355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Лимонов » Это я – Эдичка » Текст книги (страница 4)
Это я – Эдичка
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 09:28

Текст книги "Это я – Эдичка"


Автор книги: Эдуард Лимонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Помню скандал, это было в день первого знакомства ее с Сюзанной-лесбиянкой, она целый вечер обнималась и целовалась с ней. Я почти силой утащил ее тогда домой, она шипела и упиралась. Дома скандал вспыхнул еще сильнее. Она уже разделась, чтобы спать. Визгливо и пьяно, не выговаривая шипящих, как обычно, когда она была пьяна, Елена кричала на меня. И тут я ощутил сошествие на меня некоего мазохистского экстаза. Я любил ее – бледное, тощее, малогрудое создание в блядских трусиках-лоскутке, уже надевшее мои носки, чтобы спать. Я готов был отрезать себе голову, свою несчастную рафинированную башку и броситься перед ней ниц. За что? Она сволочь, стерва, эгоистка, гадина, животное, но я любил ее и любовь эта была выше моего сознания. Она унижает меня во всем, и мою плоть унизила, убила, искалечила ум, нервы, все, на чем я держался в этом мире, но я люблю ее в этих оттопыренных на попке трусиках, бледную, с лягушачьими ляжками, ляжечками, стоящую ногами на нашей скверной постели. Люблю! Это ужасно, что все более и более люблю.

Такие воспоминания вместе с размазанной по животу спермой сопровождали мои отходы ко сну. В 5:30 я просыпался от точно таких же кошмаров, и стряхивая их с себя, включал свет, ставил себе кофе, брился (брить у меня до сих пор на моей монгольской роже нечего), повязывал траурный черный платок на шею и уебывал в Хилтон. На улице было пусто, я хуячил по своей 55-й стрит на Вест, поеживаясь от холода. Думал ли я, что мне придется испытать такое в жизни? Честно признаться, что я никогда не ожидал всего этого. Русский парень, воспитанный в богемной среде. «Поэзия, искусство – это высшее, чем можно заниматься на Земле. Поэт – самая значительная личность в этом мире». Эти истины внушались мне с детства. И вот я, оставаясь русским поэтом, был самой незначительной личностью. Крепко дала мне жизнь по морде…

Шли дни, и отель Хилтон со всеми его вонючими подземельями уже не был для меня загадкой. Язык мой продвинулся ровно на полсотни профессиональных терминов, мне некогда было разговаривать, я должен был работать, за что и получал деньги, а не разговаривать. Кухня вся говорила по-испански, итальянцы между собой по-итальянски, все языки звучали в «лакейской» комнате, как говорили в старину, нашего ресторана, кроме правильного английского. Даже наш менеджер Фрэд был австриец. С некоторых пор менеджер вдруг стал называть меня Александром. Может быть, в его представлении все русские были Александрами. Что удивительного, всех рабов-фракийцев в Риме называли просто фракиец, хули с нами, рабами, церемониться. Поглазев на многонациональных хилтоновских рабов, я знал уже теперь, на чем держится Америка. Я осторожно сказал Фрэду, что я не Александр, а Эдуард, он поправился, но на следующий день я опять стал Александром. Больше я Фрэда не поправлял, я смирился, какая разница, что за имя.

Ресторан стал надоедать мне. Единственное, что он мне приносил – немного денег, и я мог осуществить на эти деньги кое-какие мои мелкие желания, например, купил в магазине «Аркадия» на Бродвее, познакомившись заодно с его хозяином – черную кружевную рубашку. Как воспоминание о «Хилтоне» и «Олд Бургунди», висит у меня в шкафу белый костюм, купленный в магазине «Кромвель» на Лексингтон авеню. Но сам ресторан надоел мне, я уставал, мысли о Елене не исчезали, иногда вдруг явившись среди работы, они покрывали меня всего холодным потом, несколько раз я, здоровый парень, чуть не свалился в обморок. А главное, я постоянно видел своих врагов, тех, кто увел у меня Елену – наших посетителей, людей, имеющих деньги. Я сознавал, что я несправедлив, но ничего не мог с собой поделать, а разве мир справедлив со мною?

Чувство, которое я условно определил для себе как классовую ненависть, все глубже проникало в меня. Я даже не столько ненавидел наших посетителей как личностей, нет, в сущности, я ненавидел весь этот тип джентльменов, седых и ухоженных. Я знал, что не мы, растрепанные, кудлатые и охуевшие вносим в этот мир заразу, а они. Зараза денег, болезнь денег – это их работа. Зараза купли и продажи – это их работа. Убийство любви, любовь – нечто презираемое – это тоже их работа.

И более всего я ненавижу этот порядок – понял я, когда пытался разобраться в своих чувствах, – порядок, от рождения развращающий людей. Я не делал разницы между СССР и Америкой. И я не стеснялся самого себя, оттого что ненависть пришла ко мне через такую, в сущности, понятную и личную причину – через измену жены. Я ненавидел этот мир, который переделывает трогательных русских девочек, пишущих стихи, в охуевшие от пьянки и наркотиков существа, служащие подстилкой для миллионеров, которые всю душу вымотают, но не женятся на этих глупых русских девочках, тоже пытающихся делать их бизнес. Каунтри-мэны всегда имели слабость к француженкам, выписывали их в свои Клондайки, но держали их за блядей, а женились на фермерских дочках. Я уже не мог смотреть на наших «кастумерз».

Примерно в то же время я должен был ехать в Беннингтон, знакомиться с его женским колледжем и его профессором Горовцем. Я послал им как-то письмо о себе, и они, очевидно, хотели меня взять на работу, не знаю как эта должность называется, что-то мелкое, но связанное с русским языком. Письмо я написал в охуении, в желании куда-то себя деть, но когда профессор Горовец после нескольких звонков, наконец, поймал меня в моем «Винслоу», я понял, что никакой Беннингтон и его американские студентки из хороших семей меня не спасут, что я сбегу из Беннингтона в Нью-Йорк через неделю. Со мной все было ясно. Я не хотел играть в их игру. Я хотел быть, как и в России, вне игры, а если возможно, если смогу, то и против них. Если смогу – заключало в себе временность, я имел в виду, что пока плохо знал мир, в который приехал. Меня уже ограбили, выебли и едва не убили, только я еще не знал, как отомстить. В том, что я буду мстить, я не сомневался. Я не хотел быть справедливым и спокойным. Справедливость, еб вашу мать – это я оставлю для вас, для меня – несправедливость…

Сидя с Вонгом в кафетерии, я объяснял ему, почему я не люблю богатых. Вонг тоже не любил богатых, его не нужно было агитировать по этому поводу; в этом мире все бедные – революционеры и преступники, только не всякий находит путь, не всякий решается. Законы-то придумали богатые. Но, как гласит один из самых гордых лозунгов нашей неудачной русской революции, «Право на жизнь выше права частной собственности!»

Я уже говорил, что я ненавидел не конкретных носителей зла – богачей, я даже допускал, что среди них могут быть жертвы мироустройства, но ненавидел порядок, при котором один охуевает от скуки и безделья, или от ежедневного производства новых сотен тысяч, а другой тяжелым трудом едва зарабатывает на хлеб. Я хотел быть равным среди равных.

Вот и говорите после этого, что я был несправедлив. Справедлив.

Последние дни в Хилтоне провел я в ужасном волнении. Один день мне хотелось бросить работу и я решал ее бросить, обосновывая это решение множеством причин. – На хуй мне такая жизнь, – думал я раздраженно, – денег у меня все равно нет, даже для того, чтобы снять нормальную квартиру, устаю я жутко, иной раз ложусь спать в 8 часов вечера, знакомств не завел в ресторане, язык почти не подвинулся, каков же смысл моей работы здесь? Уйду, уйду, и никаких мук перед Гайдаром испытывать не буду, какого хуя еще перед Гайдаром стыдиться. Человек ищет где лучше, для меня лучше уйти и получать Вэлфэр. Мы не рабы, рабы – не мы. Или все, а если нет – Вэлфэр.

На другой день, в мой выходной, когда мне нечего было делать и снова во всем блеске являлась ко мне моя дьяволица Елена, я, измученный свободным временем и надеясь опять, что работа убьет мои муки, решал остаться в Хилтоне. Но, проработав пару дней после выходного, и снова засыпая едва не в 8, я раздражался. Идя с работы через бурлящие народом 6-ю, 5-ю и Мэдисон авеню, я думал опять: – Уйду, уйду завтра же, хватит себя убивать, в конце концов, если бы я хотел стать официантом и мыслил свою дальнейшую жизнь как официанта или носильщика жизнь, тогда можно было бы работать.

Утром в темноте, идя на работу, я за шесть минут совершал экскурс по всей мировой литературе – столько в мою голову всякий раз лезло строчек. Ни хуя себе официант! Больше всего почему-то, едва ли не каждый день, вспоминалось мне стихотворение великого нашего русского поэта Александра Блока «Фабрика»…

 
В соседнем доме окна жолты…
 

Дальше я пропускал ненужные мне строчки и полностью произносил последнюю строфу:

 
Они войдут и разбредутся
Навалят на спину кули
И в жолтых окнах засмеются
Что этих нищих провели…
 

И вот, идя на работу, возвращаясь с работы, я чувствовал себя таким нищим, одним из тех, кого провели. Моя родная русская литература не давала мне стать простым человеком и жить спокойно, а вот хуй-то, она дергала меня за красную куртку басбоя и высокомерно и справедливо поучала: «Как тебе не стыдно, Эдичка, ведь ты же русский поэт, это каста, дорогой, это мундир, ты уронил честь мундира, ты должен уйти отсюда. Лучше нищим, лучше как жил в конце февраля – нищим бродягой».

Э, я не вполне доверял своей русской литературе, но я прислушивался к ее голосу, и она меня все-таки домучила. Постоянное «А в жолтых окнах засмеются, что этих нищих провели», под желтыми окнами я подразумевал Парк-авеню, Пятую и их обитателей, заставило меня однажды подойти к Фрэду-менеджеру и сказать ему: «Простите, сэр, но посмотрев на эту работу я пришел к выводу, что такая работа не для меня, я очень устаю, а мне нужно учить английский, я хочу уйти. Вы видели, я хорошо работал, если вам нужно, я выйду еще один или два дня, но не более того».

Я хотел, но не сказал ему, что я не могу, органически не могу прислуживать, и мне неприятны ваши посетители. «Я не хочу служить буржуазии» – хотел я ему сказать, но из-за боязни, что получится слишком пышно, не сказал, только из-за этого.

В период Хилтона, в мои последние дни пребывания там совершил я еще несколько действий – написал письмо «Вери атрактив леди» и послал одиннадцать своих стихотворений в Москву, в журнал «Новый мир».

«Вери атрактив леди» напечатала свое объявление в «Вилледж Войс». Ей 39, она хочет компаньона для путешествия по маршруту «Париж, Амстердам, Санта-Фэ, и так далее». Маршрут мне подходил, о чем я и написал леди, 39. Сейчас я вспоминаю об этом с иронией, тогда мне казалось, что это единственный мой шанс, и что она непременно клюнет на русского поэта. К тому же в феврале в «Нью Йорк ревью оф бук» в статье о русской сегодняшней литературе Карл Проффер посвятил мне несколько строчек, о чем я без зазрения совести, как продавец, выхваляющий свой товар, и написал «вери атрактив леди». Я до сих пор жду ее ответа. А что, это был шанс выплыть, попасть из искусственной жизни, которой я живу до сих пор, в настоящий мир. Неважно, может быть, я зарезал бы «вери атрактив леди» на третий день «фаворайт трип», как она выразилась. К ее счастью, у нее оказалось мало фантазии. Вспоминая бесстыдную свою похвальбу в том письме, я даже немного стесняюсь.

Письмо в редакцию журнала «Новый мир» написал я из озорства и любви к скандалу. Почти будучи уверен в том, что стихи мои не напечатают, не отказывал я себе в удовольствии поморочить голову и тем и другим. Совесть моя была спокойна, печатал же свои книги Солженицын, живя в СССР, здесь, на Западе, его совесть не мучила, по сути дела он думал только о своей писательской карьере, но не о последствиях или влиянии своих книг. Почему же я не могу, живя здесь, печатать свои стихи там, в СССР? Меня достаточно использовали государства, мог же, наконец, и я их использовать. Несколько шансов на напечатание у меня были – ведь мне и моей статье «Разочарование», из-за которой, как я уже упоминал, я вылетел из «Русского Дела» – московская «Неделя» уделила целую страницу в номере за 23—29 февраля. По совпадению свыше это были как раз те дни, в которые я, охуев, с гноящейся рукой, закутавшись в грязное пальто, найденное на мусоре, бродил по февральскому Нью-Йорку, подбирая объедки из мусорных корзин и допивая капли из винных и других алкогольных бутылок. Я много в те дни скитался в Чайна-тауне, ночевал с бродягами. Выдержал я такой жизни шесть дней, на седьмой вернулся с опаской в квартиру на Лексингтон, увидел опять свою жуткую выставку вещей Елены, развешанных по стенам, с этикетками под каждой такого содержания:

«Чулочек Елены – белый Где второй неизвестно Она купила белые чулочки уже когда была знакома с любовником, и тогда же купила два тонких пояска – в них она с любовником и ебалась – Лимонову Эдичке грустно и страстотерпно».

Или:

«Тампакс Елены Сергеевны неиспользованный, девочка моя могла вложить его в пипку – у нее смешно тогда торчала, висела из пипки нитка».

Предметы висели на гвоздях и плечиках, были прикреплены к стенам клейкой лентой. Веселенькая выставка была, да? Как бы вам такое понравилось, если бы вы были приглашены на такую выставку? А я пригласил людей 21 февраля, и человек десять выставку видели, и пришел ее и отснял на фотопленку Сашка Жигулин, так что она у меня на трех пленках есть.

Безумный был я, признаю, выставка «Мемориал Святой Елены» называлась. Вернувшись из бродяг, я содрал, жмурясь и отворачиваясь, все эти вещи со стен и начал новую жизнь, которая и привела меня к Хилтону и Вэлфэру и к отелю «Винслоу». Ебаный в рот, сколько событий прокатилось по мне за это время, и, кажется, я медленно крепну изо дня в день, я это ощущаю.

И когда я покинул Хилтон, когда я в последний день хуячил с работы, я смеялся, как глупый ребенок, ведь я свалил с своих плеч очередную тяжесть, очередной этап. Только Вонга было жалко, но я надеялся найти его, когда он будет мне нужен. Сейчас я еще не мог быть ему полезен.

3. Другие и Раймон

Я, вообще-то говоря, очень быстро выкарабкался из моей истории. Правда, я и сейчас еще не совсем выкарабкался, но все равно темп поразительный. Мне известно о других таких трагедиях, и люди поднимались не скоро, если вообще поднимались. Еще в марте у меня были первые попытки сближения с мужчинами, а в апреле я уже имел первого любовника.

Ну так вот, в марте, Кирилл, молодой аристократ из Ленинграда, как-то сказал мне, что у него есть знакомый мужик лет пятидесяти с лишним, и что он педераст.

Почему-то я это запомнил. – Кирюша, – стал просить я его, – бабы вызывают у меня отвращение, моя жена сделала для меня невозможным общение с женщинами, я не могу с ними иметь дело, их всегда нужно обслуживать, раздевать, ебать, они от природы попрошайки и иждивенцы во всем – от интимных отношений – до нормальной экономической совместной жизни в обществе. Я не могу больше жить с ними, а главное, я не могу их обслуживать – первому проявлять инициативу, делать движения, мне нужно сейчас чтоб меня самого обслуживали, ласкали, целовали, хотели меня, а не чтоб я хотел и заискивал – все это я могу найти только у мужчин. Мне хуй дашь мои тридцать лет, я стройненький, у меня безупречная, даже не мужская, а мальчишеская фигурка, познакомь меня с этим мужиком, а, Кирилл, век не забуду!

– Ты чего, серьезно, Лимонов? – сказал Кирилл.

– А что, я шучу? – ответил я. – Посмотри на меня, я одинок, я на самом дне этого общества сейчас, да какой на дне, просто вне общества, вне людей. Сексуально я совсем сошел с ума, женщины меня не возбуждают, хуй мой изнемог от непонимания, он болтается, потому что не знает, чего ему хотеть, а хозяин его болен. Если так дальше пойдет, я превращусь в импотента. Мне нужен друг, в себе я не сомневаюсь, я всегда нравился мужчинам, всегда, лет с 13-ти я им нравился. Мне нужен заботливый друг, который бы помог мне вернуться в мир, человек, который любил бы меня. Я устал, обо мне никто давно не беспокоился, я хочу внимания, и чтоб меня любили, со мной возились. Познакомь, а остальное я беру на себя, уж я ему точно понравлюсь.

Я не врал Кириллу, действительно, так и было. У меня даже были многолетние поклонники, я принимал их ухаживания со смешком, но чем-то их внимание мне было приятно, порой я даже позволял себе сходить с ними в ресторан, а иной раз, шутки, и какого-то раздражения ради, позволял им меня поцеловать, но я никогда не ебался с ними. Среди простых людей однополая любовь считалась нечистой, грязной. В моей стране педерасты очень несчастны, и их, если захотят, могут подстеречь, и за противоестественную, по мнению советского закона, любовь, могут посадить в тюрьму. Я знал пианиста, который сидел два года за педерастию, сейчас сидит кинорежиссер Параджанов. Но это – простые люди, власти, закон, я-то был поэт, и я упивался «Александрийскими песнями» и другими стихами Михаила Кузмина, где воспевался мужчина-любовник, и где говорилось о мужской любви.

Самым моим настойчивым поклонником был рыжий певец из ресторана «Театральный» Авдеев. Ресторан находился прямо против окон моей квартиры. Всякий вечер, если я был дома, я мог слышать его голосочек, распевавший «Бедное сердце мамы» и другие полублатные песни. Ресторанчик был небольшой, грязненький, сидели там ежевечерне почти исключительно свои. Среди завсегдатаев его были воры, цыгане с окраин нашего Харькова, и еще какие-то темные личности. Я слышал голос моего певца летом громко, в натуральную величину, зимой – приглушенный закрытыми окнами.

Я тогда только перебрался жить к Анне – седой красивой еврейской женщине, и мы жили вместе как муж и жена, у меня было счастливое время, хорошо шли стихи, я жил весело, много пил, у меня был хороший кофейного цвета английский костюм, доставшийся мне не совсем честным путем, я много гулял и фланировал по главной улице нашего города вместе с моим другом – красавчиком Геннадием, Геночкой, сыном директора крупнейшего в нашем городе ресторана.

Гена был сплошной восторг. Бездельник, свое призвание он видел в кутежах и гулянках, но роскошных. Как ни странно, он почти равнодушно относился к женщинам. Даже встречу с позднее появившейся Ноной, которую он, казалось бы, любил, он мог променять на поездку вместе со мной в загородный ресторанчик, который мы называли Монте-Карло, и где роскошно готовили цыплят-табака. Дружба с Геной продолжалась несколько лет, пока я не уехал в Москву. Я и Гена были шалопаистые ребята, вроде феллиниевских ребят из провинциального города.

Отношения с Геной, думаю, были одной из граней моей врожденной гомосексуальности, – ради встреч с ним я убегал от жены и тещи, прыгал со второго этажа. Я его очень любил, хотя мы даже не обнимались. Я весь был, как сейчас вижу, запутан в гомосексуальные связи, но только не понимал этого. Когда я прощался с Геной на углу нашей главной улицы – Сумской, в самом начале которой я жил, и ресторанчик «Театральный» тоже там находился – из ресторана выходил Авдеев, под глазами у него было темно, слегка подкрашенные губы блестели, он подходил, и глухим, томным голосом говорил «Добрый вечер!», иногда для этого ему нужно было перейти через улицу. По-моему, ради этого «Добрый вечер!» он даже прерывал свои песни, то есть бросался ко мне прямо с эстрады. Через большие окна ему хорошо было видно улицу. Часто я бывал очень пьян, и, по воспоминаниям ребят, Авдеев иногда помогал мне дойти до моего дома, войти в подъезд и вступить на первую ступеньку, ведущую вверх.

А до Геночки и ежевечерне наклоненной в приветствии фигуры Авдеева, еще когда я учился в школе, у меня был друг мясник Саня Красный, огромный, немецкого происхождения, с красноватой кожей человек, за что он и прозван был Красным. Был он старше меня не то на шесть, не то на восемь лет. Я являлся к нему в мясной магазин чуть не с утра, я всюду ходил с ним, я сопровождал его даже на свидания к девушкам, а кроме того, у нас была более прочная связь – мы вместе работали – воровали. Я выступал в роли херувимчика-поэта – читал, обычно это происходило на танцевальной площадке, или в парке, раскрывшим от удивления рты девушкам стихи, а Саня Красный в это время своими короткими, казалось бы неуклюжими пальцами, легко и незаметно, он был в этом деле большой артист, снимал с девушек часы и потрошил их сумочки. Рассчитано все было прекрасно, мы ни разу не попались. Как видите, мое искусство шло тогда бок о бок с преступлением. После дела мы отправлялись или в ресторан, или покупали пару бутылок вина, выпивали их прямо из горлышка в парке или в подворотне и шли гулять.

Я очень любил показываться с ним на улицах и в людных местах – он ярко одевался, носил золотые перстни, один был с черепом, это, я помню, потрясало мое воображение, вкус у него был как у гангстеров, какими их изображают в кино. Он любил, например, в летний вечер быть в белых брюках, черной рубашке и белых же щегольских подтяжках, у него было пристрастие к подтяжкам. Огромный, даже с брюхом, которое с годами становилось у него все больше, он никак не походил на обычных в те годы довольно сереньких обитателей нашего промышленно-провинциального города с самым многочисленным на Украине пролетариатом.

Попался он без меня – сел в тюрьму за попытку изнасилования женщины, с которой он до этого много раз имел любовь. В тюрьме он работал на кухне и… писал стихи. Когда он вышел – его хорошо и глубоко пырнули ножом. «Не помогло и мое сало!» – жаловался он мне, когда я пришел к нему в больницу.

Он был добрый по отношению ко мне, он поощрял меня к писанию стихов и очень любил стихи слушать. По его просьбе я несколько летних сезонов подряд на городском пляже читал изумленной толпе стихи, приблизительно такого содержания:

 
Мою девушку из машины
За руки вытащат люди
Я посмотрю как мужчины
Ее насиловать будут
Мужчины с крутыми затылками
С запахом папирос дешевых
Кобелями забегают пылкими
Возле бедер твоих лажовых…
 

Смешно и грустно читать эти стихи, написанные 16-ти-летним человеком, но я вынужден признать перед самим собой, что есть в них неприятно-пророческая нотка – выебал мир мою любовь – мою Елену, и именно эти – с крутыми затылками – бизнесмены и коммерсанты ебут сейчас мою Еленушку…

Я был предан Сане душой и телом. Если бы он хотел, я бы, наверное, с ним спал. Но он, очевидно, не знал, что можно меня так использовать, или у него не было к этому наклонности, или он не был для этого достаточно тонок, а массовая русская культура не принесла ему этого на блюдечке, как приносит человеку американская.

Такова предистория. Любовь к сильным мужчинам. Признаю и теперь вижу. Саня Красный был так силен, что ломал брусья в ограде танцевальной площадки, брусья же были толщиной в крепкую руку здорового человека. Правда, он делал это только тогда, когда у нас не было 50 копеек заплатить за вход.

Гена был высок, строен и похож на молодого нациста. Синие глаза. Красивее мужика я не встречал.

Теперь-то мне понятны мои дружбы, это только две, наиболее запомнившиеся, были и другие, но много лет я жил как в чаду, и только моя трагедия вдруг открыла мне глаза, я смог посмотреть на свою жизнь с неожиданной точки зрения.

Ну, я как-то обосновал внимавшему Кириллу свое желание. Он всегда так слушает рассказы собеседников, не только мои, будто это главное дело его жизни, с очень заинтересованным видом, но это только вид. Молодой человек этот очень много обещает, но мало делает. В данном случае я, слава Богу, знал, что он не привирает для солидности, он действительно жил одно время в квартире какого-то временно уехавшего педераста, и я там у него был и видел особые журналы для мужчин и все такое прочее. Чем черт не шутит, – может, Кирилл и познакомит. Мне приходилось цепляться за все, у меня ничего не было, с этим миром мы были чужие. Плохое знание языка, особенно разговорного, пришибленность после трагедии, долгая оторванность от людей – все это причины, по которым я был сверходиноким. Я только шлялся по Нью-Йорку пешком, проходя порой по 250 улиц в день, и в опасных и в неопасных районах шлялся, сидел, лежал, курил, пил из пакетиков алкоголь, засыпал на улице. Бывало, что я по две-три недели ни с кем не разговаривал.

Прошло какое-то время. Я пару раз звонил Кириллу и спрашивал, как дела, когда же он сдержит обещание и познакомит меня с этим мужиком. Он что-то бормотал невнятное, оправдывался и явно выдумывал причины. Я уже совсем перестал на него надеяться, как вдруг он позвонил мне и сказал неестественно-театральным голосом: «Слушай, ты помнишь наш разговор – я сижу у приятеля, его зовут Раймон, он хотел бы тебя видеть, – выпьем, поболтаем, приходи – это рядом с твоим отелем». Я сказал: – Кирюша, это тот мужик, педераст?

– Да, – сказал он, но не тот.

Я сказал:

– Хорошо, через час буду.

– Приходи быстрее, – сказал он.

Я не стану лгать и говорить, что я с зажженными очами и огнем в чреслах поскакал туда. Нет. Я колебался и был слегка испуган. Я даже, может быть, с минуту не хотел идти. Потом долго думал, в чем идти – наконец, оделся очень странно, в рваные синие французские джинсы, и прекрасный новый итальянский джинсовый пиджак, одел желтую итальянскую рубашку, жилет, разноцветные итальянские сапоги, шею обмотал черным платком и пошел, волнуясь, конечно, волнуясь. Поживите столько лет подряд с женщинами, а потом попытайтесь перейти на мужчин. Разволнуетесь.

Он жил, – впрочем, не хочу навредить этому человеку. Он, в общем, милый дядька. Квартира «вся в антиквариате», как говорили у нас в России. На стене Шагал с дарственной надписью, безделушки, картины, изображающие, как я потом узнал, самого хозяина в балетной пачке, фотографии и портреты танцовщиков и танцовщиц, включая Нуреева и Барышникова. Хорошо налаженный изящный холостяцкий быт. Три, может быть, четыре комнаты, хороший запах, что всегда отличает апартаменты светских и богемных людей от квартир мещан и обывательских гнезд. В тех всегда воняет или пищей, или куревом, или чем-то затхлым. Я очень чувствителен к запахам. Хорошие духи для меня праздник, над чем в школе смеялись плебеи-соученики. По запаху квартира мне понравилась.

А вот и сам хозяин выворачивается из кресла мне навстречу. Рыжие, в меру длинные волосы, плотный, невысокого роста, немножко по-артистичному развязный, даже по-домашнему хорошо одетый. На шее – плотно бусы и какие-то приятные цепочки. На пальцах – бриллиантовые кольца. Сколько ему лет – неизвестно, на вид больше пятидесяти. На самом деле, очевидно, за шестьдесят.

Кирилл с ним на дружеской ноге. Они дружески переругиваются. Начинается разговор. О том о сем, или, как писал Кузмин, «То Генрих Манн, то Томас Манн, а сам рукой тебе в карман». Нет, пока никаких рукой в карман, все очень прилично, три артистических личности, бывший танцовщик, поэт и молодой шалопай-аристократ беседуют. Разговор прерывается предложением выпить холодной водки и закусить икрой и огурчиками. Хозяин идет на кухню, Кирилла берет с собой. «Я буду употреблять его для разрезывания огурцов». Мне он помочь не позволяет. – «Вы – гость».

– Господи, блаженство-то какое! В последний раз я ел икру, кажется, в Вене – привез несколько банок из России. Елена еще была со мной…

«Как хорошо, что он не набросился на меня сразу» – вот почти буквально что я тогда думал. Выпив водки, я немного осмелею, и пока это будет происходить, я осмотрюсь.

Как хорошо-то, водка и икра. Мне, отвыкшему от нормальной жизни, все как чудесный сон. Мы пьем из изящных, хрустальных, оправленных в серебро рюмок, а не из пластмассового дерьма – и хотя только закусываем – перед каждым стоит тонкая хорошая тарелка. Здесь так просторно после моей отельной тюремной камеры, можно вставать, ходить, рассматривать. На хлеб намазывается настоящее масло, сверху настоящая икра, и водка замороженная и огурцы дольками, еще раз бросаю я взгляд на стол.

Он на меня пока не наседал, мирно и с сочувствием расспрашивал об отношениях с женой, не бередя моих ран, а так, как бы между прочим. Сказал, что у него тоже была жена, когда он еще не знал, что женщины так ужасны, что давным-давно когда-то она сбежала от него в Мексику с полицейским, или пожарным, не помню точно, что она очень богатая и что у нее было двое детей от него. Один сын погиб.

Когда мы прикончили бутылку, а сделали мы это довольно быстро – все пили легко и были специалистами, людьми, которые пьют постоянно, каждый день и много, он отряхнулся, пошел в ванную комнату и стал собираться в балет.

Оделся он очень изящно – бархатный черный пиджак от Ив-Сен-Лорана, а в кармашек вставил шикарный платок. Выйдя в таком виде, он спросил нас, нравится ли нам, как он оделся, и получив утвердительный ответ от меня и «Раймон – вы душка» от Кирилла, остался очень доволен.

Тут раздался звонок – это за Раймоном зашел некто Луис (его любовник, шепнул мне Кирилл), но Раймон называет его Себастьяном, по имени известного святого, расстрелянного из луков. Себастьян – мексиканец. Он не показался мне интересным, он был очень консервативно одет, такого же роста как и Раймон, лицо у него было приятное, но безо всяких выдающихся черт. Он был владельцем картинной галереи. Ему было лет 35—40, и Раймон считал его молодым.

Они ушли, но Раймон просил нас с Кириллом остаться, дождаться его прихода. Кирилл, поигрывая тем, что он оказался на высоте – сдержал свое обещание, спросил покровительственно: «Ну, как тебе нравится Раймончик, Эдичка? Не правда ли, он душка?» При этом, я думаю, он подражал жаргону своей знаменитой аристократки-бабушки, о которой он очень много рассказывал, бабушка дожила до 104 лет и имела дурную, по моему мнению, привычку бить надтреснутые старинные тарелки о стену.

Я сказал, что, по-моему, ничего, неплохой мужик.

– Он сейчас в любви с Луисом, но когда мы были на кухне, он сказал, что ты ему очень понравился.

Еще бы я ему не понравился, это неправдоподобно, но он как две капли воды походил на Авдеева – певца из ресторана «Театральный», поклонника моей ранней юности. Бывает же такое!

Кирилл расхваливал Раймона как товар, который он собирается продать. И умный Раймон, и интеллигентный, и роскошно одевается – при этом он повел меня в спальню, где в стенном шкафу висело множество Раймоновых вещей. – Вот! – горделиво распахнул он шкаф. – Смотри, сколько всего!

Сам Кирилл ходил в жутких стоптанных туфлях. У него не было достаточно силы воли даже для того, чтобы пойти, когда у него есть деньги, очень редко, но деньги у него бывали, и купить туфли, хотя он страдал от этого.

Сейчас они с Луисом, продолжал Кирилл тоном нежной матери, рассказывающей о похождениях своего горячо любимого сына, шьют себе фраки, специально для театра, какие-то особенные одинаковые фраки. – Ты знаешь. Лимонов, – ради серьезности момента он даже перешел с Эдички на Лимонова, – Раймон знал многих великих людей, от Нижинского, до… А еще Раймон…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю