355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Лимонов » Дневник неудачника, или Секретная тетрадь » Текст книги (страница 2)
Дневник неудачника, или Секретная тетрадь
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 09:28

Текст книги "Дневник неудачника, или Секретная тетрадь"


Автор книги: Эдуард Лимонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

«Хуй!.. – деточка моя. Безработный мой – неотъемлемая моя часть. Бедняжка! Жил бы сепаратно-раздельно с умной головушкой доброго молодца Эдьки Лимонова – то-то был бы доволен».

Предки мои, очевидно, землю любили. Как весна – так тоскливо, маятно, пахать-сеять хочется, землю рукою щупать, к земле бежать. А ведь был бы я наверняка мужик хозяйственный, строгий. Бабы любили бы и боялись, сыновья и соседи. Округа. Богатый бы, верно, был. Два раза в год бы только и напивался, для порядку. Чего ж судьба меня в Америку, в отель на Бродвее завела.

Пойдем в храм. Прокрадемся. Свечи зажжем. И согрешим. Не то что я там лягу на тебя, или что другое, а сделаем дешево и порочно, как в порножурналах. Ты станешь, положив руки и склонив лицо и плечи на кафедру, а я откину твое черное пальто – белый твой круп обнажится, от вида этой стареющей влажной белизны я совсем закачу глаза, ты присядешь, и мы с некоторыми усилиями поместим член в колодец и поплывем. И сопровождать нас будут мягкие пассаты и взоры нашего Бога, и вся внутренняя каменная и деревянная пахучая красота… И охи и вздохи, и свечек блистанье, и где-то в закоулках ощущение – это елка, это Новый год, это детство, и мама изготовила сладкие пирожки. И ты их ешь, и тепло желудку. И это их ешь ты в последний раз.

Мы расстреляли сестер, как полагается, на утренней заре. Трое моих друзей хорватов, и австриец из Шестого Интернационала, и представитель итальянских ультра Кастелли, японец Иошимура, и как чрезвычайный уполномоченный Лиги Уничтожения – я. Мы устроили расстрел в стиле начала двадцатого века. Мы выбрали усатого Божимира, и он зачитал приговор. Горные кусты уже раздирал край солнца, когда эти женщины упали в росистую траву. Мы стояли против них, как на всех классических картинах, – цели мы разделили – на троих приходилась одна сестра.

Я не совсем сейчас уверен в необходимости смертного приговора, но, может быть, нас обязывала суровая горная страна. Может, будь это в приморском городочке, где взвизгивает и брызжет вино, и танцуют в кафе под пластинки, не было бы расстрела, а совершилось бы только насилие, и то, подозреваю, не в групповом смысле. Я, как представитель Лиги Уничтожения, всем этим товарищам главный ведь был.

Впрочем, до расстрела младшая еврейка была приведена ко мне и была, лежа в белых тряпках, весьма хороша. Когда же я стрелял, я целил ей в это место. Хотя и без того о моих странностях ходят слухи, но удержаться не мог.


М.Ш.

Если я улягусь спать, я завернусь в свиной жир, и бараний жир. И будет мне не холодно, только не зарасти бы. Прежде чем садиться – постелите на сидение тонкий листок мяса. Опояшьте мясом чресла, чтобы скрыть наготу. Когда износится, сбросьте, возьмите другое мясо.

 
Положите под голову жирное, пухлое мясо.
Повесьте на стену мясо в раме.
Писайте кровью.
(И не расставайтесь с ножом!)
Медсестра сидела в углу.
Поль стоял у окна – улыбался.
Жан стоял у двери – улыбался.
Пьер стоял у стены – улыбался.
Медсестре стало страшно от их улыбок.
 

Двенадцатый муниципальный госпиталь в городе Арле открывается для приема посетителей в шесть часов утра. Больным приходят в головы странные фантазии – Общий Генеральный Совет Больных, их профсоюзное начальство проголосовали единогласно, и госпиталь открывается включением во дворе фонтана – даже зимой, в шесть часов утра. В двери входят ранние посетители – их не изобразишь словами. Следует видеть их лица – выражения этих лиц.

Русская газета пахнет могилой и старческой мочой. Все убого и жалко – старомодно, от объявлений до статей и стихов. Даже рецепт тети Моти – что бы вы думали? Ну конечно, «Постный перловый суп». Что может быть гаже и беднее! Не гусь, не утка, не просто здоровый кусок мяса, а постный перловый суп. Вот какие мы убогонькие, серенькие, замученные жизнью.

Некая К. Мондрианова просит М. Полштоф сообщить ей свой адрес. На хуя, хочется мне спросить, на хуя, чтобы вместе тоску зеленую разводить? Им бы по отдельности держаться или с мистером Смитом и мистером Джонсоном встретиться – веселые здоровые ребята, а они шерочка с машерочкой адресами обмениваются.

Умершие поручики и вечные корнеты. «В старческом доме, волею Божею тихо скончался лейтенант Б.». Далее куча всяких родственников и «дядя Миша», которого почему-то выделили, скорбят. На самом деле рады безумно, напились, наверное, от счастья, что 89-летнее (!) растение наконец ушло в мир иной, измучив всех родственников и опустошив их карманы.

«На 80-м году жизни скоропостижно скончался денщик Колчака», того самого адмирала, чьи адмиральские щеки скребла лошадиная бритва у Мандельштама в стихах уже более 60-ти лет назад.

Скоропостижно – это в 80-то лет! Когда же не скоропостижно – в 120, что ли!

Объявление: «Делаю маленькие электрические установки».

Почему маленькие делаешь, а, друг? Делай большие, как весь мир, как американцы, французы, другие люди.

Кто-то просит «даму в меховом манто вернуть пакет с марками, ошибочно взятыми 11 марта». Дама, родненькая, не отдавай ты им марки, прикупи еще конвертов, не поскупись, вложи внутрь листок бумаги с единственным моим криком «А-а-а-а-аааааааааааааааа!» и пошли это во все страны мира, на сколько марок хватит.

Хорошо убить сильного загорелого человека – твоего врага. И хорошо убить его в жаркий летний день, у соленой воды, на горячих камнях. Чтоб кровь окрасила прибрежную мелкую воду. При этом самому быть раненным ножом в бедро, и, хромая, исчезнуть в прибрежных горах. Идти, вдыхать ветер, пахнуть потом борьбы, кровью, порохом, залезть глубоко в заросли полыни да и заснуть. А проснуться – ночь, звезды, черное небо и внизу огоньки городка, куда спустившись найдешь и вино и мясо и танцующие под аккордеон пары…

И спускаешься постепенно. «Адьез, адьез Сан-Хуан», – звучит навстречу хриплый голос.

«Живы мы еще – Эдуардо, – думаешь, спотыкаясь о камни… – Живы, – говоришь себе, ликуя. – Ой живы!»

Вечер. Проститутки облизывают губы. Я облизываюсь на них исподтишка, делая, впрочем, вид, что они меня не интересуют. У меня шестьдесят центов в кармане и только. И мне почему-то кажется, что я древний египтянин. И влечет меня синяя бездна ночи, и, как зачарованный, не отвожу воспаленных глаз от проституток – не отвожу, щупаю взглядом их ноги, слежу за их синими языками. Люблю, значит, порченое, подгнившее. Так выходит.

Дома. Возбужден. Сейчас выброшу старые штаны, привезенные еще из России, ну их на. Все-таки действие.

Потрясающе! – город Мучачу захватили пигмеи!

Четыре фута ростом – лаконично сообщает радио.

Я очень обрадовался. Приятно, когда город Мучачу захватывают пигмеи.

Догадались ли они изнасиловать там всех больших женщин, а город поджечь?

Часто наш писатель выходит на улицы с очевидным намерением продаться кому-то или просто переспать с первым встречным – женщиной или мужчиной. Из-под французской кепочки торчат любопытные глаза. Изящен. Смуглое лицо. В лиловом.

– Лапайте меня, лапайте – прикасайтесь ко мне. Я пойду с вами куда угодно. Мне от прикосновений хочется умирать, млеть.

– Нет у меня морали, нет у меня ничего. Я ласки хочу. Ебите меня, или я буду. Ты – седенький, возьми меня с собой. Я хороший. Я совсем как мальчик. Я русский писатель. Или вы – леди. У меня зеленые глаза, и я доставлю вам массу удовольствий.

Была невероятная гроза. Он выключил свет – лег загорелый и голый в постель, забился в самый угол и с удовольствием лежал. Окна были открыты, из Нью-Йорка приносило запах свежей зелени и дождя. Он впервые почувствовал острое удовольствие от того, что одинок, что отель, где он живет, – дешевый и грязный, что населяют его алкоголики, наркоманы и проститутки, что он не работает и живет на нищенское стыдное пособие по социальному обеспечению, но зато целыми днями гуляет.

Гроза неотразимо доказывала, что и в этом состоянии он счастлив. И он лежал, улыбался в темноте и слушал грозу, время от времени поднимаясь и в нее выглядывая.

Я всегда был бедным. Я люблю быть бедным – это художественно и артистично – быть бедным – это красиво. А ведь я, знаете, – эстет. В бедности же эстетизма хоть отбавляй.

Иногда мне кажется, что я ем голландские натюрморты.

Не все, конечно, но те, что победнее, – ем. Вареная неочищенная холодная картофелина одиноко и сладостно лежит на бледном овальном блюде, соседствуя с куском серого хлеба и неожиданно, безобразно зеленым луком и искрящейся солью.

Не поэт сожрал бы это на газете, впопыхах, грязными пальцами.

И не эстет так сожрал бы.

Я – употребляю вилку и нож – не тороплюсь, и потому трапеза моя похожа на удивительную красивую хирургическую операцию. Красивую и точную, только с тем различием, что операции проводятся в других тонах. У меня более приглушенные и туманные.

Я очень люблю быть бедным. Полдня решать – пойти ли в кинотеатр «Плейбой» на два фильма за один доллар, или фильмы недостаточно хороши, чтобы тратить на них так много. Или идти голодным где-нибудь в Вилледже, где из-за каждой двери тебя обдает новым особым запахом.

Я так люблю быть бедным – строгим, чистым, опрятным бедным тридцати четырех лет мужчиной, в сущности, совершенно одиноким. И люблю мою тихую грусть по этому поводу. И белый платочек в кармане.

Хочется написать о бархате и его тонах.

О дыме марихуаны, обо всех других дымах. Об утренней лиловой траве – ее заметил шофер, который привез труп в усадьбу для «медицинских целей».

Хочется испытать ощущения Елены после того, как она изменила своему мужу Эдуарду Лимонову и шла домой по Нью-Йорку, и садилось в это время солнце.

Хочется ворваться в зал Метрополитен-опера во время премьеры нового балета и расстрелять разбриллиантенных зрителей из хорошего новенького армейского пулемета. А что делать – хочется.

Но я подавляю, подавляю их – желания. Не очень-то получается.


 

Для шепота с оркестром

Я целую свою Русскую Революцию
В ее потные мальчишечьи русые кудри
Выбивающиеся из-под матросской бескозырки
или солдатской папахи,
Я целую ее исцарапанные русские белые руки,
Я плачу и говорю:
«Белая моя белая! Красная моя красная!
Веселая моя и красивая – Прости меня!
Я принимал за тебя генеральскую фуражку грузина,
Всех этих военных и штатских,
Выросших на твоей могиле —
Всех этих толстых и мерзких могильных червей.
Тех – против кого я. И кто против меня
и моих стихов!
 

Я плачу о тебе в Нью-Йорке. В городе атлантических сырых ветров. Где бескрайне цветет зараза. Где люди-рабы прислуживают людям-господам, которые в то же время являются рабами.

А по ночам. Мне в моем грязном отеле. Одинокому, русскому, глупому. Все снишься ты, снишься ты, снишься. Безвинно погибшая в юном возрасте – красивая, улыбающаяся, еще живая. С алыми губами – белошеее нежное существо. Исцарапанные руки на ремне винтовки – говорящая на русском языке – Революция – любовь моя!»

 
И летняя гражданская война 
В городе горячем, как сон.
 

И руководитель восстания полулатиноамериканец, полурусский – Виктор, и Рита – женщина с прямыми волосами, и голубоволосый гомосексуалист Кэндал – все пришли утром в мою комнату и стали у дверей, и Виктор угрожает мне дулом автомата за то, что я предал дело мировой революции из-за тоненьких паучьих ручек пятнадцатилетней дочки президента Альберти – Селестины, ради ее розовых платьев и морских улыбок, ради ее маленькой детской пипочки и вечнозащипанных мочек ушей, ради ежей в саду ее папы, ежей и улиток на заборе.

Все это привело меня к сегодняшнему утру, и лучший мой боевой товарищ и бывший любовник Виктор говорит вполголоса страшные слова, истеричный Кэндал в тоненьком пиджачке не смотрит, а стремительное лицо Риты…

И долго плакала в постели маленькая Селестина, подрагивая голыми грудками, а отец ее – господин президент уже входил с танковым корпусом в столицу, и дрожали преданные западные предместья, и товарищей расстреливали во дворах.

Как ебаться сегодня хочется. Сунуть хуй глубоко-глубоко в эту щель – цвета мятой клубники щель – и пропади ты, мир, пропадом. Но какая страшная бездна будет после оргазма, откроется. Каким холодным и металлическим будет мир. И ничего не стоит приговорить к смертной казни кого угодно – а если ангела, так и еще возбудительнее.

Вчера в час ночи встретил выкатившуюся из ресторана личность в белом костюме и с темным небрежным полуразвязанным бантиком на шее. Он был очень пьян (покачивался) и артистичен. Увидав меня, встрепенулся, сделал полуоборот, взглядом уже уперся в мою челку… Но я хотел пи-пи, очень хотел. Я спешил. И я не остановился.

Но потом, когда сделал пи-пи в известном только мне открытом ночью холле дома на пятьдесят восьмой улице, – я пожалел. Эх, болван, нужно было пойти с ним и взять у него 54 доллара и купить завтра с утра те белые лакированные сапожки на Бродвее и прямо в магазине нацепить их.

Если вы сидите в мае в саду и плачете – это невероятно хорошо. Это кто-нибудь близкий умер, и вы жалеете.

И вышла незагорелая полная родственница в темном платье, и припухли глаза от слез. И вы берете ее за белую руку – приближаете, обнимаете и говорите: «Салли, родная, как горько, какая потеря!» И обнявшись – вы заливаетесь слезами.

А сквозь горе, от соприкосновения тел такое уже жуткое пробивается желание. И стыдное, и запретное, и неуместное. И она чувствует тоже. А особенно если это покойного жена. И закрыв глаза! с головой – оба в эту бездну.

И гроб с покойным со свистом ввинчивается в небо. Удаляется.

Я люблю, что я авантюрист. Это меня часто спасает. Вдруг дождь, и мне тошно и бедно, и плакать хочется, так подумаю: «Хэй, ведь ты же авантюрист, мало ли что бывает. Держись, мальчик, сам себе эту дорогу выбрал, не хотел жизнью нормальных людей жить – терпи теперь».

Тут и подправишься, кому-то позвонишь, овечкой притворишься, обманешь, глядишь – через пару часов уже в высшем обществе расхаживаешь, со знаменитыми людьми беседуешь, красивых женщин за руки хватаешь, проникновенными голосом чепуху говоришь. Слово за слово – бывает, утро в богатой постели встретишь, первые лучи сквозь занавески лицо щекочут, кофе тебе в постель несут. – А я водки хочу, – говоришь. Невероятно, но и водку несут. Кривишься, но пьешь – просил ведь.

Я люблю, что я авантюрист.

Сука я. И грустно мне, что я сука и никого уже не люблю. И не оправдание это, что любил. Курю и думаю упорно: «Сука, сука, точно что сука». И гляжу грустно в окно на почти итальянские облака над небоскребами. Кажется, кучевыми называются.

Роскошное летнее утро над Ист-Ривер. Я, сидящий на скамеечке в миллионерском саду, которому завидует молодой итальянец – дорожный рабочий, глядящий в недоступный сад через высокую решетку. Вот, думает, – сидит богатый парень и кофе на солнышке пьет. Ишь ты, думает, – падла – рано поднялся, в восемь часов утра на воду смотрит.

А я-то не по праву сижу в миллионерском саду. Не по праву незаработанный кофе пью, на чужую траву босые ноги поставил, изредка тела рядом сидящей девушки двадцати одного года касаюсь. Приблудный писатель, непутевый иностранец, клиент FBI, с опасными идеями поэт. Любовник миллионеровой экономки.

Это пароходное путешествие в маленькой каюте с нею осталось в памяти на всю жизнь. И утром тащил чемодан через весь южный город – чемодан с ее тряпочками – любимыми душистыми существами, и едва нашли машину в другой город, и мчались по горным дорогам с шофером в кожаной куртке, и по сторонам дороги вспыхивали дикие цветы, и низкое море мелькало на поворотах, и жизнь была как револьверная стрельба, как беспорядочная и жуткая револьверная стрельба.

Какие-то шоу, которые через полчаса уже никто не помнит. Глупые актрисы, развязные мужиковатые актеры. Идиотские фильмы – для рабов и людей с мозгами кошки. Пять разрешенных чувств, сорок рабочих часов в неделю, установки для кондиционирования воздуха, беседы с беременными женщинами, забастовки, коммершиалс…

И только родным и близким, нормальным, изредка повеет от какого-нибудь маньяка, изнасиловавшего одиннадцатилетнюю девочку. Только такие, оказывается, еще ценят и свежесть, и красоту, и несмятость.

Разбей только стекло. И заскочи в магазин.

Возьми все, что ты хочешь. Костюмы, эти прелестные трости, трогательные мягкие шляпы, лаковые ботинки и ласковые шарфы. Лавируя между цветами, задевая плечами листья пальм, отыщи вначале легкий, крепкий и изящный чемодан и складывай все вещи туда. В конце концов цинично нацепи темные очки, прикрой кудри шляпой и разбитной походкой вынырни из витрины. И пусть воет эта гадкая сирена. Очень вероятно, что ты успеешь уйти. Только не суетись.

Утром уже в каирском аэропорту – пей турецкий кофе – принюхивайся к нему и свежему сигаретному дыму и нахально гляди в дам. А девочки этих дам от твоего сорокалетнего взгляда тихонько писают в нижние штаны.

Распахнуть грудь. И – мамочка! Ленка! Родители!.. «Стреляйте, гады! – ласковые мои!» На яростной земле с мягкими боками. Блаженное и важное дело смерть. Руку протянет: «Идем, Эдинь-ка!» – взахлеб. И косой дождь вспомнишь на углу Петровки и бульвара. И мамочка! Ленка! Родители! Анна!… на чужой своей латиноамериканской земле. Грудью.

Придешь, бывало, от женщины к себе домой в отель утром, пропив вечер и проебавшись с нею ночь – талантлив, как цветок, – здоровый, возбужденный.

Элевейтор не работает, у самых дверей номера гадко пахнет – чья-то собака нагадила или человек. Придешь – злой, умненький, тараканы из ящиков стола врассыпную. «Ох, еб твою мать!» – думаешь, – и неожиданно как бы впервые обнаружив себя здесь, как рассмеешься… «Чем хуже – тем лучше. Ебал я ваш Нью-Йорк!»

Бутылки из окон слышно сыпятся. Чайки во дворе почему-то летают.

Молодые люди часто ленивы и работать не хотят. Ну, они и правы. Позже их прижмут, заставят. Но были правы. Что в работе хорошего, и чем тут гордиться? «Я работаю, я налоги плачу», – так всю жизнь и подчиняются.

Я лично только писать люблю, и то не всегда. А вообще предпочитаю ничего не делать. Размышлять. Чьи-то стихи вспоминать. На солнышке лежать. Мясо есть. Вино пить. Любовью заниматься или революцию устраивать. А писать – иногда.

Я не верю, что кто-то действительно любит восемь часов в день, пять дней в неделю печатать на пишущей машинке, или же рубашки для мужчин шить, или же мусор с улиц убирать. Одну рубашку сшить приятно порой, ну, страниц несколько отпечатать тоже возбудительно – ишь, умею, вон как ловко выходит. Но чтоб всю жизнь?! Не верю, и многое меня подтверждает. Женщина одна выиграла в лотерею – будут ей платить до конца жизни тысячу долларов в неделю. Так что, она сказала, сделает во-первых, что вы думаете? Конечно, «стап май ворк». Так что молодые люди неосознанно правы. Я за них, я их поддерживаю.

Идете вы опять утром через Нью-Йорк «домой» – в отель – размышляете – и встречаете нос к носу вашу бывшую жену. Худая, длинная, в штанах, пояс с огромной пряжкой, модные тряпки вниз все висят. Зубастая. Зубы передние переделала, не потому что плохие были, а для фотографирования не годились.

Губу верхнюю подрезала. Нос напудрен, шея напряженная. Наглая, но что-то стыдное в глазах.

Поговорили и пошли каждый своей дорогой. Идете дальше и думаете: «Эх Елена, Елена, не избежала и ты общей бабьей судьбы. А жалко, черт побери. Жалко. Жалко. Что-то не так ты сделала. Эдьку Лимонова бросить можно. Чего ж нет. Но что-то не так. Явно что-то не так…»

Больше всего не люблю старых богатых леди. За каждой какая-нибудь гнусность скрывается. Удачливые торговки пиздой. Посчастливилось. И с собачками их не люблю, и без собачек. И в магазинах их не люблю. И когда едят не люблю. Впрочем, и молодые женщины, когда едят – противны. Обычно они едят много и жадно – особенно после нескольких недель совместного секса" когда уже уверены, что вы свой – можно расслабиться – тут вы их и видите такими, какие они есть. Бедный мальчик – вы-то воображали… Принцесса… ангел – заглатывает куски мяса, как удав, мычит над бурым соусом, кутает губы в тяжелое красное вино, сладостно шипит смесью ананаса с кокосом – короче, совокупляется с едой.

Отели. Отели. Вся пятьдесят девятая Централ-Парк-Южная раззолоченная улица. Как-то ночью пьяная пара обнимать меня здесь стала. Я оторопел от наглости. Обычная реакция – в карман – за нож…

– Но они ж меня не обижают, – потом думаю. – А все-таки тела касаются.

Ушел от греха.

Они пьяные ли догадывались? Он? Она? Что стройный человек в кепочке, похожий на художника, вполне спокойно зарезать мог. Гуляй, буржуазия, да не загуливайся. И обнимать меня не надо. А то я злой.

Японский ресторан хорош осенью – в промозглую погоду. Горячие салфетки, подогретое саке. Когда дует норд-вест. И особенно хорош он перед покушением на жизнь премьер-министра, на последние деньги, в свистящем ноябре.

Централ-Парк. Июль. Два молодых бледнолицых в очках урода, один с длинным внимательным носом, суют друг другу листки с отпечатанным текстом. Я заглянул – сценарии… Будут, будут длинноносцы – добьются – со старыми шеями, в распахнутых с жабо рубашках и цепями из золота на старых веснушчатых сосисках-руках – будут в Голливуде. И будут ебать молодых глупых моделей и тех, кто желает в артистки. А рядом густо замешанная мексиканская семья размещалась с подстилками, детьми, термосами и сразу тремя транзисторами. Эти не будут.

И шел мимо я – красная сволочь – кудрявый, длинноволосый, с темной кожей и черными мыслями. Э. Лимонов – человек из России. И что удивительно – талантливый нееврей.

Как-то красил студию ювелира Франка, у него длинная итальянская фамилия. Поблизости вертелась очень живая его девочка, Элен, три года девочке.

«Мой папа Фрэнк – муж моей мамы, – сообщила она мне. – А у тебя жена есть?»

«Моя жена оставила меня», – говорю я ей, продолжая красить, сидя на корточках. «Это очень подло, – говорит дитя серьезно. И очевидно, чтобы развеселить меня, объявляет: – Вот, посмотри, как я умею прыгать. – Встает с пола и прыгает, отбрасывая ручки-ножки в стороны. – Это потому, что я легкая. Ведь я еще ребенок. Вот вырасту – уже не смогу», – поясняет она.

Я поднимаюсь, откладываю щетку и пытаюсь прыгнуть, как Элен. Очевидно, у меня плохо получается, потому что она смеется. «Ты тяжелый», – говорит она. Когда я спрашиваю, сколько ей лет (банальный дурацкий заискивающий вопрос взрослого, чтобы что-то сказать ребенку, отец ведь сообщил мне, что ей три), она отвечает, что уже имела три дня рождения. «А сколько тебе?» – спрашивает она. «Тридцать один», – вру я. (На самом деле тридцать пять.)

«Ты старый», – говорит она.

«Может, не очень?» – с надеждой спрашиваю я.

«Нет старый», – говорит, потупясь, правдолюбивый ребенок.

Потом она меня учит английским словам. «Повтори за мной», – сурово требует итальянская девочка, я повторяю.

В общем, у нас все о'кэй с ней. Мы отлично ладим и довольны друг другом.


М. Н. Изергиной

Пастораль

Из Бранденбурга красивая летняя дорога, по сторонам которой пышно разбросаны буковые деревья и платаны, ведет вас к Ораниенбургу, а там глядишь – недалеко и сонный город Винненбург.

За большими сонными озерами на окраине Винненбурга расположена долина с удивительными, нигде на свете больше не встречающимися сортами винограда «голубой бархат» и «Розали». У юго-восточного – единственного доступного автомобилю выхода из долины и находится гостиница «Приют для чудаков», которой хозяйка, фрау Мария, удивительно похожа на мадам Рекамье. «Вся жизнь – шутка», – часто любит повторять она в дождливую погоду, после чего с удовольствием исполняет известный старинный романс «Гори, гори, моя звезда».

Кто мог ожидать это – однако студент Савицки и еврейская девица Клейншток одновременно покончили с собой в прошлую пятницу – прошли через долину, напевая песни, и утопились в прудах – я имею в виду озера.

На всех пляжах быть прохожим. Всегда быть иностранцем – залетным гостем из другой страны. Не заводить даже книг и квартир. Вышвырнуть в гостиничный мусор десяток прочитанных томиков, и дальше – по секретным поручениям Чрезвычайной Лиги Уничтожения, переданным через агента – девушку в лиловой шляпе по имени Мадлен. Дальше и дальше, устраивая заговоры и порой собственноручно разряжая револьвер в розовые лица и животы приговоренных Лигой мужчин – обычно в возрасте от сорока до шестидесяти лет.

Раннее утро. Пришла соблазнительная тринадцатилетняя девочка – бэбиситэр. Обожженный солнцем нос. Белые волосы – длинные ноги. Встать бы из-за стола, бросить занудных взрослых и их разговоры, взять девочку за руку и уйти с ней в начинающееся утро. Она еще во что-то верит. Она еще любит просто так – за лохматые волосы, вольные мысли, за первый секс.

«Эх, ебаный в рот!» – говоришь с горечью в никуда, наедине с самим собой. Куришь часто еще сигарету. Или из угла в угол ходишь. Или в окно глядишь. «Эх, ебаный в рот!» И в этом восклицании больше смысла, чем в большинстве книг и даже в прославленной старой библии.

Мне это уже не интересно. Ну, женщина – голова, волосы, две руки, две ноги, ну, отверстие это между ногами – мехом-шерстью поросло. Ну и что. А ведь раньше я любил женщин – любил узнавать их, любил заниматься ими, любил их оргазмы, смотреть на их искаженные в этот момент лица любил. А теперь я оставил это простым людям и нахожу удовольствие только в борьбе против общества и обществ. Впрочем, вчера я был растревожен девочкой пяти лет. Нестесняющееся маленькое животное катилось на низком игрушечном велосипеде – растопырив ноги и выставив лобок. И там было розовое отверстие, как дырочка от пули. Пулевая дырочка.

Я не гадкий бессильный старик – женщины на улицах смотрят на меня с большим интересом, но пулевая дырочка была так непристойна, что я с ужасом отвернулся. Куда более непристойна, чем показывающая свою развороченную пизду толстая проститутка, которую я когда-то видел в ранней юности.

Ужасное дитя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю