355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Кочергин » Крещённые крестами. Записки на коленках [без иллюстраций] » Текст книги (страница 8)
Крещённые крестами. Записки на коленках [без иллюстраций]
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:16

Текст книги "Крещённые крестами. Записки на коленках [без иллюстраций]"


Автор книги: Эдуард Кочергин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)

Китаец

Под утро следующего дня мой поезд встал на какой-то узловой станции. В щель, да ещё спросонья, что-либо разглядеть было невозможно. Но я спиной почувствовал неладное. С улицы доносилось мычание коров, топот копыт и щёлканье кнутовища. Я решил срочно выбраться из своей теплушечной тюряги. Оказалось, что испуг спины меня не подвёл. Весь состав, в том числе и мою теплушку, ждало стадо крупного рогатого скота. Станция называлась Уфалей – последняя станция, до которой я доехал челябинским товарняком. На ней всё равно пришлось бы затормозить. Все мои детприёмовские съестные припасы закончились, и с задачей поднадыбать где-либо питание я двинул к станции.

Заметив мухомора на перроне вокзала, решил обойти его со стороны посёлка и в нём наткнулся на местный рынок. В ту пору в наших селениях все дороги вели на толкучку. Полупустой, угрюмый базаришко явно не нуждался в моих художествах. Что-то надо было предпринять. Голод не тётка. Может быть, показать вождей в столовке, в Сибири ведь получалось. Хорошо бы узнать, где столовка. Торговые тётки в Предуралье злые, недобрые, спрашивать их бесполезно, могут и легавых позвать. Увидев единственного дядьку среди торговок на другой от меня стороне рынка, я направился к нему. Им оказался старый узкоглазый человек, похожий на казаха. Самое интересное – этот человек торговал раскрашенными стеклянными рамками для фотографий и картинами с яркими цветочными узорами, рисованными также на стекле. Его прилавок звенел на всю площадь рынка неожиданными контрастами цвета, излучал какую-то незнакомую сказочную энергию, которая меня остановила и озадачила. Я забыл про свой вопрос и прямо прилип к прилавку, дивясь такой невидали. Во, интересно: он вставляет мятые серебряные и золотые фантики в яркие пятна узоров-цветов и обводит все чёрным контуром. Вот научиться бы чему, подумал я.

– Что смотлис, малий, класиво? – вдруг спросил меня дядька каким-то бабьим голоском с незнакомым акцентом. – Что тебе больсе нлавится?

– Всё нравится. А вон эти цветы больно ловко рисованы, – показал я на стеклянную картину. – Не видел никогда таких сказочных. Откуда ты их взял?

– Они китайские.

– А ты китаец?

– Да, китаец.

– Первый раз живого китайца вижу. Видел только Мао Цзэдуна, вождя вашего, на картинках и портретах. Ты, дяденька, научил бы меня красками рисовать?! Я тушью умею – вон, смотри, челдонка. – Я достал из бушлата колоду карт, рисованных в челябинском ДП, и протянул китайцу.

Он стал их рассматривать, почему-то причмокивая.

– Холосё, ц, ц… Холосё, ц, ц… У нас калт не купись, ц, ц… Холосё…

– Ты научи меня карты красить, я бы их рисовал и красил – во бы заработали!..

– А ты цей?

– Я ничей, бегу к матке в Ленинград. В Сибири и Челябинске в детприёмниках торчал. Научи, я тебе помоганцем стану – гавриком!

– Холосё, холосё, надо думать… Плиходи завтла, говолить будем…

– Куда?

– Сюда на лынок. Я с жёнкой Сяськой советуюсь.

– Хорошо, приду завтра.

Он показал мне, как пройти к столовке. Поход в неё оказался мало удачливым. Вожди мои местным бурундукам, как обзывали уральцев соседи, были совсем не нужны. Пришлось отдать за кормёжку свою последнюю колоду карт. Засыпая на соломе в забытой на запасных путях теплушке, я решил идти в ученики к китайцу, если возьмёт, и до середины августа остановить свой бег.

Следующим днём с разрешения Сяськи, которая оказалась Аськой, то есть Анастасией Васильевной, я был взят помоганцем к китайскому художнику. Мастер, забрав меня с базара с моим тощим сидором, привёл в свой бело-синий дом, единственный крашеный дом на всей мрачной улице неподалёку от рынка, и поселил прямо в мастерской – сараюшке с оконцем, у которого стоял рабочий верстак. На нём малевалась живопись. Из-под столешницы верстака торчали ящики с красками, кистями, бумагой, картоном. С левой стороны от входа находился стол для резки стекла, напротив, справа – другой, с керосинкой для варки клея и противнями для покраски бумаги. Сундук-топчан справа от двери, у стены, стал для меня спальным местом. Основное учение длилось недели две, после чего мастер доверил мне трафаретить цветы на стёклах для фоторамок. Уже к концу июня и прориси на них я делал сам.

Чтобы соседские бурундуки не цеплялись к китайцу, меня выдавали за племянника Сяськи, приехавшего с Вологодчины на каникулы учиться у него ремеслу. В июле я помогал мастеру расписывать дом важного местного человека – директора рынка, татарина, между прочим. Красил масляными красками цветы на стеклянных дверцах старинной горки. В июле – начале августа дядюшка Сяо (так звали китайца) с моей помощью изготовил дюжину карточных колод по трафаретам. Очень качественно. Китаец достал где-то плотную глянцевую бумагу – огромный дефицит в ту пору. Работать у него приходилось много, но относился он ко мне по-доброму. Тётка Васильевна, как я её звал, кормила сытно. По выходным, которых фактически не было, сам хозяин варил рис; где он его брал – никто не знал, даже жена Сяська. Единственное, что поначалу оказалось трудным, – вставал китаец с солнцем, а спать ложился сразу после заката. Пришлось мне к нему приспосабливаться.

Мастер происходил из оставшихся и осевших у нас маньчжурцев, нанятых русским царем в конце XIX века на строительство КВЖД. Некоторые из многих тысяч китайских строителей остались в России и после открытия железной дороги разбрелись по её просторам. Анастасию Васильевну уфалейцы обзывали «вечной китайской женой». Она была второй раз замужем за китайцем, первый умер по болезни. Русские бабы, попробовав китайца, к своим мужикам не возвращались.

Он многому научил меня за эти три с половиной месяца. Главное, что я освоил с его подачи, – технику трафарета, которой на путях своей житухи часто кормился, «печатая» и продавая игральные карты. Научил расписывать анилином на клею что угодно: стекло, бумагу, материю. Делать прориси тушью, маслом, лаком. Научил пользоваться масляными красками. Окрашивать ровно простую бумагу анилинами в разные цвета. Работать кистями, торцевать губками, тряпками, и всякому другому.

В середине августа с помощью татарского директора рынка Тахира Адильевича купили они мне билет на пассажирский поезд Челябинск-Молотов до станции Кауровка, откуда я сам должен двинуться к северу. Впервые в жизни мне предстояло ехать как пану, в пассажирском вагоне с собственным сидячим местом. Ещё за помоганскую работу тётка Васильевна одарила меня маленькими аппетитными пирожками с грибами, капустой и гречей.

В вестибюле вокзала на главной стене против входа висел портрет товарища Сталина, страшно смахивавший на татарина – начальника уфалейского рынка, которому мы с учителем малярили дом. В моём сидоре кроме пирожков находилось семь колод отличнейших цветух, изготовленных мною в «китайском пленении».

Молотов-Пермь

Кауровка оказалась узловой станцией. На ней я из своего вагона переместился в кочегарку соседнего и проехал в ней ещё четыре остановки, затем пролёта три-четыре ехал в тамбуре второго вагона среди каких-то работяг, потом снова в кочегарке, пока не добрался до границы Пермской области. На этом пассажирском поезде мне удалось преодолеть ещё несколько станций буквально на подножках вагонов. Но за две остановки до Ергача кондукторы всё-таки согнали меня-безбилетника с поезда окончательно.

Место, куда меня выбросило государство, оказалось поселением довольно мелким, зато украшенным рекой. Стоял тёплый август, и я решил заякориться на три-четыре дня, вспомнить школу Хантыя, поставить шалаш в перелеске над рекою, вырыть яму для костра, заготовить дрова и, главное, добыть съестные припасы, загнав одну-две колоды карт, напечатанных китайским трафаретным способом, – единственное богатство, которым я владел. Для чего и пошёл к главному здешнему месту – магазину.

Продать колоды мне не удалось, но какой-то местный однорукий обрубок с хитрым глазом предложил обмен – две моих колоды на горку картошки, буханку хлеба и банку рыбных консервов. Маловато, но пришлось согласиться. У магазина ко мне в товарищи прилепился здоровенный пёс по кличке Мамай. Мужики, узнав, что я, не добравшись до Ергача, был высажен, сжалились и обещали помочь – дня через три туда пойдёт по надобностям машина, заберут и меня.

Мамаю угощение печёным картофелем понравилось, и четырёхлапый «монгол» остался со мной в шалаше. В последний день гостевания на реке пёс оправдал нашу дружбу. Поутру он разбудил меня рычанием. Придя в себя, я раздвинул ветки шалаша и узырил в щель, как из кострища два каких-то мандалая тащат картошку, приготовленную на завтрак. Шалаш наш стоял выше костра и был прикрыт кустом, вероятно, они сразу не приметили его. Я толконул Мамая вперёд, приказав взять уродов. Здоровенный пёс бросился на воришек. Те, перепугавшись, кинулись бежать к реке. Выйдя из шалаша, я обнаружил у воды целую ватагу богодуев, смотревших в нашу сторону с некоторым припугом. Наше стойбище оказалось на пути этих «калик перехожих». На всякий случай мне пришлось достать из кармана бушлата своё оружие – рогатку и приготовиться лишить кого-нибудь из них глаза – я прекрасно помнил по Сибири, с кем имею дело: эта нелюдь, это чмо не признаёт ничего, кроме силы. Оружие не потребовалось. Через мгновение оказавшись внизу, Мамай мощным прыжком сбил с ног придурка, рывшегося в костре, и своими лапищами вжал его в песок. Стая славильщиков Лазаря смылась, бросив своего дружка на произвол судьбы.

К обеду мы вернулись в посёлок. Меня взяли в машину до Ергача. Расставание с Мамаем происходило тяжело. За три дня мы сильно сдружились.

В Ергаче я решил ни от кого не прятаться. Ежели потрафит с поездом, то окажусь в Молотове, где сам сдамся на воспитание в детприёмник. Ежели повяжут раньше, то всё равно отвезут туда же. До Молотова оставалось ехать всего одну ночь. Мне таки подфартило. Оказалось, что многочисленные людишки, толпившиеся на бану[13]13
  Бан – вокзал (блатн.).


[Закрыть]
, ждали «пятьсот весёлую поездуху» – дополнительно сформированный в свердловских землях состав из разношёрстных старых и даже пригородных вагонов. Большая часть жаждущих попасть на него состояла из эвакуированных питерских семей. Я как тоже эвакуированный с запада присоединился к ним.

Подошедший поезд буквально взяли штурмом. Меня, как какую-то мелочевку, попавшую в людскую тесноту, занесло в занятый ещё до Ергача вагон. Несчастное людьё облепило собою все проходы, выперло в тамбуры, забралось на крыши, повисло на подножках вагонов. Вся поездушная змея издали напоминала ползущую гусеницу с вцепившимися в неё муравьями. Я, как малый обезьян, вскарабкался на третью полку и, обнаружив щель под трубою, разделявшей купе, втиснулся между ящиками, коробками и чемоданами. Привязав себя ремнём к трубе, чтобы не сдвинули шмотками, затих. За немытыми окнами вагона начинало темнеть.

Следующим днём «пятьсот весёлый» прибыл в древний город Пермь, в ту пору обзываемый Молотовым. И через неделю я был принят в свежие залётки местного детприёмника для воспитания здешними дубанами Тылычем и Пермохрюем.

Подробно всю житуху в молотовском ДП описывать не стану. Она мало чем отличалась от жизни в других казённых домах. Расскажу о нескольких эпизодах, врезавшихся в память моей головы и спины.

Тылыч и Пермохрюй

Успешно сдав в изоляторе экзамен на шкета, то есть пройдя через «велосипедик», мокруху (мокрую постель) и голяка (когда меня оставили без одежды) безо всякого шума и жалоб, через неделю поднялся на этаж выше к своим подельникам.

Радушного приёма никакого не было. Допрашивал меня типарь с интересной кликухой – Тылыч, или Затылыч. Он замещал начальника. Во время войны служил в заградотрядах, чем страшно гордился. В профиль шарабан Тылыча напоминал двусторонний молоток. Лоб и затылок у него были совершенно одинаковы. Малюсенькие злые глазки прятались под нависающей костью лба и в полусвете становились незаметными. Сплюснутый сифилитичный нос почти отсутствовал. Нижнюю челюсть ему кто-то вдвинул внутрь, и моментами казалось, что мелкий рот начальника вставлен прямо в шею.

По первости, как у них положено, записывались все анкетные данные. Фамилия, имя, отчество, откуда, куда, зачем, с кем, почему и т. д. Я откровенно, ничего не скрывая, выложил ему всё: был в Челябинском ДП – бежал к мамке в Питер, по дороге попал к вам. Хочу вернуться на родину. Мать зовут Броней. Но все мои откровения его мало колыхали. Интересовало Тылыча, как я отношусь к начальственной власти и не согласен ли ей помогать. Он попробовал взять меня на вшивость, соблазняя дополнительным пайком. Мне пришлось прикинуться дурачком, как учили блатари на воле, и сообщить ему, что я лёгочный больной и состою под наблюдением психических врачей, что возрастом ещё мал, а умом слаб, оттого для нормальных дел не гожусь.

Тылыч начальствовал до середины декабря. В декабре прислали к нам другого, настоящего начальника: коротко стриженного, широконосого, с круглыми глазками, малорослого монстра, получившего в первые дни кличку Хрюй, или Пермохрюй. Действительно, этот непотребный саловон полностью оправдывал свою обзовуху. Он на виду у всех приставал к воспиталкам, медсестрам и даже уборщицам с требованием сожительствовать с ним. Нас он в грош не ставил. Мы для него были просто каким-то мусором. Этот Хрюкальник пьянствовал, устраивал дебоши, врывался ночью в палаты с криком: «Подъём, враги! Всем на колени, суки! Скорей! Скорей! Я вам покажу муркину мать, мелкота блошиная! Кто из вас на меня телегу накатал, а, гаденыши мерзавные?! А ну, отвечайте, паразиты! До утра будете стоять на коленях, пока не расколетесь!»

Судя по его прихватам, он явно происходил из ссучившихся блатняков, сдавших НКВД крупных воров и в награду взятых на службу в ведомство. Особенно зверские действия с зуботычинами и избиениями производил он в дни праздников, вернее после них – ночью. Мы всё более и более ожесточались, превращаясь в озлобленных зверюшек, решаясь на отчаянные выходки – побеги из ДП даже в зимнюю стужу.

Заразившись в детприёмнике вседозволенностью, он по пьяни напал в городе на смазливую дочку какого-то начальственного энкавэдэшника и мгновенно исчез с глаз долой. Мольбы наши оказались услышаны. Тылыч при всех делах своих был многим лучше.

Текущие флаги

По четвергам нас под началом Тылыча строем водили в железнодорожную баню. Другим охранником мог быть любой дежурный в тот день по приёмнику.

Выстроенные ещё при царях красного кирпича бани находились недалеко от нас. Чтобы добраться до них, надобно было всего-то спуститься по старинной, застроенной одно-двухэтажными домами с деревянными крыльцами улице, пересечь железнодорожные пути – и бани перед вами. По праздникам эта улица, как положено, обряжалась красного кумача флагами.

В 1947 году в канун Дня Победы нам устроили очередную помывку. Майская погода в тот год в этих краях стояла на редкость жаркая и душная. Температура внутри бани оказалась прохладнее, нежели снаружи.

После мытья дэпэшный отряд, попав снова в парилку улицы, двинулся наверх, к нашей горке. На полпути к детприёмнику небо над городом вдруг резко потемнело. Раздались быстро приближающиеся к нам громыхания грозы, и затем на праздничную улицу посыпались крупные капли дождя. Нам повезло, мы оказались рядом с большим крытым деревянным тёсом крыльцом старинного пермского дома. И только успели забраться на него, как раздался страшенный треск. Дерево против нас развалило ударом молнии, и на всё видимое пространство рухнул поток воды. Пацаньё от неожиданной дикости природы сжалось в испуге, прикрыв головы руками, боясь, что крыша крыльца обвалится.

В темени дня сверкали молнии, поднимаясь к горе, – прямо туда, где царствовал наш детприёмник НКВД СССР.

Не помню, как долго мы торчали на этом крыльце, слипшись друг с дружкою. Но как только ливень стал спадать, раздался удивлённо-оторопелый голосок малого шкета Задёрыша:

– Гляньте, гляньте, что это такое?.. На нас красным льёт!..

Мы подняли головы – с двух флагов, украшавших крыльцо справа и слева, вниз на землю стекала красная жидкость. Вверху и внизу улицы вывешенные на всех домах флаги также текли красным. В полном недоумении зырили мы на это загадочное диво, пока главный цербер Тылыч с каким-то припугом не затараторил:

– Линяет, линяет, кумач линяет! Фу-ты, ну-ты – соль пожалели, гады!

Затем, заметив наши развесистые уши и почуяв опасность стать свидетелем такого страшенного злодеяния, заорал на нас, приказывая:

– В колонну по двое становись! Бегом вверх по улице – марш! Вражины!

Мы побежали в гору по этой улице текущих флагов. Дождь прекратился. Вышло солнце. Оно светило нам в спины.

Имя её Мария

Первый побег мой из молотовского детприёмника оказался провальным. Дорога на запад шла только через Киров-Вятку. Чёрт меня дёрнул сесть в рабочий поезд, шедший в ту сторону. Оказалось, что на нём кроме работяг ехали железнодорожные менты с контролёрами. Ехали, чтобы сменить отработавших мухоморов. Они-то меня и сцапали тёпленьким, передав чернопогонникам, возвращавшимся назад. Эти легавые дядьки привезли беглеца в Молотов и сдали свирепым детприёмовским вохровцам.

Те прямо в дежурке стали дубасить меня не на жизнь, а на смерть. Не жил бы я на этом свете, если бы не случай – один из них оказался белорусом.

В бессознательном состоянии, прощаясь с жизнью, я стал молиться и креститься по-польски. Белорус закричал на подельника:

– Оставь его, оставь, не бей больше! Вишь, он крестится, с этим светом прощается – хватит уже, не то Бога обидим…

– А чё он крестится не по-нашему? А? Басурманин какой-то…

– Хватит, хватит – не то прибьёшь окончательно. Вишь, он Бога молит.

Бьющий взял меня за шкварник и волоком оттащил в карцер, бросив на грязный ватник.

Пришёл я в себя от холода, меня всего трясло. Поначалу подняться не мог, долго стоял на четвереньках, затем сел на левую ягодицу – правая была расквашена в пух. Подполз к кирпичной стене и по ней попробовал подняться на ноги. За этим занятием и застал меня конопатый вертухай.

– Ну что, беглец, снова карабкаешься, гад…

Я в предчувствии очередных побоев машинально перекрестился.

– Ты что крестишься, гадёныш, не по-русски? – Он шагнул ко мне и выставил к моему носу здоровенный волосатый кулак со словами: – Говори, мелкота, кто тебя так креститься учил?

Говорить мне было больно из-за побитости, но я с трудом выдавил:

– Матка, матка Броня…

– А… ты не наш, не русский…

Из-за спины конопатого высунулся его вчерашний подельник – белорус.

– Хватит с него, не тронь. Он поляк. Ночью во сне бредил по-польски, я слышал, да и крестился как католики – дланью. Я знаю, у нас на родине их много было – они все так крестятся. Довольно с него, он малый слабый, ты и так его чуть не забил! Польшу-то демократией сделали. Вон их председатель Берут в Кремль приехал на поклон. Во, как быстро всё меняется! Пожалуй, малька обижать более не стоит – не ровён час…

После побоев и холодного подвального карцера я тяжело заболел лёгкими и чуть было не окочурился. Белорусский цербер притащил меня в изолятор и вызвал доктора. Мне повезло. Докторица оказалась из Ленинграда. Её семью выслали на Урал ещё в 1934 году. Она забрала меня, земляка, в больницу и там выходила. Больницу ту вспоминаю как земной рай, и имя моей спасительницы святое – Мария – имя Матки Боски.

Японамать

Среди человеков, которых молотовский дэпэшный малый люд уважал и с которыми считался, самым добрым до нас, даже при внешней примороженности, был помхоз – кастелянин Томас Карлович, эстонский курат[14]14
  Курат – чёрт (эст.).


[Закрыть]
. Этого высокого крепкого старика сидельное пацаньё величало странной кликухой Японамать. В начале моего поселения в палату от соседей-подельников я услышал про старого Томаса множество чуднЫх сказок, которым поначалу никак не верил.

Старик рубашек не носил, ходил только в свитерах с высоким воротником. На нем мог быть надет пиджак, жилетка, куртка, – всё что угодно, но только на свитер. Пацаньё баяло, что под этим свитером спрятаны фантастически-сказочные татуировки, колотые цветной тушью натуральными японскими «банзаями».

Ходила легенда, что он жил в Японии, в таком же приёмнике, как наш, но только для пленных. Это соединение – эстонец, живший в Японии, – меня сильно интриговало. Но байкам про наколки я не верил – дурочку из меня, новенького, делают. Даже поспорил с соседями по хавалке на завтрак и ужин, что они гонят фуфло. Но через полтора месяца проиграл спор. Пацаньё лапшу на уши мне не вешало. Неизвестно, по каким причинам, но вместе с Тылычем в очередной четверг в баню с нами пошёл сам Томас Карлович. Палаточные подельники набросились на меня:

– Ну, Тень, ты проиграл, сейчас отзыришь такое кино, такой ходячий музей, что и во сне-то тебе никогда не приснится!

Что такое кино, я по рассказам очевидцев представлял, но что означает загадочное слово «музей», понятия не имел. Да и они вряд ли тоже представляли – слышали от воспиталов и охранников в виде одной из обзовух старого кастелянина.

В предбаннике оделили дэпэшников пятью шайками, мылом да тремя мочалками на всех. Затем велели быстро раздеться.

Тылыч зыркнул на нас:

– Что столпились, гадёныши, а ну, брысь мылиться!

Старик Томас появился в мыльне минут через пять, когда пацанва, намылившись, толкалась вокруг шаек.

– Ну, Тень, открой теперь зенки и зырь, да про ужин сегодняшний помни… – толкнули меня друганы.

Что они лопочут – я не слышал. Мои гляделы затормозились на обнажённой фигуре старика – он был весь от шеи до щиколоток покрыт фантастическими цветными рисунками. Поначалу я аж испугался – они двигались, то есть при малых поворотах тела рисунки оживали. На его теле сражались мечами друг с другом какие-то потусторонние воины в незнакомых одеждах. Между ними торчали огнедышащие змеи-драконы. На груди восседал на троне, сложив руки, большой лысый дядька, а перед ним на карачках торчало множество людишек, тоже со сложенными ручками. Все группы наколок отделены были друг от друга канителью облаков. Передать словами, что я увидел на теле старика, невозможно. Впечатление запредельное. Я окаменел. Буквально каждый сантиметр его кожи был обработан.

– Ну что, Тень, как тебе музей, а?

– Прямо кино какое-то, правда?

– Посмотри на ноги – видишь, деревья, а в листьях тётки сидят, во как! Слышишь?

Я ничего не слышал. Мои глаза пожирали всё виденное и не могли оторваться.

– Ну ты, малый, япона мать, чего уставился, застыл, что ли? Палыч, – обратился он к Тылычу, – вылей на него шайку воды, пускай очухается.

Меня облили холодной водой, после чего я стал соображать, где нахожусь. Неужели это всё понаделали люди? Быть не может, да и откуда они взялись такие?! Много всяческих вопросов возникло в моей башке, но главное, что я замечтал про себя – научиться хотя бы толике виденного.

Тогда я ничего не знал про Томаса Карловича, узнал позже. Он во времена первой Русско-японской войны, будучи солдатом нашей армии, после контузии попал в плен к японцам. Однажды японское лагерное начальство приказало всем пленным русским раздеться догола и выстроиться в шеренгу перед какими-то двумя банзаями. Те, медленно проходя мимо голых мужиков, застыли около большого, белотелого молодца эстонца и закудахтали по-своему, шлёпая своими детскими ладошками по разным частям его большого тела. Затем, одобрительно кивнув узкоглазыми головками голому Томасу, ушли из лагеря. А вечером эстонца вызвали к начальству, где через толмача предложили продать поверхность своего роскошного тела знаменитой в Японии школе татуировщиков для аттестационных работ своих учеников. За это школа выкупает его из плена, и после, говоря по-нашему, защиты дипломов на его теле он становится свободным и волен отчаливать с японских островов на родину. Томас, по своей молодости и неопытности думая, что на нём сделают несколько выколок вроде тех, какие он видел у русских солдат, согласился на сделку. Очень хотелось скорее исчезнуть из этой марсианской страны и вернуться с японского света на свой, зелёный эстляндский.

Буквально на другой день его доставили в школьную залу, где вокруг невысокого прилавка, покрытого светлой циновкой, сидело множество молодых улыбающихся банзаев. Томасу велели раздеться. Когда он оголился, все япончики разом заухали и, поднявшись со своих скамеек, стали аплодировать – то ли ему, высокому, белотелому, широкоплечему русскому эстонцу, то ли двум кураторам-банзаям, выкупившим его из плена. Томас не понял, кому они аплодируют, но почувствовал, что вляпался в какое-то серьёзное дело.

Ежеутренне его под охраной привозили в этот зал, где уже сидели на своих низких скамьях одинаковые банзаи-мартышки, и после десятиминутного чириканья их пахана-профессора начинался сеанс-экзамен. Каждый экзаменуемый выкалывал на роскошной белой коже эстонца свою композицию. Интересно, что Томас во время этих экзекуций никакой боли или другой неприятности не ощущал. Наоборот, поначалу от такой нежной иглотерапии кайфовал, даже засыпал. Все дипломники работали чрезвычайно аккуратно, чисто, без лишних движений. Они не дырявили кожу как наши, а не спеша по нанесенному рисунку ввинчивали тонкие иголки в поры кожи и вводили туда натуральную тушь на спирту – заразиться невозможно. Не задевали сосуды, не прокалывали капилляры. Чувствовалось, что все начинающие мастера блестяще знали анатомию кожи.

Шло время. Узкоглазые японские выпускники татуировальной школы превращали эстонское тело Томаса в объёмную цветную гравюру, в учебный экспонат по японскому эпосу, в фантастическое зрелище. Оставив ненаколотыми голову, шею, кисти рук, ступни, банзаи отпустили военнопленного русского эстонца на все четыре стороны. Всё бы было хорошо, но как только он вступил на наш тихоокеанский берег и, попав в баню, разделся, на него набросилась толпа людишек, желавшая рассмотреть такое диво. Ему не давали прохода, заставляя показывать всем своё расписное тело. Он превратился в ходячее кино. Эстонец не знал, что делать. Начал носить свитера и рубашки с высоким воротом, стал мыться тайком. Постепенно двигаясь к Уралу, на Урале и застрял окончательно. До Эстонии не дошёл, боясь, что станет там притчей во языцех, по всем хуторам пойдёт его странная слава и опозорит он стариков-родителей. В Молотове приютила его сердобольная пермячка, и постепенно превратился он из эстонца в уральского бурундука. Постарев, устроился в детприёмник кастеляном – пацаны были для него безвредны.

После «кина» в бане я прилип к нему, желая обучиться искусству татуировки. И мне это удалось. Он, практически работая на НКВД, подрабатывал в малинах татуировками. Колол японским способом – восемью хорошими иголками – блатные сюжеты по заказу воров. Когда его что-то раздражало, ругался – «япона мать» или реже – «японский городовой». Эти выражения – явная фиксация в нашем языке неудачливой Русско-японской войны.

Он стал моим учителем. Благодаря ему я выучился делать наколки японским способом, правда, упрощённым. Но в передрягах казённой жизни это ремесло, полученное от Томаса Карловича, спасало меня от многих напастей, так как оно уважалось в блатной среде.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю