз только появилась в моей жизни Розанна – следующий этап – первая американская женщина, которую я выебал. С Соней я больше не встречался, да. Только один раз, выходя от своей бывшей жены, – Елена уже поселилась у Жигулина, и я что-то приносил ей по ее требованию, – я мимоходом видел мою жидовочку, наверняка подслушивала, и быстро смылась. Я и не подумал идти за ней, и свернул в другую сторону.
7. Там, где она делала любовь
Я попал туда без него, без Жан-Пьера. Попал так просто, как не мечтал попасть. В своем воображении я некогда представлял, как я вбегаю, ударом ноги растворив двери, бледный, вытянув перед собой револьвер и кричу: «Сука!», а они лежат в кровати, и я стреляю в них, и кровь проступает сквозь одеяло. Ничего особенного, видения обманутого мужа, того, кому наставили рога. Нормальные видения, да? А вошел я туда, в мастерскую Жан-Пьера спокойно, через открытую дверь, без револьвера, и действующие лица были другие.
Это болезненное место для меня, отсюда все началось, здесь Елена впервые изменила мне, здесь впервые чужой хуй сломал мое «Я все могу!». Против нелюбви и хаоса я был бессилен. И страшно было испытать бессилие даже один раз.
Это было во времена Сони. Опять замешан Кирилл. Он живет в разных местах Нью-Йорка, то здесь, то там, как придется, своей квартиры у молодого бездельника нет. Жан-Пьер, уехавший на месяц в Париж, за какие-то заслуги оставил Кирилла пожить в его мастерской, то ли за деньги, то ли просто так, без денег, не знаю. Я испытываю к молодому негодяю какое-то подобие любви, может быть, отцовской. Нас разделяют восемь или девять лет.
И вот в хмурый дождливый день я явился туда в джинсовой тройке – брюки, жилет, пиджак, черный платок на шее, зонтик-трость в руке. Было шестое июня – день рождения нашего поэта Пушкина и ровно пять лет назад я познакомился с Еленой. Я весь трепетал от предчувствия ожидавших меня мрачных впечатлений.
На сцене трое действующих лиц: я, Кирилл, и в довершение всего некто Слава-Дэвид, знаменитый тем, что он уже после нашего отъезда из России жил в нашей с Еленой квартире в Москве, которая, как он сказал, превращена моим другом Димой в дом-музей Лимонова. Теперь Слава-Дэвид по всем лучшим стандартам мистики жил вместе с Кириллом в мастерской бывшего любовника моей бывшей жены, в ателье, простите, студии, она же и квартира мутноглазого и пегого француза Жан-Пьера. Я сразу же понял, что Слава-Дэвид орудие высших сил, хотя выглядит он довольно обыкновенно. Думаю, он появится в таком качестве еще не раз.
Я прокричал, как обещал, снизу, задрав голову кверху: «Кирилл! Кирилл, еб твою мать!» – и Кирилл выставил свою заросшую голову из окна. Потом этот аристократ спустился вниз и открыл мне дверь, ибо без помощи хозяина в этот дом не попадешь. Мы поднялись на лифте, и попали в студию не совсем так, как я себе представлял в своих бесплодных попытках проникнуть туда. Та дверь, которую я в бессилии и со слезами пытался открыть с лестницы, вела в общий для двух мастерских коридор возле лифта, в вовсе не сразу в мастерскую Жан-Пьера, как я думал. Это повергло меня в уныние.
Я вошел в большое выбеленное помещение. Слева ветерок вздувал легкие шторки на нескольких окнах. И именно там стояло это страшное для меня ложе, площадь для любви, место моих мук, тут она делала любовь. Я подошел, стараясь разглядеть свой труп…
Справа от двери была кухня, и по американскому обычаю неотгороженный от нее как бы зал – у стены диван, круглый стол и кресла. Все окружалось несколькими колоннами.
Я подошел к колоннам и с учащенным сердцебиением стал внимательно рассматривать их. Где-то тут должны были быть следы от веревок, которыми она привязывала мутноглазого владельца, била его, а потом выебла резиновым хуем в анальное отверстие. Дурочка, начинающая потаскушка, она сама мне все это рассказывала, похваляясь, когда я еще был ее мужем. Как же, ей нужно было поделиться. Тогда у нее появилась маска с перьями и какими-то стекляшками, нашитыми на нее, черная, она почти закрывала все ее маленькое личико. И тогда же появился ошейник со множеством блестящих кнопок. Я померил его на свою шею, он едва сходился, хотя у меня шея 14,5. Значит, она надевала ошейник на себя, для пущего шика. Она хвалилась, что у нее есть и хлыст, но его и резиновый хуй она не хранила дома. Ей очень хотелось быть на уровне тех сексуальных фильмов, которые она видела. Она ведь жила по-настоящему, глупая долговязая девочка с Фрунзенской набережной в Москве. Москвичка. Однако сколько удовольствия она, наверное, доставляет теперешним своим любовникам. Старается. Провинциальное желание превзойти всех. Стать самой-самой. Впрочем, я такой же.
Да, вот следы, явно натертые веревкой или, может быть, цепью, нет, веревкой точно. Кто-то мягко, но сильно сдавил мое сердце. Я увидел их, голых, возящихся у колонны, так мы с ней когда-то пристраивали корзинку на веревках к потолку и вынимали из нее дно, а я ложился под нее, вставлял хуй в ее пипку, закрученные веревки раскручивались, и по мысли она должна была вертеться вокруг моего члена. Она тогда загадочно хихикала. Впрочем, у нас мало что получилось, нужен был точный расчет, после этого мы ломали свою кровать обычными способами. С ней мне не очень-то и нужны были всякие ухищрения, она возбуждала меня до крайности, и сейчас, когда я прихожу изредка к ней, теперь только моей подруге, у меня от одного ее голоса встает хуй. Ужасно.
Все в ателье было чисто, больших размеров, оборудовано до мелочей. Человек, живущий здесь, уважал свою жизнь, ценил ее, не то что я.
Прямо из первой залы дверь вела в огромный чистый пустой и светлый кабинет с двумя-тремя огромными картинами хозяина на стенах, а узкий коридор из первой залы вел в третью залу, комнатой ее не назовешь, такая она была огромная, там, очевидно, он красил и мазал свои шедевры, и там в углу стояла кровать и валялись тряпки Славы-Дэвида, и куча порнографических журналов, принадлежащих Жан-Пьеру, где женщины совокуплялись со свиньями и лошадьми. В общем, он был по всему, что называется в России, – ебарь. Такие люди и художниками становятся, чтобы с помощью свободной профессии легче было затаскивать женщину в постель.
Нет, жилище его вовсе не походило на мастерскую бедного художника, о которой она мне говорила.
При всех дальнейших моих передвижениях присутствуют и Кирилл и Слава-Дэвид, а потом только Кирилл, а ночью опять возвратившийся Слава-Дэвид, но их можно в данном случае не принимать во внимание, ибо я погрузился в состояние, которого я долго ждал и боялся, я был в том месте, где это произошло, я был там, где она делала любовь. Я двигался от предмета к предмету, принюхиваясь и просвечивая их своим жутким напряжением. Я ждал их ответов.
В промежутках я ел, пил много пива, я курил марихуану, но все это не играет ровно никакой роли, поэтому я указываю на эти «события», легко проскользнув по ним.
Колонны навели меня на грустные и изуверские воспоминания о следах спермы на ее трусиках, которые я все чаще и чаще обнаруживал в последние месяцы нашей совместной жизни. Сперма была и на колготках. Однажды вся внутренность ее черных брюк оказалась залитой спермой, белой к утру, засохшей, такой отвратительной, что уже не было сомнений, и тогда я впервые устроил ей скандал. Тогда кончились мои счастливые дни, мое безграничное счастье, которое я испытывал четыре с половиной года со дня знакомства с ней.
При упоминании о моих счастливых днях, о любви, о свадьбе нашей, меня всего передергивает. Мне противно и стыдно, что я был так глуп, что я любил, верил, а меня выебли, вымазали в чужой сперме, скрутили резинкой от трусов, измазали мое стройное и нежное тело пошлостью.
Я дико кривлюсь, вспоминая сосны во дворе ее дачи и ее в прозрачном ангельском платьице, девочку с выступающим передним неровным зубом. Белочка, глупышка, сучка, вспоминаю ее вспухшие половые губы, когда я прилетел в беспамятстве из Калифорнии, пытаясь все спасти. Прилетел я вечером, она явилась утром и сидела в ванной, иссеченная кожа на спине, мелко-иссеченная чем, хлыстом? И эти розоватые половые губы.
Мне достаточно было тогда погрузить ее голову в воду, она и не подозревала, как тогда она была близка от гибели. Я уговаривал ее вернуться, жить, хотя бы год, полгода… Она сидела в ванной и самозабвенно рассуждала о том, что я не умею наслаждаться. У нее совершенно не было вкуса, она неспособна была понять, что я почти мертвец и, по меньшей мере, неблагородно хвалиться сейчас передо мной своим умением легко отыскать партнера для ебли… Она рассуждала, а я сидел на полу ванной и тупо смотрел на ее вспухшую пипку. Это нам знакомо, значить ебалась, ебалась всю ночь… Хорошо, но меня почему не, я почему… Я-то надеялся – думал – блядями, авантюристами, проститутками, кем угодно – но вместе через всю жизнь.
Нет, я не вспоминаю мои счастливые дни, ни хуя не вспоминаю, а как вспомню, то рвать тянет, вроде обожрался или что-то иное, желудочное.
Тем временем я оказался возле полок с его книгами. Его книги… О, тут есть все, и подобрано любовно, по сериям, есть Лотреамон, Андре Жид, Рембо – знакомые великие имена – все на родном французском языке. Приблизительно так в домах русских интеллигентов можно найти всю серию «Библиотека поэта» или «Всемирная литература».
Я никогда не собирал книг по сериям. У меня были отдельные любимые книги, но в моей жизни было так много переездов с квартиры на квартиру, из города в город, из страны в страну, я так часто делил книги, единственную ценность, со своими женами, что сейчас я недобро поглядываю на оставшиеся у меня может быть три десятка томиков и думаю, а не вышвырнуть ли и эти? Жан-Пьер интеллигентный человек. Переводя на русские нормы, обыкновенная библиотека среднего интеллигента.
Вообще, изучая его дом, я прихожу к выводу, что француз очень педантичная личность. Вы увидите это вслед за мной. Во-первых – картины – это тщательно расчерченные, как правило, очень большие полотна маслом. Обычно черный или темный фон, пересеченный многочисленными линиями, часто пульсирующими. Живопись бухгалтера – прямые линии, клетки, квадраты. Ничего себе, приятный мирок у этого человека – линии, прямоугольники, квадраты. А вот и картинки другого рода.
У кровати и в туалете – рисунки карандашом – облизывающая чей-то хуй, не видно чей, девочка, похожая на мою жену, что конечно же не доставляет мне особого удовольствия, я передергиваю плечами, от этого обычного движения тоска уходит, приходит злоба, попробуйте.
Другие рисунки: два половых органа – мужской и женский в выжидательной позиции. Женщина, раскрыв пальчиками пизду, осторожно садится кому-то на хуй. Кое-что понимая в живописи, и особенно в современной и в таких рисуночках тоже, могу сказать, что рисунки француза дилетантские – слишком старательные, совсем нет линии. Куда лучше подобные рисунки в общественных туалетах. Там безымянные художники легко и быстро, движимые подсознательным, подчиняясь законам папаши Фрейда, добиваются выразительности путем преувеличения, гиперболизации и упрощения. Здесь – детали, но от этого рисунки куда похабнее, пахнут интеллигентскими кальсонами, есть в них что-то старческое, пахнут спермой – это явно, и явно той спермой, которая была на трусиках моей жены.
Я солдат разбитого полка. Войска уже прошли, пусто поле битвы, а я явился осматривать его. Я брожу в кустах, подымаюсь на высотки, и стараюсь определить причину поражения. Почему же все-таки нас разбили?
Внешне я вполне контактирую со Славой-Дэвидом и с Кириллом. Я, возможно, шучу или что-то рассказываю. Но это внешне, на деле я решаю задачу, которую мне все равно не решить: – «Почему?» Я пытался знать это еще задолго до знакомства с Еленой. В моей Эдичкиной поэме «Три длинные песни», написанной в 1969 году, можно увидеть это грозное хмурое «Почему?», нависающее над моим миром.
И вот б июня я, как Иаков, весь день и всю ночь боролся с этим загадочным «Почему?» И утром ушел. И мы не победили друг друга.
Да, после нашей жуткой и нищей квартирки на Лексингтон эта мастерская – сказочный дворец. Овеянная романтикой мастерская в Вилледже на Спринг-стрит. Я ненавижу теперь это слово – весна, весенняя улица. Она звонила мне из пространства в 11 часов, я, сидя в той же лексингтоновской убогости, от письменного стола говорил: «Мусенька, когда же ты придешь, я волнуюсь!» «Я еще снимаюсь», – говорила она, и оттуда доносилась музыка.
Теперь-то я знаю, где стоит музыкальная установка у Жан-Пьера, и где находится телефонный аппарат – один, и другой, и третий.
Любительница роскошной жизни, которой она никогда по-настоящему не видела, поэтесса, девочка с Фрунзенской набережной в Москве, после года слез и неудач, скитаний по Австрии, Италии и Америке, по роскошным столицам – где мы питались картошкой и луком, а душ могли принимать раз в неделю (она так много плакала в этот год) Елена, конечно, отдыхала здесь.
Я нашел в ее тетради стихи (ее стихи всегда ярче обрисовывали мне ее состояние, чем она могла подумать): «И от улиц веселых запах…» – я уж сейчас не помню, но что-то о романтике улиц и кабачков Вилледжа, о человеке с бородой (Жан-Пьер), и сексуальное чувство к нему сравнивалось с отношением девочки-подростка к доктору, с детством.
Все правильно, она имела право на отдых, на то, чтобы лечь на этой его кровати, расслабиться, ни о чем не думать и смотреть на колышащиеся занавески… Ебет, это грубо так говорить даже по отношению к любовнику бывшей жены, нет, он ласкал ее, она могла, пока не окрепла и не обнаглела, спрятаться здесь от квартирки на Лексингтон и от меня, который был для нее частью мира нищеты и слез. Увы! Я верю в то, что она была здесь счастлива. Я умненький, и знаю: то, что сравнивается с детством, не может быть ложью.
Он был для нее доктор из детства, и она не стыдясь потянулась к нему, бородатый и полуседой, он казался ей защитой. Как говорится, «в его ласковые ладони». Она принимала его в себя и разделяла с ним эти содрогания, которые раньше принадлежали только мне.
Я? Полноте, но она считала себя куда выше меня. Она не допускала мысли, что я и талантливее и крупнее личность, чем она. Она считала себя вправе поступить по собственному произволу. Она догадывалась, что я искренне люблю ее, знала, что мне будет невыносимо, что, может быть, я покончу с собой, это она тоже знала, такая возможность была, но что я был для нее?
Смешной украинский человечек, дурацкий Эдичка, назойливо любящий ее. Я думаю, даже в моей любви к ней она видела мою слабость и презирала меня за это. Давно, еще в Москве, я, помню, должен был ехать в Иваново, и никак не мог от нее оторваться, все медлил уходить. Как она тогда кричала!
Меня она уже считала неспособным подняться здесь, в Америке. Помню, как она злобно кричала мне в первое посещение нами ее будущей любовницы – лесбиянки Сюзанны, когда я осторожно заметил ей, что Сюзанна и ее приятели неинтересны: – «А я хочу наслаждений! Пусть с ними! Через них появятся и другие. А ты со своим аристократизмом так и будешь сидеть и сидишь на Лексингтон в грязной квартирке! И сдохнешь там!»
Я все запомнил, у меня отвратительно-четкая память и сейчас, брезгливо трогая концом зонта одеяло Жан-Пьера и заглядывая под его кровать в надежде что-нибудь интересное усмотреть, я вспоминаю ее в последние наши дни.
– Прости, – ответил я ей тогда, – но ты свободна за мой счет, ты завела любовника потому, что я заслонил тебя от необходимости работать. Я пошел работать в эту страшную нелепую газету прежде всего ради тебя, и чтоб мы, ты и я, могли выжить. А ты…
– Да, – сказала она с истеричным вызовом, – ну и что, что я свободна потому, что ты не свободен. Ну и что? Так и должно быть…
Тогда я готов был пристрелить ее. Если бы я имел возможность тогда купить револьвер, никогда бы мне не видеть мастерской Жан-Пьера, не ходить по опустевшему полю боя. Но у меня почти не было знакомых и не было денег, и не было сил.
Она со мной не церемонилась, и только потому, что считала меня уже ни на что не способным. Она создала схему своей жизни, в которой я был только этапом, она считала, раз она прошла и оставила Виктора, ее бывшего мужа, позади, потому что выросла из него, то со мной будет то же самое. Тут она ошиблась, создавать схемы всегда опасно. Живая жизнь сложнее, и я своим существованием доставлю, я думаю, ей немало еще поводов для размышлений, не знаю, сожалений ли, но размышлений – да.
Когда она немножко отошла и освоилась, она стала глядеть не только на Жана, но и по сторонам. По моим подсчетам, это произошло уже через несколько месяцев. С ним же она стала придумывать кое-что – хлысты, привязывания, – инициатором, конечно, была она. Любопытно ей было. В свое время я тоже ее кое-чему научил, не просто ебле с помощью голого хуя. Для нее это тогда было открытием – и ремешком по пипке стегал, э… всякое было, у нас даже был полушутливый опыт групповой любви. Ну, с ним она захотела пойти дальше. Пошла.
Она лежала на этой кровати, отдыхая после акта и курила. Она любит курить в промежутках. Иногда она замолкает и смотрит куда-то в пустоту, в неизвестность. Это у нее есть. Я всегда спрашивал ее: «Масенька, о чем ты думаешь, где ты?» – «А?» – говорила она, очнувшись. Спрашивал ли он ее, о чем она думает? У нее становились рассеянно-стеклянными ее глаза.
Ей, наверное, все мы кажемся одинаковыми – я, Виктор, Жан-Пьер, еще кто-то. Делает ли она различие между мной, человеком, имевшим с ней любовь четыре с лишним года, любящим ее, и человеком, выебавшим ее один раз по пьянке. Не знаю. Наверное, делает и, я думаю, в худшую для меня сторону.
Моя обида. Это грустная обида одного животного на другое.
Итак, она была права. Но Эдичка как же, любивший ее, ведь он с тончайшими чувствами, с болезненной реакцией на мир, он, перерезавший себе три раза вены от восторга перед этим миром, он, пылкий и сумасшедший, обвенчанный с ней в церкви, вырвавший ее у мира, искавший ее столько лет и до сих пор убежденный, что это была она, да, она, его единственная только нужная, как же с ним, с Эдичкой, быть? Написавший о ней стихи и поэмы, никогда ею не понятый Эдичка, что он? Куда он девается в этой истории?
Елена, с ней ясно, она уходила из лексингтоновской трагедии, убегала, удирала не оглядываясь, но как же Эдичка, свободная женщина, ведь вы же всегда были заодно?
«И женщина и мужчина имеют право на убийство», – гласит глава первая никогда не написанного кодекса отношений мужчины и женщины.
Потом ей надоел и Жан-Пьер, хотя она не сразу его бросила, они еще жили втроем – он, она и Сюзанна. Америка плохо на нее влияла. Она насмотрелась всяких «Флосси», «История оф О», «История Джоанны» и прочей пошлости. Эти сладкие сексуальные сиропы с седыми, красивыми и богатыми людьми, не знающими куда пристроить свой хуй, эти замки и спальни, эта кино-красота и чепуха – вот на чем она сошла с ума. Она воспринимала фильмы всерьез. И она энергично старалась быть похожей на сексуальных киногероинь. Я думаю, девочка-модель из «Истории оф О» была для нее примером, она много раз восхищалась этим фильмом.
Елена участвовала в сексуальных парти, где кто кого хотел, тот того и ебал. В той среде фотографов и моделей, куда она попала, найти партнеров для всякого рода эспериментов нетрудно. Она имела любовниц и долгое время ее ебла Сюзанна – фригидная женщина, которая получает удовольствие только от чужого оргазма.
Лена… Елена… Где та заплаканная Лена, с черным от грязи февральской московской оттепели белым пуделем, которая явилась когда-то жить ко мне, уйдя от Вити – 47-летнего мужа. Явилась ко мне, у которого не было где жить, на что жить, но которого она, очевидно, любила. Как случился переход от той Лены, от венчальных свечей до резинового хуя, которым она выебла Жана, и которым он, очевидно, не раз ебал ее.
Венчальные витые православные свечи… Я отдал ей их. Бросил в ее чемодан. Отдал ей иконы, подаренные на свадьбу. Мне не хочется видеть старые глупые осмеянные вещи. Я отдал ей ее ошейник, который как-то украл. Чему я пытался помешать, отняв у нее ошейник? Маску я, каюсь, давно разорвал. Вместе с его картинами.
Я очень люблю ее, понимая ее провинциальность, видя, что она восприняла здесь в Америке самое худшее – марихуану, блатной жаргон, кокаин, постоянное «факен мазер» после каждого слова, кабаки и сексуальные принадлежности. Я все же очень люблю ее – она типично русская девочка, очертя голову бросающаяся в самое пекло жизни без рассуждений, я сам такой, я люблю ее храбрость, но не люблю ее глупости. Я простил ей измену Эдичке, но не прощу ей измены герою. «Блядями, проститутками, авантюристами, но вместе могли быть» – шепчу я.
Все это я думаю, передвигаясь по мастерской Жан-Пьера, заглядывая в его ящики и на полки. А что мне остается, я понимаю, что это нехорошо, но разве я делаю только хорошее. Любопытство мое все от этого зловещего «Почему?»
Кухня. Сотни коробочек с пряностями всех сортов и оттенков, с чаем, кореньями, перцем, тем и этим. Все нужные кухонные электроприборы. Все… Они люди… а я что… я голь перекатная. К моим 30 у меня ничего нет, и не будет. Но я этого и не искал. Сколько лет он живет на этой улице? Десять лет? Двенадцать? А я только на одной квартире в Москве жил больше года.
Боже мой! Как противно прошлое, и как его много. У меня его особенно много – а вот вещей не скопил. И впереди вещей не предвидится. Будут ли у меня все эти коробочки, наклейки, этикетки… Уверен, никогда. Я скапливаю нематериальное…
В сущности, я был здесь, в Америке, ей неинтересен. Недаром же она мне сказала тогда, 13 февраля, у меня отвратительная память, когда я лежал и хотел уморить себя голодом, так хотел умереть, сказала мне по телефону жуткое слово: «Ты – ничтожество».
Я с грустью покачиваю в руке банку с кофе. «Ничтожество» – а я-то думал, я – герой. Почему «ничтожество»? Потому что я не стал седым и богатым похотливым владельцем замка – в точности таким, какие они в сексуальных фильмах. Нужно было стать в полгода – она торопилась, а я не стал. Я грустно улыбаюсь.
Увы! Не смог. К сожалению, моя профессия – герой. Я всегда мыслил себя как героя, и я от нее этого не скрывал никогда. Даже книгу с таким названием еще в Москве написал: «Мы – национальный герой».
А ничтожество я потому, что не имею даже такой мастерской, как у Жан-Пьера, всех этих баночек и коробочек, не рисую такие бухгалтерские картины. Ее логика не интересовала, она не думала, что Жан-Пьер живет здесь всю жизнь, а я вчера приехал. Она себя логикой не утруждала.
Кто я был здесь? Только журналист, сейчас имеющий среди русских эмигрантов Европы и Америки скандальную репутацию левого и красного. Кого это ебет! Кому нужны эти русские дела здесь, в Америке, когда здесь ходят живые Дали и Уорхолы. И кого интересует, что я один из крупнейших ныне живущих русских поэтов, что я, корчась и мучаясь, проживаю свою геройскую судьбу. Здесь стада богатых людей, кабаки на каждом углу, а литература низведена до уровня профессорской забавы. Как же, хуя, поехал я в ваш Арлингтон или Беннингтон, или как там его, учить ваших жлобских детей русскому языку. Не затем меня не могли купить там в СССР, чтоб я продался по дешевке здесь. И заметьте – членство в Союзе Советских Писателей куда большая цена, чем профессорство, даже в вашем университете.
«Ничтожество» медленно переходит от предмета к предмету. Оно уже выпило много банок пива, выкурило совместно с Кириллом пару «джойнтов», и потому все чернеет в его мире, темнеет, резким становится и крайним. Кирилл ушел в телефонные разговоры. Его мир куда светлее и чище моего. Он по-детски хочет роллс-ройс и денег, но ничего не может для этого сделать. Ребенок. В его случае это даже не трагично, ну, подумаешь, его сон разлетится вдребезги. Он молодой, придумает новый, это не опасно. Когда речь заходит о моих «левых» взглядах, Кирилл как щенок лает и защищает эту систему. Он считает себя обязанным это делать, потому что думает, будто он принадлежит к тем, кто ебет в этом мире всех и мир, а не к тем, кого ебут.
В чем-то Кирилл похож на Елену. То же желание прыгать, бегать, участвовать в забавах этого мира, ходить на парти, спать до 3-х часов дня, и не работать. Он очень милый, хотя у него совсем нет характера. При всей нашей несхожести он интеллигентный юноша, не плебей, с ним приятнее, чем с кем бы то ни было из русских. Иногда мы с ним гуляем, или берем бутылку дешевого калифорнийского шампанского и идем в Централ-парк…
Я проскальзываю в кабинет Жан-Пьера. Два стола, поставленные один к одному, как в оффисе или в советском учреждении. Некоторые ящики заперты, другие нет. Если бы не присутствовал Кирилл и было часа два-три впереди, я бы открыл запертые, в них наверняка находится самое интересное, увы, приходится довольствоваться открытыми.
Я не спеша перебираю вещи, не спеша, но не спокойно. Какое уж там спокойствие… Письма из Парижа от девушки или женщины с чешской или польской фамилией, эти письма во множестве нахожу я в разных ящиках стола… а вот кое-что поинтереснее – конвертик с волосами, блондинистые волосики явно с лобка и наверняка это волосики моей Елены. Появление конвертика с волосиками вызывает у меня холодный пот по всему телу – признак наибольшего волнения. Может быть, успокоительно то, что она не живет и с ним. Впрочем, он, кажется, не хочет. Так мне говорили, не знаю.
Ничего более интересного, чем конвертик, в ящиках нет. Блокноты, тетради, запасы ластиков, слайды с его работ в очень большом количестве. Я терпеливо пересматриваю все его слайды в надежде увидеть ее фотографии. Тайный голосочек шепчет – «в непристойных позах» – каких уж там непристойных! Просто хочу знать больше, чем знаю, и, может быть, сразить «Почему?» Но только его слайды – слайды с его работ. Опять письма, визитные карточки каких-то людей и организаций, все это разбавлено огромным количеством финансовых документов, огромным потоком банковских счетов, всяких, я не различаю их.
Я открываю какую-то коробочку – там лежат темные зерна и крупинки, а сверху две жирные, сделанные по-хозяйски сигареты марихуаны, не то что жидкие на продажу джойнты, которые можно купить на 42-й или на Вашингтон сквер по доллару штука.
Потом я лезу на полки, где, аккуратно переложенные бумажками, лежат его литографии. Они меня не интересуют. Я ищу другое. Наконец, я вижу то, что искал – ее фотографии. Большого формата, не пожалела, подарила милому дружку. Не мне – ему. Фотографии, сделанные малоизвестными фотографами, они представляют из себя подражание работам известных мастеров фотографии – вернее, их формальному выполнению. Это, конечно, не Аведон и не Франческа Скавола и не Горовец и не… Подражательные фотографии. Елена, вымазанная чем-то блестящим, с зализанными волосами, Елена в сверхневероятной, неестественной позе, Елена с лицом, размалеванным под индейскую маску…




























