Текст книги "Гротески и Арабески"
Автор книги: Эдгар Аллан По
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
С этими словами гость налил себе вина и, наполнив до краев стакан Бон-Бона, предложил ему выпить без всякого стеснения и вообще чувствовать себя совсем как дома.
– Неглупая вышла у вас книга, Пьер, – продолжал его величество, похлопывая с хитрым видом нашего приятеля по плечу, когда тот поставил стакан, в точности выполнив предписания гостя. – Неглупая вышла книга, клянусь честью. Такая работа мне по сердцу. Однако расположение материала, я думаю, можно улучшить, к тому же многие ваши взгляды напоминают мне Аристотеля. Этот философ был одним из моих ближайших знакомых. Я обожал его за отвратительный нрав и за счастливое уменье попадать впросак. Есть только одна твердая истина во всем, что он написал, да и ту из чистого сострадания к его бестолковости я ему подсказал. Я полагаю, Пьер Бон-Бон, вы хорошо знаете ту восхитительную этическую истину, на которую я намекаю?
– Не могу сказать, чтоб я…
– Ну, конечно! Да ведь это я сказал Аристотелю, что избыток идей люди удаляют через ноздри посредством чихания.
– Что, безусловно, -и-ик – и имеет место, – заметил метафизик, наливая себе еще один стакан муссо и подставляя гостю свою табакерку.
– Был там еще такой Платон, – продолжал его величество, скромно отклоняя табакерку и подразумеваемый комплимент, – был там еще Платон, к которому одно время я питал дружескую привязанность. Вы знавали Платона, Бон-Бон? – ах, да, – приношу тысячу извинений. Однажды он встретил меня в Афинах, в Парфеноне, и сказал, что хочет разжиться идеей. Я посоветовал ему написать, что ό νους έστιν αυλός.[236]236
Разум есть свирель (греч.).
[Закрыть] Он обещал именно так и поступить, и отправился домой, а я заглянул к пирамидам. Однако моя совесть грызла меня за то, что я высказал истину, хотя бы и в помощь другу, и поспешив назад в Афины, я подошел к креслу философа как раз в тот момент, когда он выводил словечко «αυλός». Я дал лямбде щелчка, и она опрокинулась; поэтому фраза читается теперь как «ό νους έστιν άυγός»[237]237
Разум есть глаз (испорч. греч.).
[Закрыть] и составляет, видите ли, основную доктрину его метафизики.
– Вы бывали когда-нибудь в Риме? – спросил restaurateur, прикончив вторую бутылку mousseux и доставая из буфета приличный запас шамбертена.
– Только однажды, monsieur Бон-Бон, только однажды. В то время, – продолжал дьявол, словно читая по книге, – в то время настал период анархии, длившийся пять лет, когда в республике, лишенной всех ее должностных лиц, не осталось иных управителей, кроме народных трибунов[238]238
Трибун – высшая выборная должность для плебеев в Древнем Риме, существовавшая с 494 или 471 г. до н. э. Особенно большое значение народные трибуны приобрели во II в. до н. э. в связи с обострением классовой борьбы (трибунаты Тиберия и Гая Гракхов).
[Закрыть], да к тому же не облеченных полномочиями исполнительной власти. В то время, monsieur Бон-Бон, только в то время я побывал в Риме, и, как следствие этого, я не имею ни малейшего знакомства с его философией.[239]239
Ils ecrivaient sur la Philosophie (Cicero, Lucretius, Seneca) mais c'etait la Philosophie Grecque. – Condorcet. Они писали о философии (Цицерон, Лукреций, Сенека), но то была греческая философия. – Кондорсе(фр.). – Примеч. автора.
Кондорсе Жан Антуан (1743—1794) – французский просветитель, деятель французской буржуазной революции, автор «Эскиза исторической картины прогресса человеческого разума» (1794), где в главе пятой говорится: «Цицерон, Лукреций и Сенека красноречиво писали на своем языке о философии, но речь шла о греческой философии».
[Закрыть]
– Что вы думаете – и-ик – думаете об – и-ик – Эпикуре?
– Что я думаю о ком, о ком? – переспросил с изумлением дьявол. – Ну, уж в Эпикуре вы не найдете ни малейшего изъяна! Что я думаю об Эпикуре! Вы имеете в виду меня, сэр? – Эпикур – это я! Я – тот самый философ, который написал все до единого триста трактатов, упоминаемых Диогеном Лаэрцием[240]240
Диоген Лаэрций – см. с. 228. Основные сочинения Эпикура приведены полностью в книге Диогена Лаэртского.
[Закрыть].
– Это ложь! – сказал метафизик, которому вино слегка ударило в голову.
– Прекрасно! – Прекрасно, сэр! – Поистине прекрасно, сэр! – проговорил его величество, по всей видимости весьма польщенный.
– Это ложь! – повторил restaurateur, не допуская возражений, – это – и-ик – ложь!
– Ну, ну, пусть будет по-вашему! – сказал миролюбиво дьявол, а Бон-Бон, побив его величество в споре, счел своим долгом прикончить вторую бутылку шамбертена.
– Как я уже говорил, – продолжал посетитель, – как я отмечал немного ранее, некоторые понятия в этой вашей книге, monsieur Бон-Бон, весьма outre.[241]241
Вычурны (фр.).
[Закрыть] Вот, к слову сказать, что за околесицу несете вы там о душе? Скажите на милость, сэр, что такое душа?
– Дуу – и-ик – ша, – ответил метафизик, заглядывая в рукопись, – душа несомненно…
– Нет, сэр!
– Безусловно…
– Нет, сэр!
– Неоспоримо…
– Нет, сэр!..
– Очевидно…
– Нет, сэр!
– Неопровержимо…
– Нет, сэр!
– И-ик!..
– Нет, сэр!
– И вне всякого сомнения, ду…
– Нет, сэр, душа вовсе не это! (Тут философ, бросая по сторонам свирепые взгляды, воспользовался случаем прикончить без промедления третью бутылку шамбертена.)
– Тогда – и – и – ик – скажите на милость, сэр, что ж – что же это такое?
– Это несущественно, monsieur Бон-Бон, – ответил его величество, погружаясь в воспоминания. – Мне доводилось отведывать – я имею в виду знавать – весьма скверные души, а подчас и весьма недурные. – Тут он причмокнул губами и, ухватясь машинально рукой за том, лежащий в кармане, затрясся в неудержимом припадке читанья.
Затем он продолжал:
– У Кратина[242]242
Кратин (ок. 490 – 420 до н. э.) – древнегреческий комедиограф, полемизировавший с Аристофаном, который высмеял Кратина в комедии «Всадники».
[Закрыть] душа была сносной; у Аристофана – пикантной: у Платона – изысканной – не у вашего Платона[243]243
…не у вашего Платона, а у того, у комического поэта… – то есть не у известного философа Платона, а афинского комедиографа Платона (428—389 до н. э.), представителя «древней комедии».
[Закрыть], а у того, у комического поэта; от вашего Платона стало бы дурно и Церберу – тьфу! Позвольте, кто ж дальше? Были там еще Невий[244]244
Невий (ок. 264 – 194 до н. э.) – римский поэт, изгнанный из Рима за выступления против представителей римской знати.
[Закрыть], Андроник[245]245
Андроник (Ливий Андроник, III в. до н. э.) – римский поэт, грек по происхождению.
[Закрыть], Плавт и Теренций. А затем Луцилий[246]246
Луцилий Гай (ок. 180 – 102 до н. э.) – римский поэт, автор сатирических стихов.
[Закрыть], Катулл, Назон[247]247
Назон (Овидий, Публий Назон, 43 до н. э. – 17 н. э.) – римский поэт.
[Закрыть], и Квинт Флакк[248]248
Квинт Флакк (Гораций Флакк, Квинт, 65—8 до н. э.) – римский поэт. Его «Юбилейные гимны» написаны по личному желанию императора Августа к годовщине основания Рима.
[Закрыть] – миляга Квинти, чтобы потешить меня, распевал seculare,[249]249
Юбилейный гимн (лат.).
[Закрыть] пока я подрумянивал его, в благодушнейшем настроении, на вилке. Но все ж им недоставало настоящего вкуса, этим римлянам. Один упитанный грек стоил дюжины, и к тому ж не начинал припахивать, чего не скажешь о квиритах[250]250
Квириты – обычное в Древнем Риме название полноправных римских граждан.
[Закрыть]. Отведаем вашего сотерна!
К этому времени Бон-Бон твердо решил nil admirari[251]251
Ничему не удивляться (лат.). – Гораций. «Послания». I, 6, I.
[Закрыть] и сделал попытку подать требуемые бутылки. Он услышал, однако, в комнате странный звук, словно кто-то махал хвостом. На этот, хотя и крайне недостойный со стороны его величества, звук наш философ не стал обращать внимания, он попросту дал пуделю пинка и велел ему лежать смирно. Меж тем посетитель продолжал свой рассказ:
– Я нашел, что Гораций на вкус очень схож с Аристотелем, – а вы знаете, я люблю разнообразие. Теренция я не мог отличить от Менандра[252]252
Менандр (ок. 343 – ок. 291 до н. э.) – древнегреческий драматург, представитель новой аттической комедии.
[Закрыть]. Назон, к моему удивлению, обманчиво напоминал Никандра[253]253
Никандр (II в. до н. э.) – древнегреческий поэт, оказавший воздействие на поэзию Овидия.
[Закрыть] под другим соусом. Вергилий сильно отдавал Феокритом. Марциал напомнил мне Архилоха[254]254
Архилох (VII в. до н. э.) – древнегреческий поэт, автор сатирических стихов.
[Закрыть], а Тит Ливий[255]255
Ливий Тит (59 до н. э.) – автор «Римской истории от основания города».
[Закрыть] определенно был Полибием[256]256
Полибий (ок. 201—120 до н. э.) – древнегреческий историк, автор «Всеобщей истории».
[Закрыть] и не кем другим.
– И – и-ик! – ответил Бон-Бон, а его величество продолжал:
– Но если у меня и есть страстишка, monsieur Бон-Бон, – если и есть страстишка, так это к философам. Однако ж, позвольте мне сказать вам, сэр, что не всякий чер… – я хочу сказать, не всякий джентльмен умеет выбрать философа. Те, что подлиннее, – не хороши, и даже лучшие, если их не зачистишь, становятся горклыми из-за желчи.
– Зачистишь?
– Я хотел сказать, не вынешь из тела.
– Ну, а как вы находите – и – и-ик – врачей?
– И не упоминайте о них! – мерзость! (Здесь его величество потянуло на рвоту.) – Я откушал лишь одного ракалью Гиппократа – ну и вонял же он асафетидой[257]257
Асафетида – высохший сок растений того же названия; смолистое вещество с резким чесночным запахом, употреблявшееся в медицине.
[Закрыть] – тьфу! тьфу! тьфу! – я подцепил простуду, полоща его в Стиксе, и вдобавок он наградил меня азиатской холерой.
– Ско – ик – тина! – выкрикнул Бон-Бон. – Клистирная – и-и-ик – кишка! – И философ уронил слезу.
– В конце-то концов, – продолжал посетитель, – в конце-то концов, если чер… – если джентльмен хочет остаться в живых, он должен обладать хоть некоторыми талантами; у нас круглая физиономия – признак дипломатических способностей.
– Как это?
– Видите ли, иной раз бывает очень туго с провиантом. Надо сказать, что в нашем знойном климате зачастую трудно сохранить душу в живых свыше двух или трех часов; а после смерти, если ее немедля не сунуть в рассол (а соленые души – совсем не то, что свежие), она начинает припахивать – понятно, а? Каждый раз опасаешься порчи, если получаешь душу обычным способом.
– И-ик! – И-ик! – Да как же вы там живете?
Тут железная лампа закачалась с удвоенной силой, а дьявол привстал со своего кресла; однако же, с легким вздохом он занял прежнюю позицию и лишь сказал нашему герою вполголоса: – Прошу вас, Пьер Бон-Бон, не надо больше браниться.
В знак полного понимания и молчаливого согласия хозяин опрокинул еще один стакан, и посетитель продолжал:
– Живем? Живем мы по-разному. Большинство умирает с голоду, иные – питаются солониной; что ж касается меня, то я покупаю мои души vivente corpore,[258]258
Здесь: в живом теле, на корню (лат.).
[Закрыть] в каковом случае они сохраняются очень неплохо.
– Ну, а тело?! – и-ик – а тело?!
– Тело, тело – а причем тут тело? – о! – а! – понимаю! Что же, сэр, тело нисколько не страдает от подобной коммерции. В свое время я сделал множество покупок такого рода, и стороны ни разу не испытывали ни малейшего неудобства. Были тут и Каин, и Немврод[259]259
Немврод – легендарный охотник и основатель Вавилонского царства.
[Закрыть], и Нерон, и Калигула, и Дионисий[260]260
Дионисий – тиран (правитель) древних Сиракуз (Сицилия) в 406—367 гг. до н. э.
[Закрыть], и Писистрат[261]261
Писистрат (ок. 600—527 до н. э.) – древнегреческий тиран, захвативший власть в Афинах в 560 г. до н. э.
[Закрыть], и тысячи других, которые во второй половине своей жизни попросту позабыли, что значит иметь душу, а меж тем, сэр, эти люди служили украшением общества. Да взять хотя бы А., которого вы знаете столь же хорошо, как и я! Разве он не владеет всеми своими способностями, телесными и духовными? Кто напишет эпиграмму острей? Кто рассуждает остроумней? Но, погодите, договор с ним находится у меня здесь, в записной книжке.
Говоря это, он достал красное кожаное портмоне и вынул из него пачку бумаг. Перед Бон-Боном мелькнули буквы Маки… Маза… Робесп…… и слова Калигула, Георг, Елизавета[266]266
Елизавета (1533—1603) – английская королева, издала ряд кровавых законов против крестьян.
[Закрыть]. Его величество выбрал узенькую полоску пергамента и прочел вслух следующее:
– Сим, в компенсацию за определенные умственные дарования, а также в обмен на тысячу луидоров, я, в возрасте одного года и одного месяца, уступаю предъявителю данного соглашения все права пользования, распоряжения и владения тенью, именуемой моею душой. Подписано: А…[267]267
Читать – Аруэ? Аруэ – настоящая фамилия французского писателя и философа Вольтера.
[Закрыть] (Тут его величество прочел фамилию, указать которую более определенно я не считаю для себя возможным).
– Неглупый малый, – прибавил он, – но, как и вы, Бон-Бон, он заблуждался насчет души. Душа это тень! Как бы не так! Душа – тень! Ха! ха! ха! – хе! хе! – хе! – хо! хо! хо! Подумать только – фрикасе из тени!
– Подумать только – и-ик! – фрикасе из тени! – воскликнул наш герой, в голове у которого наступало прояснение от глубочайших мыслей, высказанных его величеством.
– Подумать только – фри-ик-касе из тени! Черт подери! – И-ик! – Хм! – Да будь я на месте – и-ик! – этого простофили! Моя душа, Мистер… Хм!
– Ваша душа, monsieur Бон-Бон?
– Да, сэр – и-ик! – моя душа была бы…
– Чем, сэр?
– Не тенью, черт подери!
– Вы хотите сказать…
– Да, сэр, моя душа была бы – и-ик! – хм! – да, сэр.
– Уж не станете ли вы утверждать…
– Моя душа особенно – и-ик! – годилась бы – и-ик! для…
– Для чего, сэр?
– Для рагу.
– Неужто?
– Для суфле!
– Не может быть!
– Для фрикасе!
– Правда?
– Для рагу и для фрикандо – послушай-ка, приятель, я тебе ее уступлю – и-ик – идет! – Тут философ шлепнул его величество по спине.
– Это немыслимо! – невозмутимо ответил последний, поднимаясь с кресла. Метафизик недоуменно уставился на него.
– У меня их сейчас предостаточно, – пояснил его величество.
– Да – и-ик – разве? – сказал философ.
– Не располагаю средствами.
– Что?
– К тому ж, с моей стороны, было бы некрасиво…
– Сэр!
– Воспользоваться…
– И-ик!
– Вашим нынешним омерзительным и недостойным состоянием.
Гость поклонился и исчез – трудно установить, каким способом, – но бутылка, точным броском запущенная в «злодея», перебила подвешенную к потолку цепочку, и метафизик распростерся на полу под рухнувшей вниз лампой.
ТЕНЬ (ПАРАБОЛА)[268]268
Перевод В. Рогова
[Закрыть][269]269
Впервые опубликовано в журнале «The Southern Literary Messenger» (Ричмонд) в сентябре 1835 г. Последнее прижизненное издание в журнале «The Broadway Journal» 31 мая 1845 г. с незначительными изменениями. На русском языке впервые в журнале «Дело», май 1874.
[Закрыть]
Вы, читающие, находитесь еще в числе живых; но я пишущий, к этому времени давно уйду в край теней. Ибо воистину странное свершится и странное откроется, прежде чем люди увидят написанное здесь. А увидев, иные не поверят, иные усомнятся, и все же немногие найдут пищу для долгих размышлений в письменах, врезанных здесь железным стилосом.
Тот год был годом ужаса и чувств, более сильных, нежели ужас, для коих на земле нет наименования. Ибо много было явлено чудес и знамений, и повсюду, над морем и над сушею, распростерлись черные крыла Чумы[271]271
…распростерлись черные крыла Чумы. – В этом рассказе, так же как и в предыдущем «Король Чума», получили отражение впечатления писателя от эпидемии холеры в Балтиморе летом 1835 г.
[Закрыть]. И все же тем, кто постиг движения светил, не было неведомо, что небеса предвещают зло; и мне, греку Ойносу, в числе прочих, было ясно, что настало завершение того семьсот девяносто четвертого года, когда с восхождением Овна планета Юпитер сочетается с багряным кольцом ужасного Сатурна. Особенное состояние небес, если я не ошибаюсь, сказалось не только на вещественной сфере земли, но и на душах, мыслях и воображении человечества.
Над бутылями красного хиосского вина, окруженные стенами роскошного зала, в смутном городе Птолемаиде[272]272
Птолемаида – древнее название города Акка в Палестине.
[Закрыть], сидели мы ночью, всемером. И в наш покой вел только один вход: через высокую медную дверь; и она, вычеканенная искуснейшим мастером Коринносом, была заперта изнутри. Черные завесы угрюмой комнаты отгораживали от нас Луну, зловещие звезды и безлюдные улицы – но предвещание и память Зла они не могли отгородить. Вокруг нас находилось многое – и материальное и духовное – что я не могу точно описать – тяжесть в атмосфере… ощущение удушья… тревога – и, прежде всего, то ужасное состояние, которое испытывают нервные люди, когда чувства бодрствуют и живут, а силы разума почиют сном. Мертвый груз давил на нас. Он опускался на наши тела, на убранство зала, на кубки, из которых мы пили; и все склонялось и никло – все, кроме языков пламени в семи железных светильниках, освещавших наше пиршество. Вздымаясь высокими, стройными полосами света, они горели, бледные и недвижные; и в зеркале, образованном их сиянием на поверхности круглого эбенового стола, за которым мы сидели, каждый видел бледность своего лица и непокойный блеск в опущенных глазах сотрапезников. И все же мы смеялись и веселились присущим нам образом – то есть истерично; и пели песни Анакреона – то есть безумствовали; и жадно пили – хотя багряное вино напоминало нам кровь. Ибо в нашем покое находился еще один обитатель – юный Зоил. Мертвый, лежал он простертый, завернутый в саван – гений и демон сборища. Увы! он не участвовал в нашем веселье – разве что его облик, искаженный чумою, и его глаза, в которых смерть погасила моровое пламя лишь наполовину, казалось, выражали то любопытство к нашему веселью, какое, быть может, умершие способны выразить к веселью обреченных смерти. Но хотя я, Ойнос, чувствовал, что глаза почившего остановились на мне, все же я заставил себя не замечать гнева в их выражении и, пристально вперив мой взор в глубину эбенового зеркала, громко и звучно пел песни теосца[273]273
…песни теосца – то есть Анакреона. См. примеч. к с. 8.
[Закрыть]. Но понемногу песни мои прервались, а их отголоски, перекатываясь в черных, как смоль, завесах покоя, стали тихи, неразличимы и, наконец, заглохли. И внезапно из черных завес, заглушивших напевы, возникла темная, зыбкая тень – подобную тень низкая луна могла бы отбросить от человеческой фигуры – но то не была тень человека или Бога или какого-либо ведомого нам существа. И, зыблясь меж завес покоя, она в конце концов застыла на меди дверей. Но тень была неясна, бесформенна и неопределенна, не тень человека и не тень бога – ни бога Греции, ни бога Халдеи, ни какого-либо египетского бога. И тень застыла на меди дверей, под дверным сводом, и не двинулась, не проронила ни слова, но стала недвижно на месте, и дверь, на которой застыла тень, была, если правильно помню, прямо против ног юного Зоила, облаченного в саван. Но мы семеро, увидев тень выходящего из черных завес, не посмели взглянуть на нее в упор, но опустили глаза и долго смотрели в глубину эбенового зеркала. И наконец я, Ойнос, промолвив несколько тихих слов, вопросил тень об ее обиталище и прозвании. И тень отвечала: «Я Тень, и обиталище мое вблизи от птолемандских катакомб, рядом со смутными равнинами Элизиума, сопредельными мерзостному Харонову проливу». И тогда мы семеро в ужасе вскочили с мест и стояли, дрожа и трепеща, ибо звуки ее голоса были не звуками голоса какого-либо одного существа, но звуками голосов бесчисленных существ, и, переливаясь из слога в слог, сумрачно поразили наш слух отлично памятные и знакомые нам голоса многих тысяч ушедших друзей.
ЧЕРТ НА КОЛОКОЛЬНЕ[274]274
Перевод В. Рогова
[Закрыть][275]275
Впервые опубликовано в журнале «The Saturday Chronicle and Mirror of the Times» (Филадельфия) 18 мая 1839 г. Последнее прижизненное издание в журнале «The Broadway Journal» 8 ноября 1845 г. имеет незначительные изменения. На русском языке впервые в журнале «Время», январь 1861, под названием «Черт в ратуше».
[Закрыть]
Который час?
Известное выражение
Решительно всем известно, что прекраснейшим местом в мире является – или, увы, являлся – голландский городок Школькофремен. Но ввиду того, что он расположен на значительном расстоянии от больших дорог, в захолустной местности, быть может, лишь весьма немногим из моих читателей довелось в нем побывать. Поэтому ради тех, кто в нем не побывал, будет вполне уместно сообщить о нем некоторые сведения. Это тем более необходимо, что, надеясь пробудить сочувствие публики к его жителям, я намереваюсь поведать здесь историю бедственных событий, недавно происшедших в его пределах. Никто из знающих меня не усомнится в том, что долг, мною на себя добровольно возложенный, будет выполнен в полную меру моих способностей, с тем строгим беспристрастием, скрупулезным изучением фактов и тщательным сличением источников, коими ни в коей мере не должен пренебрегать тот, кто претендует на звание историка.
Пользуясь помощью летописей купно с надписями и древними монетами, я могу утверждать о Школькофремене, что он со своего основания находился совершенно в таком же состоянии, в каком пребывает и ныне. Однако с сожалением замечу, что о дате его основания я могу говорить лишь с той неопределенной определенностью, с какой математики иногда принуждены мириться в некоторых алгебраических формулах. Поэтому могу сказать одно: городок стар, как все на земле, и существует с сотворения мира.
С прискорбием сознаюсь, что происхождение названия «Школькофремен» мне также неведомо. Среди множества мнений по этому щекотливому вопросу – из коих некоторые остроумны, некоторые учены, а некоторые в достаточной мере им противоположны – не могу выбрать ни одного, которое следовало бы счесть удовлетворительным. Быть может, гипотеза Шнапстринкена, почти совпадающая с гипотезой Тугодумма, при известных отговорках заслуживает предпочтения. Она гласит: «Школько» – читай – «горький» – горячий; «фремен» – непр. – вм. «кремень»; видимо, идиом, для «молния». Такое происхождение этого названия, по правде говоря, поддерживается также некоторыми следами электрического флюида, еще замечаемыми на острие шпиля ратуши. Однако я не желаю компрометировать себя, высказывая мнения о столь важной теме, и должен отослать интересующегося читателя к труду «Oratiunculce de Rebus Proeter-Veteris»[276]276
«Небольшие речи о давнем прошлом» (лат.).
[Закрыть] сочинения Брюкенгромма. Также смотри Вандерстервен, «De Derivationibus»[277]277
«Об образованиях» (лат.).
[Закрыть] (с. 27—5010, фолио, готич. изд., красный и черный шрифт, колонтитул и без арабской пагинации), где можно также ознакомиться с заметками на полях Сорундвздора и комментариями Тшафкенхрюккена[278]278
…комментариями Тшафкенхрюккена. – По продолжает здесь традицию пародирования «ученых трудов» историков, начатую В. Ирвингом в «Истории Нью-Йорка» (1809). Многие голландские реалии этого рассказа напоминают героикомическую «эпопею» Ирвинга.
[Закрыть].
Несмотря на тьму, которой покрыта дата основания Школькофремена и происхождение его названия, не может быть сомнения, как я уже указывал выше, что он всегда выглядел совершенно так же, как и в нашу эпоху. Старейший из жителей не может вспомнить даже малейшего изменения в облике какой-либо его части; да и самое допущение подобной возможности сочли бы оскорбительным. Городок расположен в долине, имеющей форму правильного круга, – около четверти мили в окружности, – и со всех сторон его обступают пологие холмы, перейти которые еще никто не отважился. При этом они ссылаются на вполне здравую причину: они не верят, что по ту сторону холмов хоть что-нибудь есть.
По краю долины (совершенно ровной и полностью вымощенной кафелем) расположены, примыкая друг к другу, шестьдесят маленьких домиков. Домики эти, поскольку задом они обращены к холмам, фасадами выходят к центру долины, находящемуся ровно в шестидесяти ярдах от входа в каждый дом. Перед каждым домиком маленький садик, а в нем – круговая дорожка, солнечные часы и двадцать четыре кочана капусты. Все здания так схожи между собой, что никак невозможно отличить одно от другого. Ввиду большой древности архитектура у них довольно странная, но тем не менее она весьма живописна. Выстроены они из огнеупорных кирпичиков – красных с черными концами, так что стены похожи на большие шахматные доски. Коньки крыш обращены к центру площади; вторые этажи далеко выступают над первыми. Окна узкие и глубокие, с маленькими стеклами и частым переплетом. Крыши покрыты черепицей с высокими гребнями. Деревянные части – темного цвета; и хоть на них много резьбы, но разнообразия в ее рисунке мало, ибо с незапамятных времен резчики Школькофремена умели изображать только два предмета – часы и капустный кочан. Но вырезывают они их отлично, и притом с поразительной изобретательностью – везде, где только хватит места для резца.
Жилища так же сходны между собой внутри, как и снаружи, и мебель расставлена по одному плану. Полы покрыты квадратиками кафеля; стулья и столы с тонкими изогнутыми ножками сделаны из дерева, похожего на черное. Полки над каминами высокие и черные, и на них имеются не только изображения часов и кочанов, но и настоящие часы, которые помещаются на самой середине полок; часы необычайно громко тикают; по концам полок, в качестве пристяжных, стоят цветочные горшки; в каждом горшке по капустному кочану. Между горшками и часами стоят толстопузые фарфоровые человечки; в животе у каждого из них большое круглое отверстие, в котором виден часовой циферблат.
Камины большие и глубокие, со стоячками самого фантастического вида. Над вечно горящим огнем – громадный котел, полный кислой капусты и свинины, за которым всегда наблюдает хозяйка дома. Это маленькая толстая старушка, голубоглазая и краснолицая, в огромном, похожем на сахарную голову, чепце, украшенном лиловыми и желтыми лентами. На ней оранжевое платье из полушерсти, очень широкое сзади и очень короткое в талии, да и вообще не длинное, ибо доходит только до икр. Икры у нее толстоватые, щиколотки – тоже, но обтягивают их нарядные зеленые чулки. Ее туфли – из розовой кожи, с пышными пучками желтых лент, которым придана форма капустных кочанов. В левой руке у нее тяжелые голландские часы, в правой – половник для помешивая свинины с капустой. Рядом с ней стоит жирная полосатая кошка, к хвосту которой мальчики потехи ради привязали позолоченные игрушечные часы с репетиром.
Сами мальчики – их трое – в саду присматривают за свиньей. Все они ростом в два фута. На них треуголки, доходящие до бедер лиловые жилеты, короткие панталоны из оленьей кожи, красные шерстяные чулки, тяжелые башмаки с большими серебряными пряжками и длинные сюртуки с крупными перламутровыми пуговицами. У каждого в зубах трубка, а в правой руке – маленькие пузатые часы. Затянутся они – и посмотрят на часы, посмотрят – и затянутся. Дородная ленивая свинья то подбирает опавшие капустные листья, то пытается лягнуть позолоченные часы с репетиром, которые мальчишки привязали к ее хвосту, дабы она была такой же красивой как и кошка.
У самой парадной двери, в обитых кожей креслах с высокой спинкой и такими же изогнутыми ножками, как у столов, сидит сам хозяин дома. Это весьма пухлый старичок с большими круглыми глазами и огромным двойным подбородком. Одет он так же, как и дети, – и я могу об этом более не говорить. Вся разница в том, что трубка у него несколько больше и дым он пускает обильнее. Как и у мальчиков, у него есть часы, но он их носит в кармане. Говоря по правде, ему надо следить кое за чем поважнее часов, – а за чем, я скоро объясню. Он сидит, положив правую ногу на левое колено, облик его строг, и по крайней мере один его глаз всегда прикован к некоей примечательной точке в центре долины.
Точка эта находится на башне городской ратуши. Советники ратуши – все очень маленькие, кругленькие, масленые и смышленые человечки с большими, как блюдца, глазами и толстыми двойными подбородками, а сюртуки у них гораздо длиннее и пряжки на башмаках гораздо больше, нежели у обитателей Школькофремена. За время моего пребывания в городе у них состоялось несколько особых совещаний, и они приняли следующие три важных решения:
«Что изменять добрый старый порядок жизни нехорошо»;
«Что вне Школькофремена нет ничего даже сносного» и
«Что мы будем держаться наших часов и нашей капусты».
Над залом ратуши высится башня, а на башне есть колокольня, на которой находятся и находились с времен незапамятных гордость и диво этого города – главные часы Школькофремена. Это и есть точка, к которой обращены взоры старичков, сидящих в кожаных креслах.
У часов семь циферблатов – по одному на каждую из сторон колокольни, – так что их легко увидеть отовсюду. Циферблаты большие, белые, а стрелки тяжелые, черные. Есть специальный смотритель, единственной обязанностью которого является надзор за часами; но эта обязанность – совершеннейший вид синекуры, ибо со школькофременскими часами никогда еще ничего не случалось. До недавнего времени даже предположение об этом считалось ересью. В самые древние времена, о каких только есть упоминания в архивах, большой колокол регулярно отбивал время. Да, впрочем, и все другие часы в городе тоже. Нигде так не следили за точным временем, как в этом городе. Когда большой колокол находил нужным сказать: «Двенадцать часов!» – все его верные последователи одновременно разверзали глотки и откликались, как само эхо. Короче говоря, добрые бюргеры любили кислую капусту, но своими часами они гордились.
Всех, чья должность является синекурой, в той или иной степени уважают, а так как у школькофременского смотрителя колокольни совершеннейший вид синекуры, то и уважают его больше, нежели кого-нибудь на свете. Он главный городской сановник, и даже свиньи взирают на него снизу вверх с глубоким почтением. Фалды его сюртука гораздо длиннее, трубка, пряжки на башмаках, глаза и живот гораздо больше, нежели у других городских старцев. Что до его подбородка, то он не только двойной, а даже тройной.
Вот я и описал счастливый уголок Школькофремен. Какая жалость, что столь прекрасная картина должна была перемениться на обратную!
Давно уж мудрейшие обитатели его повторяли: «Из-за холмов добра не жди», – и в этих словах оказалось нечто пророческое. Два дня назад, когда до полудня оставалось пять минут, на вершине холмов с восточной стороны появился предмет весьма необычного вида. Такое происшествие, конечно, привлекло всеобщее внимание, и каждый старичок, сидевший в кожаных креслах, смятенно устремил один глаз на это явление, не отрывая второго глаза от башенных часов.
Когда до полудня оставалось всего три минуты, любопытный предмет на горизонте оказался миниатюрным молодым человеком чужеземного вида. Он с необычайной быстротой спускался с холмов, так что скоро все могли подробно рассмотреть его. Воистину это был самый жеманный франт из всех, каких когда-либо видели в Школькофремене. Цвет его лица напоминал темный нюхательный табак, у него был длинный крючковатый нос, глаза – как горошины, широкий рот и прекрасные зубы, которыми он, казалось, стремился перед всеми похвастаться, улыбаясь до ушей; бакенбарды и усы скрывали остальную часть его лица. Он был без шляпы, с аккуратными папильотками в волосах. На нем был плотно облегающий фрак (из заднего кармана которого высовывался длиннейший угол белого платка), черные кашемировые панталоны до колен, черные чулки и тупоносые черные лакированные туфли с громадными пучками черных атласных лент вместо бантов. К одному боку он прижимал локтем громадную шляпу, а к другому – скрипку, почти в пять раз больше него самого. В левой руке он держал золотую табакерку, из которой, сбегая с прискоком с холма и выделывая самые фантастические па, в то же время непрерывно брал табак и нюхал его с видом величайшего самодовольства. Вот это, доложу я вам, было зрелище для честных бюргеров Школькофремена!
Проще говоря, у этого малого, несмотря на его ухмылку, лицо было дерзкое и зловещее; и когда он, выделывая курбеты, влетел в городок, странные, словно обрубленные носки его туфель вызвали немалое подозрение; и многие бюргеры, видевшие его в тот день, согласились бы даже пожертвовать малой толикой, лишь бы заглянуть под белый батистовый платок, столь досадно свисавший из кармана его фрака. Но главным образом этот наглого вида франтик возбудил праведное негодование тем, что откалывая тут фанданго, там джигу, казалось, не имел ни малейшего понятия о необходимости соблюдать в танце правильный счет.
Добрые горожане, впрочем, и глаз-то как следует открыть не успели, когда этот негодяй – до полудня оставалось всего полминуты – очутился в самой их гуще; тут «шассе», там «балансе», а потом, сделав пируэт и па-де-зефир, вспорхнул прямо на башню, где пораженный смотритель сидел и курил, исполненный достоинства и отчаяния. А человечек тут же схватил его за нос и дернул как следует, нахлобучил ему на голову шляпу, закрыв ему глаза и рот, а потом замахнулся большой скрипкой и стал бить его так долго и старательно, что при соприкосновении столь полой скрипки со столь толстым смотрителем можно было подумать, будто целый полк барабанщиков выбивает сатанинскую дробь на башне школькофременской ратуши.
Кто знает, к какому отчаянному возмездию побудило бы жителей это бесчестное нападение, если бы не одно важное обстоятельство: до полудня оставалось только полсекунды. Колокол должен был вот-вот ударить, а внимательное наблюдение за своими часами было абсолютной и насущной необходимостью. Однако было очевидно, что в тот самый миг пришелец проделывал с часами что-то неподобающее. Но часы забили, и ни у кого не было времени следить за его действиями, ибо всем надо было считать удары колокола.
– Раз! – сказали часы.
– Расс! – отозвался каждый маленький старичок с каждого обитого кожей кресла в Школькофремене. «Расс!» – сказали его часы; «расс!» – сказали часы его супруги, и «расс!» – сказали часы мальчиков и позолоченные часики с репетиром на хвостах у кошки и у свиньи.
– Два! – продолжал большой колокол; и
– Тфа! – повторили все за ним.
– Три! Четыре! Пять! Шесть! Семь! Восемь! Девять! Десять! – сказал колокол.
– Три! Тшетире! Пиать! Шшесть! Зем! Фосем! Тефять! Тесять! – ответили остальные.
– Одиннадцать! – сказал большой.
– Отиннатсать! – подтвердили маленькие.
– Двенадцать! – сказал колокол.
– Тфенатсать! – согласились все, удовлетворенно понизив голос.
– Унд тфенатсать тшасофф и есть! – сказали все старички, поднимая часы.
Но большой колокол еще с ними не покончил.
– Тринадцать! – сказал он.
– Дер Тейфель! – ахнули старички, бледнея, роняя трубки и снимая правые ноги с левых колен.
– Дер Тейфель! – стонали они. – Дряннатсать! Дряннатсать! Майн Готт, сейтшас, сейтшас дряннатсать тшасофф!
К чему пытаться описать последовавшую ужасную сцену? Всем Школькофременом овладело прискорбное смятение.
– Што с моим шифотом! – возопили все мальчики. – Я целый тшас колотаю!
– Што с моей капустой? – визжали все хозяйки. – Она за тшас вся расфарилась!
– Што с моей трупкой? – бранились все старички. – Кром и молния! Она целый тшас как покасла! – И в гневе они снова набили трубки и, откинувшись на спинки кресел, запыхтели так стремительно и свирепо, что вся долина мгновенно окуталась непроницаемым дымом.