355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Кочергин » Крещённые крестами. Записки на коленках [без иллюстраций] » Текст книги (страница 11)
Крещённые крестами. Записки на коленках [без иллюстраций]
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:16

Текст книги "Крещённые крестами. Записки на коленках [без иллюстраций]"


Автор книги: Эдуард Кочергин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

Вологодские поездушники

На этой елово-сосновой остановке мною было решено застопориться на пару дней. На одноимённой со станцией речушке, протекавшей недалеко от неё, я соорудил из еловых веток хантыйскую ярангу и только начал собирать дровишки для костерка, как услышал хруст ветвей под людскими ногами. И вскоре увидел остановившихся передо мною двух здоровенных бывалых парнюг.

– Ты чего здесь творишь, шкет?

– Чего-чего… Да гнездовье поставил, не видишь, что ли, чтоб поспать малость с дороги-то. А вы запретники какие или ещё кто?

– А медведя не боишься?

– Нужен я ему, да ещё летом. Я его не трогаю, и он меня не обидит. Человек-то может быть хуже медведя.

– А откуда да куда бежишь?

– Бегу издалека в далёко – из Сибири в Питер-Ленинград.

– Ух ты, какой! А как же тебя сюда на север закатило?

– Случаем занесло. Кент сманил в Архангелогородчину к родной мамке в дом, хотел и меня пристроить, но у мамки начальники дом отобрали, и им пришлось канать к бабке своей на жительство в Никольский район, а я дую в Питер, там матку хочу обнаружить, если повезёт.

– А ты паренёк бывалый, потёртый, я смотрю, – сказал старший. – Вишь, какой ладный шалаш соорудил. – Долго ты бежишь?

– Да уже четыре года будет…

– И всё по железке на змеях-крокодилах, а?

– Да, по железке летом, а на зиму в ДП сдаюсь – учиться. А что вы допросами занимаетесь, как фараоны переодетые?

– Ты, паря, поосторожней свою раззяву распахивай на крещённых-то, а то выпорем тебя еловыми ветками. На твоих путях попадались тебе поездушники?

– Попадались в Свердловской области знатные майданники. Ловкие дяденьки, они на две области работали. Я какое-то время у них даже обучался. Но эти дела не по мне. Я лучше, ежели хотите, вам Сталина на грудях выколю или цветухи нарисую.

– Ух ты, какой умелый. А в Ленинград попасть хочешь?

– Хочу, конечно.

– Так пособи нам и скоро будешь в своём Питере. Атасник нам нужен, а ты годишься. Без третьего трудно.

Короче, уговорили они меня, сманили ещё раз в эту опасную игру, из которой я еле спасся, а они погорели, и боюсь, что навсегда.

– А вы-то, дяденьки, откуда взялись? – спросил я.

– Да вон у матери его гостевали и на тебя набрели, – ответил старший. – Завтра вечером почтовый на твой Лысоград идёт, так что соберись – за тобой придём с билетом до Вологды. Будь готов, пацан.

Назавтра мы повстречались против станции за складским сараем, как сговорились. Младший принёс от своей матки гостинец – завёрнутые в холстинку три круглые ржаные ватрушки, называемые по-местному шаньгами. После поглощения этой вкуснятины меня посвятили в дело.

Я по своему билету занимаю место в вагоне и «бдительно кемарю» около часу. На третьем перегоне после Вожеги, когда все в вагоне успокоятся, перейду в следующий через открытые скачками двери и буду там торчать у каптёрки лагаша, ближе к сортиру. Ежели услышу подозрительные шумы в каптёрке или звуки открывающейся двери – громко закашляюсь и постараюсь смыться в свой вагон. А если вдруг лагаш схватит меня, то скажу, что я из соседнего вагона, сортир там занят, а мне невтерпёж…

Вагон, в который меня поселили по билету, оказался забитым морячьём. Заняв своё боковое место, почему-то спиной почувствовал, что не всё может ладно выйти у моих скачков. Коли весь поезд занят здоровыми поддатыми бугаями – это опасно: если что не так – они свирепеют.

Предчувствие моё, к сожалению, оправдалось. Соседний вагон также заполняли «морские волки», ехавшие в отпуск. Когда за Вожегою я там появился, вагон храпел всеми переливами ночного оркестра. Всё вроде должно пройти нормально. В темноте поначалу я почувствовал, а затем разглядел старшего в центре вагона. Он знаком велел мне стоять на стрёме у логова лагаша. Второй скачок явно приготовился к пробежке с целью забрать по дороге выставленные «углы». Я, прижавшись к стенке, не снимал глаз и ушей со щели кондукторского обиталища. Из него слышалось сопение с прихрапом. Как вдруг в глубине вагона раздался басовитый голос:

– Стоп, поганец, попался!

В щели лагаша послышалось шевеление. Я закашлялся. Дверь кондукторской резко раздвинулась, из неё выскочил хозяин и, оттолкнув меня к сортиру, бросился внутрь вагона.

– Полундра! – загремел бас. – Он меня полоснул!

Со всех полок посыпалась вниз матросня. Я рванул назад в свой вагон, буквально перескочив сцепления и бамперы на бегу. Слава богу, двери были вскрыты ворами. В моём вагоне все спали. Один из спящих во сне звал:

– Нюш, а Нюш, где ты?..

Я притырился на своем сидячем месте. Через некоторое время кто-то бегом протопал по крыше вагона к хвосту поезда. Вслед топанью прогремело несколько выстрелов, разбудивших всех спящих. Да, старшакам-подельникам моим крупно не подфартило – напали на полосатиков.

Мне на ближайших станциях придётся свалить с поезда. Весь состав переполошился. Пошёл слух, что одного вора схватили, другой бежал по крышам вагонов и спрыгнул. Соседский лагаш, оттолкнувший меня к сортиру, может вспомнить про пацанка, торчавшего у его двери, и заподозрит во мне атасника – они опытные, хитрые типари. На станции Пундуга я покинул этот злосчастный поезд, помогая маленькой бабульке сгружать узелки.

Приёмный дом хорового пения

Через день, подъезжая к Вологде, в Оларево я попал в оцепление и снова стал собственностью государства, то есть воспитанником вологодского детприёмника, в котором кантовался до следующей весны.

Вологодский казённый дом отличался от предыдущих моих обиталищ неожиданной особенностью. Начальствовал в нём контуженный войной, бывший музыкантский или певческий человек – любитель хорового пения. Величали его дэпэшники, да и взрослые люди, «поющим лилипутом» – за крошечный рост и постоянное мычание революционных или партийных песен. На своей кругленькой личине носил он сталинские усы, которые никоим образом ему не подходили и смотрелись приклеенными. А если к усам прибавить курительную трубку, которой он ещё и дирижировал, то станет понятно, под кого косил лилипут. Одет наш начальничек был в кителёк и галифе с сапожками – модную в ту пору среди руководящего состава форму. А шарабан его венчала огромная офицерская фуражка с красной звездой на голубом околыше. Из-под фуражки на нас смотрели мелкие злобненькие глазки страшноватой шавки. Контузия его выражалась в периодическом почёсывании правого предплечья левой рукой. Несмотря на этот боевой дефект, он страсть как любил дирижировать.

И всё-таки главные его организационные и педагогические таланты сосредоточены были в области хорового пения. Наши отряды составлялись по голосам. Каждый отряд звучал по-своему, а в красные праздники или к приезду проверяющих вышестоящих особ нас загодя сгоняли в объединённый хор и дрочили две-три недели подряд каждый божий день. Этими показухами дирижировал сам лилипут. Под его ножки ставили специальный ящик, чтобы он не потерялся.

Особы покидали нас с довольством на личинах, а лилипут получал ведомственные похвальные грамотки и бережно вешал их под портретом любимого кормчего в своём кабинете.

Репертуар наш состоял в основном из песен про великого вождя товарища Сталина и его соратников, а также революционных и патриотических произведений. Утро после сна и уборки постелей начиналось со спевки. Пятнадцать-двадцать минут вместо зарядки прямо в палате мы пели самые последние, самые новые вождистские вирши вроде:

 
Сталин и Мао слушают нас.
Москва-Пекин, Москва-Пекин.
Идут, идут, идут народы —
За светлый путь, за прочный мир…
 

Или:

 
Согретые сталинским солнцем,
Идём мы, отваги полны.
Дорогу весёлым питомцам
Великой советской страны…
 

Днём разучивали революционные песни и занимались с приходящими педагогами по хоровому пению. Перед ужином обычно исполняли под лилипутским маханием сталинской трубкой три песни: песню про вождя, революционную и военно-патриотическую. Учиться было некогда.

Вспоминается ещё одно событие, героем которого я стал. Накануне Дня Победы, 8-го мая, наш сводный хор в десять утра в главном зале ДП репетировал очередную серию песен про вождя. Я, вспомнив 1945 год, параллельно пению выгнул профиль генералиссимуса из медной проволоки, и он пошёл гулять по рукам. Лилипут заметил со своего ящика что-то неладное в хоровом строю, в конце песни спрыгнул с пьедестала и отобрал у одного из шкетов проволочного вождя, завизжав неожиданно на него:

– Где взял, мерзавец?! Кто сделал, говори!

Пацанок испуганно молчал.

– Молчишь, гад?! Петь все будете у меня до ночи, не переставая! Обед и ужин отменяю, если не скажете, кто сделал вождя из проволоки!

Мне пришлось сдаться. Я и представить себе не мог, что сделал что-то противозаконное. В 1945 году все восторгались рукомеслу и похожестью проволочных вождей и кормили нас.

– Я запрещаю тебе, мелкий преступник, прикасаться к образу вождя! Кто ты такой – отщепенец, сын отщепенцев! Какое ты имел право изображать вождя проволокой? Образ великого Сталина могут создавать только заслуженные товарищи-художники!

– Да я в честь Дня Победы…

– Молчать! Я кому говорю – не прикасаться!

– Но мы же поём про вождя…

– Не возражать, поганец! В карцер его, в карцер на десять суток, немедля!!! – визжал лилипут. И мощная охранная пердила, выдернув меня из строя за шкварник бушлата, потащила в подвал. Так мне не случилось участвовать в праздничном хоре, посвященном пятилетию Дня Победы.

В карцере я думал: почему же раньше мне разрешали изображать вождя, а сейчас запретили?.. Что произошло, что изменилось?.. Или только один лилипут так считает, а другие начальники разрешат? А может, что-то вообще другое начинается?

Вологодский ДП запомнился ещё одной достопримечательностью – кабинетом имени Макаренко, где воспиталы обрабатывали насельников. А против стола на стене в деревянной раме висел портрет великого революционного педофила, взиравшего на подопечных подозрительно ласково… Кстати, там, в приёмнике, я услышал от старшаков, что Макаренко был не только великим воспитателем беспризорных, но и великим растлителем их.

Шел 1950-й год. Скорее бы наступило тепло, невмоготу более играть в хорлопа и мозолить глаза о дрыгающегося лилипута. С зимы я стал готовиться к отбытию из Вологодской республики: оттрафаретил несколько колод цветух. Две из них поменял на поездную отмычку, сделанную местным техработником. За май месяц накопил съестных припасов и в начале июня бежал из этой энкавэдэшной капеллы в сторону Питера с ненавистью ко всяческому хоровому пению на всю оставшуюся жизнь.

Череповецкие мытарства

До Череповца добрался на товарняках без особых приключений. Череповец – город огромного количества дымящих труб. Такого я не встречал даже на Урале. От этого города вполне можно было получить представление об аде, о котором я слышал от деревенских старух на своём уже немалом пути. Кроме того, ад кишел большим количеством разнообразных охранников и легавых, во всяком случае в то время, когда я туда попал. На товарно-грузовой части станции сновало множество людишек в форме и без. Остаться незамеченным практически невозможно, да и время белых ночей не способствовало. Два дня я занимался разведкой, приглядывался к формированию составов в сторону Ленинграда и Прибалтики. На третий день решил действовать. В самое тёмное время белых ночей вышел на готовые к отправке в мою сторону поезда и стал двигаться вдоль одного из них, выбирая для себя возможную крышу. Как вдруг со спины раздался громкий рык откуда-то свалившегося охранника-мухобоя:

– Ты что здесь делаешь, шкет? А ну, остановись!

Я, не оглядываясь, нырнул под вагон и пробежал на карачках какое-то расстояние под ним, затем перебежал под другой состав, под третий и, вынырнув из-под него, в сумерках увидел солдат, грузивших с военных машин в добротные вагоны-краснухи какие-то ящики. Услышав топот преследователя, я, пока солдаты сгружали очередные ящики с машины, подтянувшись на руках, закатился в раскрытый зев вагона и затырился меж ящиками. Секунд через двадцать услышал перед вагоном, как мой преследователь спросил у солдатиков, не видели ли они пацана с узелком за спиною, который только что исчез под их вагоном.

– А ты кто такой и как здесь оказался? На территории погрузки военной части находиться запрещено. Срочно покиньте зону! Нам приказано стрелять по подозрительным объектам.

– Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант! – обратился к командиру один из солдат. – Что нам делать с этим типом?

– Я не тип, я служу в линейной железнодорожной охране.

– Вы задержаны! – оборвал его лейтенант. – Объясняться будете в комендатуре, шагайте впереди меня.

– Товарищ лейтенант, я ловил сбежавшего мальчишку…

– Я вам повторяю – объясняться будете в комендатуре, а я вас обязан вывести с территории погрузки части и передать кому следует.

Смотри-ка ты, за мной охотятся. Лилипутский мымр уже раззвонил по всем станциям Вологодской области, что из его образцово-показательных рук сбежал хоть и малый, но враг, и его необходимо поймать, иначе всем хана. И только я хотел поблагодарить своих святых угодников за спасение, как заскрипели ролики закрывающейся двери моего вагона, и вскоре зацокали буфера военного поезда, двигавшегося на запад.

Путешествие на снарядах

По мере того как мои глаза привыкали к темноте и голова получала возможность оценить обстановку, в которую загнала меня жизнь, я всё яснее начинал понимать, что из огня попал в полымя. Во-первых, вагон мой и весь состав принадлежит армии; во-вторых, я крепко-накрепко заперт и не ведаю, когда и где меня откроют; в-третьих, вагон забит какими-то крашеными тяжёлыми ящиками, в которых может быть всё что угодно, вплоть до снарядов. Получается, что от одной опасности смылся, а в другую попал. И куда деться-то… – некуда.

Кемарить пришлось на ящиках, прижавшись к стене вагона. Проходы между пряслами, в которых находились ящики, были слишком узки. Поезд мой шёл практически без остановок, и сообразить, какие станции проносились мимо, было невозможно. В моём сидоре, слава богу, имелись несколько сухарей, луковица, стибренная с лотка череповецкого рынка, две печёные картошки из моего берегового костерка на череповецкой Шексне и фляга воды. Такое богатство помогло скоротать более чем суточное пребывание в гостях у боевого обеспечения.

Через день ранним утром я проснулся от металлического скрежета дверных запоров. Скатился со своих ящиков вниз и сел под ними, упёршись гляделами в отъезжающую дверь. Солдат, открывший вагон, завидя меня, присел от припуга и с некоторым заиканием прошепелявил:

– Вот… э-это… да-а-а-а! За-аяц!

После некоторой паузы с удивлением спросил:

– А как ты сюда залетел, пацан?

Не сдвигаясь с места, только повернув голову направо, приказал:

– Велимеев, зови взводного, здесь заяц.

И пока не пришёл лейтенант, солдатик не спускал с нежданного объекта своих глаз.

Лейтенант доставил меня в какое-то строение, где находились главные командиры – майоры, полковники. Там мою особу подробнейшим образом допросили: кто я, откуда возник, как оказался в их вагоне. Я доложил всё как было, рассказал, что бежал из вологодского ДП от лилипута домой в Питер к матке Броне. В Череповце мухобой заподозрил во мне беглеца и стал преследовать. От него пришлось рвануть под вагон и с другой стороны притыриться в краснухе, пока солдаты загружали ящики.

Военные дядьки свели меня в столовку и накормили там молочным супом и гречневой кашей. И только в хавалке я узнал, что нахожусь под эстонским городом Таппой, чем был страшно удивлён и раздосадован. Вот уж совсем не мечтал попасть в страну Томаса Карловича Японаматери; не случись окаянства с преследованием в Череповце, добрался бы я уже до родного Ленинграда-Питера.

Перед тем как сдать меня обыкновенному НКВД, военные велели не хвастаться, что я ехал в вагоне со снарядами. Случись что, от меня бы и дыха не осталось.

Старая Тыдруку

Наркомат внутренних дел отправил беглеца с сопровождающим вместо Питера в город Тарту в эстонский детприёмник. По своему устройству тартуский детприёмник мало чем отличался от других казённых домов. Пожалуй, он был самым чистоплотным, организованным, но вместе с тем самым жёстким заведением из всех, в которых я бывал. Начальница – белотелая, белокурая эстонка, коммунистка, по внешнему прикиду – комиссарша. Местные воспитанники обзывали её Старой Тыдрукой – старой девочкой. В кабинете над её столом, как положено, висело два портрета литографской работы: портрет И. В. Сталина с правой руки и Л. П. Берии – с левой. Допрашивала она меня почти ласково, с некоторым акцентом, окрестив за многочисленные побеги плохим мальчиком – куради пойкой. Обещала, если не исправлюсь, по знакомству устроить в детскую трудовую исправительную колонию:

– Она сздесь не талико… на нашей Мать-реке, ближе к вашему Чудскому озеру.

Она таки меня в колонию устроила, но только через несколько месяцев. Отучившись зиму и весну, к концу мая я готов был исчезнуть из этого стерильного заведения. В желании бежать из ДП ко мне присоединился курчавый пацан Илька (Илья), но предложил бежать не в Питер, а в Ригу. Там открыли школу юнг, в которую можно устроиться, а через два-три года стать «морским волком» и, главное, не зависеть ни от кого. Матку же свою буду искать, параллельно учась на моряка. Да и добираться ближе. Этим всем он меня и сманил.

Бежать из куратского детприёмника было почти невозможно, но помог случай. С целью устройства в ремесленное училище нас, нескольких отобранных воспитанников-пацанов, повели в ремеслуху для ознакомления с профессиями, на которые в нём готовят. В училище имеется общага, там кормят, одевают, учат. Всё, что требуется, дабы красиво сбагрить сиротские рты из системы НКВД.

С этой экскурсии мы и смылись. Смылись через двор, на параллельную улицу, по ней двинули к железке в сторону запада. Вышли за город и пешем отшагали до станции Ропка. Только там сели на местный поезд, шедший до Валги. Промаявшись на нём, уже в сумерках сошли на сороковом километре и переночевали под колодой железнодорожных заградительных щитов на подушке из елового лапника. Утром прошли ещё четыре километра и на сорок четвёртом снова взгромоздились на подножки. Только к вечеру попали на пограничную с Латвией станцию Валга.

Мы, к сожалению, не ведали, что граница Эстонии и Латвии делит город пополам, и, естественно, не знали, где эта граница проходит. Думали, что Валга – целиком латышский город. Голодные были страшно. У Ильки в карманах нашлись какие-то копейки, у меня с собою была только колода рисованных карт, но нужна ли она здесь кому – я не знал. Первый раз за все годы моих побегов я не подготовился, не накопил съедобы, не добыл фляги для воды, не имел спичек или кресала. Эстонцы-латыши восприняли нас с Илькой очень подозрительно и при первых попытках у булочной поменять картишки хотя бы на хлеб нас с курчавым сдали, то есть один из куратов привёл легавых, и мы оказались в милицейской дежурке, но самое обидное – на эстонской стороне.

Через день под конвоем нас вернули в тартуский детприёмник, там побили, как положено. Неделю держали в карцере, а затем меня подняли в кабинет к начальнице – Старой Тыдруку, которая под своими вождистскими портретами заявила, что по мне – куради пойку – скоро будет тосковать прокурор и что трудовая исправительная колония – это моё светлое будущее.

И действительно, в сентябре я оказался в обещанной колонии, что находится недалеко от их Мать-реки – по-эстонски Эмаиыги – и близко от Чудского озера, в старой остзейской усадьбе, где мне пришлось коптеть около года.

Колонтай

Владелец усадьбы во времена оные – немецкий барон – построил её в виде крепости. Окружали нас мощные стены, выложенные из местного камня, на их углах находились круглые башни, в которых торчали «попки» с ружьями, охранявшие колонистов от внешнего мира. К двум воротам, северным и южным, пристроены были из красного кирпича дежурки с печками и трубами на крышах. Сквозь одни нас ввозили, через другие вывозили. Три каменных амбара, вернее, скотский двор, ригу и амбар с узкими окнами-бойницами перестроили под жильё «сидельцев». В каждом амбаре прямо по центру возвышались три огромные печки-голландки, только не круглые, а квадратные, обитые крашеным металлом. Печки делили помещение на три части. От печей к двери с обеих сторон центрального прохода шли двухэтажные деревянные нары. Ближайшие к печкам нары занимали блатные во главе с паханом отряда. Поначалу я был поселён у дверей – в самом холодном месте амбара, но со временем мне удалось откачать права главного топилы – в моих руках, благодаря учителю Хантыю, горели сырые дрова, – поэтому меня повысили и переселили на третий ряд нар первого этажа у центрального прохода, чтоб был на стрёме.

Работа топильная, прямо скажем, не из лёгких – необходимо загодя натаскать со двора поленья на три огромные печи. Зимою сбить с них снег и наледь. Очистить печи от золы, вынести её и высыпать в зольный ящик. На кухне под присмотром настрогать лучину для растопки. Топоры, ножи в палатах, естественно, не водились. Вставал я к запарке котлов – затемно – ранее всех, чтобы к одиннадцати-двенадцати дня нагреть печи. В дни лютых морозов приходилось их подтапливать ещё и по вечерам.

Колонистские подельники были гораздо суровее и жесточе, чем в разных приёмниках. Субординация у них соблюдалась абсолютно. Вся блатная цепочка хорошо прорисована по принципу «Крестов»:

– пахан;

– воры в законе;

– ссучившиеся воры;

– шестёрки;

– фраера;

– петухи-парашники.

Всё как в настоящем государстве, только под крышей бывшего скотского двора.

От унижений и побоев меня опять спасало ремесло. Колоду цветух, нарисованную на Вологодчине, мне удалось пронести в колонтай – сказался большой ныкальный опыт. Эта колода в первый же день попала в руки пахана нашего скотского амбара, и он к ней прикипел. На другой день за завтраком похвастался перед блатными других амбаров и велел мне изготовить ещё две колоды. Так я превратился в придворного художника паханствующих блатных. От рисования карт недалеко и до татуировок. Вскоре на руке моего начальника появилась выколка – крест на могилке с надписью «Не забуду мать родную». Выполнена была по всем японским правилам восемью иголками. Качество работы несравнимо ни с одной наколкой всего колонтая. Ко мне выстроилась очередь. Дрова к печкам я уже не таскал, мои руки берегли.

Умение делать профили вождей в этой трудовой исправиловке также пошло в ход. Пахан хвастался мною перед своими подельниками, собирал толпу непосвящённых и приказывал:

– А ну, Тень, сделай Лыску!

Или:

– Согни Усатого.

Я на виду у всех фигачил заказ – к тому времени я так наловчился, что гнул проволочных вождей с закрытыми глазами.

На государство я тоже работал по красильным делам. Лачил и красил мебель, которую изготавливали обитатели колонтая. Мебель предназначалась для внутреннего пользования в системе НКВД.

В декабре 1951 года я простыл и стал подозрительно кашлять, а так как про меня в досье стояла запись «слаб лёгкими», был спрятан в изолятор колонтая. На четвёртый или пятый день медбрат, курат-хуторянин между прочим, разбудил меня, сказав, что за мною пришли, помог одеться и вывел из палаты, сдав охраннику. Тот проверил по бумаге мои «кликухи» и велел идти перед ним в контору начальственного управления колонтая, находившуюся в барском доме. Пройдя вестибюль по диагонали, мы остановились в коридоре у первой двери. Вохрик, приняв стойку, уважительно постучал в роскошную филенчатую дверь. Ему велели войти, вернее ввести меня. Открыв дверь, мы с ним вместе оказались в бывшем баронском кабинете, стены которого были одеты в тёмные деревянные панели, отделанные резными филёнками. Потолок того же тёмного дерева, кессонированный резными балками. Я, забыв про всё, застопорился, разглядывая это богатство. Вдруг на меня заскрипел начальственный голос:

– Что зыришь, пацан? Нравится?

Я опустил гляделы с потолка и увидел перед собой незнакомого военного дядьку в голубом оперении на погонах и фуражке, лежащей на зелёном сукне столешницы. На погонах красовалась одна звезда. «Майор, – подумал я. – И зачем я ему нужен? Я для него ведь никто». Вертухай за моей спиной отдал честь и исчез за дверью, оставив меня одного подле громадного тёмного письменного стола баронского происхождения и высокого голубопогонника за ним.

Майор сел за стол, положив перед собою какую-то папку, и, подняв на меня свои бесцветные, стеклянные глаза, спросил:

– Фамилия?

– Кочергин.

– Имя?

– Эдуард.

– Отчество?

– Степанович.

– Кого из родных своих помнишь?

– Матку.

– То есть мать?

– Да.

– Как зовут её, помнишь?

– Матка Броня.

– Бронислава, да?

– Да.

– Кого ещё помнишь?

– Брата Фелю.

– То есть Феликса, да?

– Да.

– А ещё?

Я молчал. Кого я ещё мог помнить? Крёстного Янека и своих русских тёток Дуню и Настю из моего глубокого детства или бородатого старообрядческого деда-попа, больно ущипнувшего меня за задницу. А ещё моего названого братана Митьку, съеденного чахоткой. Воспоминания о них быстро прокрутились в моей голове, но говорить о них я не стал. По опыту знал – чем меньше фараонам говоришь, тем лучше.

– Ну, чего молчишь? Не помнишь?

– Не помню.

– А помнишь такую фамилию – Одынец?

Одынец. Какое странное слово… Одынец, огурец, капец… С ненавистной для меня буквой «ы». Долго я её осваивал, когда стал познавать русский… Нет. Я не помнил этой фамилии.

– Отчество своей матери помнишь?

Я попытался вспомнить моё польское детство, но память моя не зафиксировала никакого отчества матки Брони.

– А про деда по матери – помнишь? Как его звали?

В каком-то тумане своей памяти я вспомнил весенний солнечный день, вокзал, поезд, себя в колупанском возрасте в руках матери, передающей меня с подножки вагона какой-то старой тётеньке в светлых одеждах, называющей меня Эдвасем, внучком. Но вокруг нас никаких дедов не стояло. Странно, как я запомнил эту далёкую картинку из своего начального бытия на этом свете.

Но как звали мою польскую бабку, тоже не помню. Многим позже узнал я от своей матки, что деда звали Феликсом, а по отчеству он был Донатович, и брат мой, умерший в дурдоме от воспаления лёгких, был назван в честь него. Феликса Донатовича в начале тридцатых арестовали в связи с «делом промпартии», как инженера-вредителя, и расстреляли. Так что на вокзале города Киева, куда привезла меня трёхлетнего матка Броня показать своей матери, моей бабке Ядвиге, его и быть не могло.

– Польский язык помнишь? – спросил меня майорский человек. – Говорить сможешь?

Какой неожиданный вопрос.

– Разумею, наверное, а говорить не говорил с довойны, – ответил я ему неуверенно.

А может, уже и понимать перестал – сколько времени прошло. Да и что он так меня вытряхивает? Что я такого совершил? Зачем ему моя матка, бабка, дед? Переводить куда захотел? Анкету полирует?

Вдруг майор встал из-за стола, достал планшетку, оттуда вытащил какую-то бумагу и аккуратно уложил её на столе, ошарашив меня сообщением своего информбюро:

– Так вот, Кочергин-Одынец Эдуард, твою матку мы нашли и днями отвезём тебя к ней в Ленинград.

Я окаменел от неожиданного приговора, почему-то вытянулся в струнку перед ним, чего никогда не делал и даже не ведал, как это делается. Затем зашатался – закружилась голова – и чуть было не рухнул на пол.

– Ты что шатаешься? Стой! – крикнул он на меня.

Я шагнул назад и осел на стул подле стены. В глазах моих вращались круги. Я ничего не видел, не понимал – быть не может, фантастика!

«Те бе по вез ло, те бе по вез ло, – слышалось в моей башке. – Те бя от ве зём, те бя от ве зём…»

Пришёл я в себя в охапке у вертухая, он тащил меня от голубопогонника по вестибюлю баронского замка назад в изолятор. Простудная болезнь дала себя знать. Бредил я целых два дня с температурой под сорок.

За дней десять до Нового года меня перевели из изолятора в скотский двор, посчитали здоровым. Собственности, как понимаете, я не имел, и собираться на отъезд из колонтая мне было не нужно. Главный надзирало сообщил, что через две недели все мои документы будут прописаны, после чего меня повезут в Ленинград. За этот срок долги перед братвой я обязан выполнить. Главное – закончить портрет Усатого для Толи Волка, пахана из среднего «амбара», начатый ещё до моей болезни. Кроме того, необходимо было напечатать шесть колод цветух, по две для каждого отряда. Пришлось мало спать и сильно напрягаться.

Уезжал я в мою новую неизвестность чистым – долгов не имел ни перед кем, оставив по себе память – портрет Отца Народов на груди соседского пахана Толи Волка, шикарного щипача, между прочим.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю