355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдгар Аллан По » Т. 1. Стихотворения и поэмы Эдгара По в переводе Константина Бальмонта » Текст книги (страница 5)
Т. 1. Стихотворения и поэмы Эдгара По в переводе Константина Бальмонта
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:10

Текст книги "Т. 1. Стихотворения и поэмы Эдгара По в переводе Константина Бальмонта"


Автор книги: Эдгар Аллан По


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)

Я сказал искажение и унижение. Не только это. Не забудем, что вино есть и путь познания. При известном сочетании обстоятельств и при наличности известных душевных данных, вино мгновенно распахивает в душе двери в тайные горницы, создает в ней глубокие просветы, рождает огненные изломы, которые своими резкими поворотами дают возможность взглянуть на предмет, будто бы давно нам известный, с совершенно новой точки зрения, заставляют меня с секундною быстротой ощутить первичную радость жизни, – зрение обостряется, глаз видит линии и краски, которых он перед этим не замечал, вокруг заурядных предметов вырастает тонкий золотистый ореол, предметы превращаются как бы в одушевленные живые существа и делаются увенчанными, слух слышит звук по-иному, и для него возникают новые звуки, а обычная грубость тех или иных голосов одухотворяется, опрокидываясь в идеальность и делаясь как бы подвижным веществом творчества, подобно тому, как на глину, из которой мы лепим, мы не можем в ваянии смотреть как на грязную землю. Греки говорили, что с вином в человека входит дух вещей. Это одно из самых тонких определений действия вина на человеческую душу. Такие или подобные состояния, хоть раз или несколько раз, испытывал, конечно, каждый и самый заурядный человек, которому случалось опьяняться, но заурядный человек, не имея в себе Божеского дара, не может связывать этих просветов с некоторым несознательным творческим процессом и обычно очень быстро забывает об этих зарничных мигах совершенно. Художник не забывает никаких своих переживаний и, извлекая даже, помимо своей воли, творческий опыт решительно из всего, не может, конечно, не извлекать творческого опыта и из таких состояний, что, однако, не дает нам никакого логического права говорить, будто он делает стихи из вина. Надо также помнить, что отвлеченные рассуждения о чем-нибудь суть одно, а осуществление чего-нибудь в соприкосновении с действительностью весьма способно видоизменяться, уклоняясь от кажущейся неизбежности и как бы предначертанности и впадая в предначертанность иную, определить которую мы бессильны. Есть некоторые вещи, которые меняются не только от прикосновения к ним повседневности, но и от простого прикосновения к ним слов. Есть вещи, о которых совсем не надо говорить или надо говорить магически, ибо, возникая в выявленности слов, они мгновенно перерождаются в самой своей сущности. Есть морские девы, живущие далеко от людского, и, если людская рука схватит сирену и повлечет ее на берег, человек не увидит красавицы, а увидит лишь скользкое чудо – морскую медузу.

Быть может, вовсе не нужно было бы говорить о том, что Эдгар По иногда навождался вином, если бы об этом уже не говорили многие и не сказали столько лжей. Я устраняю из своего рассуждения всякий разговор о нравственной оценке явления, – если художник даже делает над собою сознательные опыты. Неужели, когда я пишу картину, нужно много разговаривать о том, что у меня руки запачкались краской! В данном же случае сознательных опытов и не было, а были лишь приступы наваждения, с которыми сам наваждаемый боролся и испытывал великую душевную боль от того, что дух наваждающий оказывался иногда сильнее его противоборствующей воли.

Некоторые свидетельства современников и биографов стоит повторить.

Прежде всего, раньше слов людей посторонних, чрезвычайно значительны, хотя изъяснительны лишь отчасти, слова самого Эдгара По, написанные им в ответ кому-то 4 января 1848 года, приблизительно через год после смерти Виргинии:

«Вы говорите, можете ли вы намекнутьмне, какое это было «страшное злополучие», которое вызвало «неправильности, столь глубоко оплакиваемые?» Да, я могу сделать более, чем намекнуть. Это злополучие было самым большим, какое только может постичь человека. Шесть лет тому назад у жены, которую я любил, как никакой человек никогда не любил до того, порвался кровеносный сосуд, когда она пела. В жизни ее отчаялись: Я простился с ней навсегда и пережил агонии ее смерти. Она поправилась отчасти. И я снова надеялся. В конце года кровеносный сосуд опять порвался. Я пережил в точности ту же самую картину… Потом опять – опять – и даже еще раз опять, в различные промежутки времени. Каждый раз я чувствовал все предсмертные ее пытки – и при каждом усилении недуга я любил ее еще более горячо и уцеплялся за ее жизнь с еще более безнадежным упрямством. Но по телесным свойствам своим я впечатлителен – нервен в весьма необыкновенной степени. Я сделался безумным, с долгими промежутками ужасающего здравомыслия. Во время этих припадков абсолютной бессознательности я пил – один Бог знает, как часто и сколько именно. Как оно и полагается, мои враги приписали безумие напитку, более чем сам факт пития безумию. Поистине, я уже оставил всякую надежду на прочное излечение, когда я нашел некоторое излечение в смертимоей жены. Эту смерть я могу вынести и выношу, как приличествует человеку. Чего я немог бы больше выносить без полной потери разума, это ужасно, никогда не кончающегося колебания между надеждой и отчаянием. И в смерти того, что было моей жизнью, я получил новое – но, о Боже! – какое печальное существование».

Уиллис говорит: «Мы слышали от одного человека, знавшего его (Эдгара По) хорошо, что от одного стакана вина все его существо внутренно было опрокинуто; демон делался верховенствующим, и, хотя никаких внешних знаков опьянения не было видимо, воля его ощутительно делалась безумной». Лэтто говорит: «Каковы бы ни были его отпадения, что бы он сам о себе ни говорил (Бернс был равно неосторожен и равно говорлив в своих заблуждениях), американский поэт обычным испивателем вина не был никогда; и, однако же, это обвинение возникало опять и опять» Гилль говорит: «Его излишества были немногочисленны, и между ними большие промежутки времени, они или являлись следствием причуд крайней мозговой угнетенности, или бывали случайным уклонением от его, обычно твердого, сопротивления тому, что было для него пагубным гостеприимством». Как говорил один, хорошо его знавший в Ричмонде джентльмен, «он побеждал более искушений на дню, чем большинство делают это в течение года». Гаррисон говорит: «Нет, однако, сомнений, что По предавался возбудителям через неправильные промежутки времени и под давлением сильных искушений. Чтобы он был каким-нибудь привычным пьяницей или привычным поедателем опиума, этому противоречит как единогласное свидетельство его близких друзей – тех, которые действительно его знали, – так и целые нагромождения рукописей, исписанных изысканным почерком, рукописей, писавшихся во все часы дня и ночи, при всех обстоятельствах доброго здоровья и недоброго здоровья, поспешно или в спокойствии, – оставшиеся свидетели телесного состояния, безусловно противоположного состоянию того, кто подвержен белой горячке. Никакой поедатель опиума, никакая обычная жертва спиртных напитков не смогли бы писать этим твердым, четким, стойким, восхитительно разборчивым, женским почерком. Случай Эдгара По никогда не был научно диагнозирован каким-нибудь сведущим неврологом, который бы обладал патологическим и литературным материалом и свободою от предубеждения, необходимыми, чтобы сделать понятным читателям этот случай – более особливый, чем «Факты в деле мистера Вальдемара». Сам По наиболее близко подходит к нему в своей страшной сказке «Гоп-Фрог», где он описывает – не можешь не подумать, что автобиографически – страшное действие одного отдельного стакана вина на уродливого калеку. Его мозг всегда был в горячке, некий вулкан в нем бешенствовал внутренними пламенями и горел расплавленной лавой нервной раздражительности: прибавить одну отдельную каплю внешнего возбудителя – это значило заставить ее перелиться через край и разрушить или опустошить все, что в пределах досягновения. Есть темпераменты, которые приходят в мир опьяненные, как «Богом пьяный Спиноза», столь полные до краев духовным огнем, что нет более места ни для чего другого. Такие темпераменты опасно сочетаются с истерией и безумием, но нужно только глянуть в литературные летописи земного шара, чтобы тотчас же найти там разных Сафо, Луканов, Тассо, Паскалей, Бернсов, Хэльдерлинов, Коллинзов. Что По сохранял до конца безусловное умственное здравие и увеличивал возвышенную разумность и совершенство своего стиля до самых Врат Смерти, это исторический факт, весьма вразумительный и для литературного историка и для патолога».

Между 1838 годом и 1844 Эдгар По создал или пересоздал из раньше им написанных набросков такие неувядаемые поэмы и сказки, как «Молчание», «Заколдованный Замок», «Падение дома Эшер», «Человек Толпы», «Маска красной Смерти», «Сердце-Изобличитель» и «Черный кот». 1845 год есть верховная точка, ибо в этом году появился «Ворон», доставивший ему мировую славу и имевший такой успех у изысканных немногих, а одновременно и у большой толпы, какого не имело и, по видимости, не будет иметь никогда ни одно лирическое стихотворение таких же размеров. Эдгар По вообще умел достигать трудно достижимого соединения высокой художественной ценности произведения с возможностью действовать на самую разнородную публику. «Журнал Грээма», которому Эдгар По отдавал некоторое время всю полноту своего сотрудничества, с 5000 подписчиков дошел до 37 000. Рассказ Эдгара По «Золотой Жук», переведенный на все иностранные языки, на одном английском языке вскоре после его напечатания разошелся в количестве 300 000 экземпляров. Но при таком успехе, внутреннем и внешнем, Эдгар По не имел дара извлекать из своего творчества достаточного количества долларов. Ему платили гроши. Кроме того, Эдгар По усердно писал критические статьи – наиболее слабая область его творчества, ибо слаб и ничтожен самый предмет критики – американская словесность, – и именно благодаря этому он приобрел множество врагов, тем более обиженных, чем меньше они имели права обижаться на точное засвидетельствование их литературных размеров и достоинств. Гаррисон говорит: «С опубликованием в 1840 году сказок «Гротески и Арабески», Эдгар По находился в обстановке беспримерного духовного богатства, не только потому, что он уже свершил, но также и потому, что он обещал. Ляуэлль, Готорн, Мотли, Эмерсон, Лонгфелло, Брайэнт, Ирвинг были его непосредственными современниками и собратьями по искусству: лесные прогалины вокруг него – тогдашние журналы – звучали напевными мужскими и женскими голосами; литературные зверушки (animalcules), жаждущие признания, кишели повсюду и наполняли повременную печать своими песенками. Среди них По вскоре стал возноситься как гигант, и даже величественно себя державший Ирвинг, который долгое время фигурировал в качестве верховного жреца американской литературы, признал его гений – Ирвинг, который в сороковых годах был для Америки тем, чем Гете был для Германии и Вольтер для Франции».

Признание признанием, но литературные зверушки, самая злокачественная раса из живущих на земле, и всегда ужаленные собственной бесталанностью, они умеют жалить других, талантом не обиженных, – заставлять страдать уже одним своим противным прикосновением. А если их много и они связаны в Mutual Adoration Society (Общество Взаимного Обожания)? Горе!

Для живописи американских литературных нравов сообщу, что один из тогдашних литераторов, обиженных критическим отзывом Эдгара По, в ответ на литературную критику, печатно заявил, что Эдгар По не только беспросветный мошенник, но и просто-напросто подделыватель векселей. Эдгару По ничего не оставалось, как прибегнуть к гласности и поручить суду выяснение правдивости или лживости такого обвинения. Наглец, имени которого я не дарую чести возникновения в русских буквах, после печатного опровержения со стороны Эдгара По ответил вторично наглейшим выпадом. Эдгар По прибег к суду, суд выяснил полную лживость обвинения, и клеветник должен был уплатить большой штраф, а кроме того, благоразумно бежал из того Штата, в котором он развивал таковую литературную деятельность. Другой клеветник, имя которого давно пора позабыть совершенно, но который играл некую роль в литературной Америке той эпохи, в свое время весьма прославился печальною славой, ухитрившись неисповедимыми способами поместить в посмертном издании произведений Эдгара По, под видом биографии поэта, отвратительный памфлет на него, что дало Бодлеру возможность не неуместно воскликнуть: «Так, значит, в Америке не запрещают собакам входить на кладбище». Но не будем останавливаться слишком долго на таких существованиях, которые по существу своему призрачны, хотя бы они и имели временную возможность отравлять жизнь гениального человека. Вспомним Дантевское «Guarda е passa», «Взгляни и пройди», и не будем бесплодно скорбеть, что мухи, беспокоившие создателей Пирамид, до сих пор еще не истреблены.

Есть иная боль в жизни гения, иная жестокая предопределенность, и никто не сказал об этом лучше, нежели сам Эдгар По. В своих афористических заметках, называющихся «Внушениями», он говорит: «То, что люди называют «гением», есть состояние умственного недуга, проистекающего из недолжного господствования какой-либо одной из его способностей. Произведения такого гения никогда не здоровы сами по себе, и, в особенности, они всегда изобличают общую умственную недужность… Что поэты (употребляя это слово всеохватно и включая в это понятие художников вообще) суть genusirritabile, раса раздражительная, это хорошо понятно, но почемуэтого, по-видимому, вообще не видят. Художник естьхудожник только в силу его изысканного чувства Красоты, чувства, доставляющего ему восхищенный восторг, но в то же самое время включающего в себя, или подразумевающего, равно изысканное чувство Безобразия, диспропорции. Таким образом, Зло – несправедливость, сделанная поэту, который действительно есть поэт, возбуждает его до степени, которая, обычному восприятию, кажется несоразмерной со злом. Никогдапоэты не видятнесправедливости там, где ее не существует, – но очень часто они видят ее там, где люди, не поэтически настроенные, вовсе не видят никакой несправедливости. Таким образом, поэтическая раздражительность не имеет никакого отношения к «темпераменту» в заурядном смысле слова, но она просто связана с более чем обычным ясновидением относительно злого, несправедливого; причем это ясновидение есть не что иное, как логически сопутствующее обстоятельство, связанное с живыми восприятиями надлежащего – справедливости – соответствия, – словом то χαλόυ (красивое). Но одно ясно – что человек, который не «раздражителен» (для обычного восприятия), не поэт». Еще один отрывок из заметок Эдгара По, исполненный глубокого смысла, таящегося между строк: «Мало есть людей с той особенной впечатлительностью, что есть корень гения, которые бы в ранней своей юности не растратили много из умственной своей энергии тем, что они жили слишком быстро; и в более поздние годы приходит непобедимое желание всхлестывать воображение до такой точки, какой оно могло бы достичь в обычной, нормальной или хорошо упорядоченной жизни. Настойчивое стремление к искусственному возбуждению, которое, к несчастью, отличало слишком многих выдающихся людей, может, таким образом, быть рассматриваемо как душевная недохватка или необходимость – усилие вновь получить потерянное – борьба души, дабы занять положение, которое при других обстоятельствах ей надлежало бы».

Побуждаемый этой чрезмерной впечатлительностью к красоте и соразмерности, видя живым воображением целое множество связующих нитей, которые естественно тянутся от одного художественного произведения к другому, сочетая единством и как бы заимствованием совершенно независимые друг от друга художественные достижения, Эдгар По легко впадал в ошибку, которая ставила его в ложное положение и вызвала не одну вражду к нему: в своих критических отзывах он иногда слишком легко обвинял в плагиате. Часто такие обвинения были и уместны, но они несправедливы были по отношению к такому, например, поэту, как Лонгфелло, мало творческому, но истинно тонкому. Верны по этому поводу слова Гаррисона: «Если бы По случайно вспомнил из запасов своей обширной и точной начитанности Чосера, который весь сияет и звучит воспоминаниями о Данте и Боккаччио; Шекспира с Плутархом и Кельтийскими повествованиями за ним; Мильтона, насыщенного классическими вкусами; и Теннисона, любимца его собственного сердца, сплошь исполненного воспоминаниями о Гомере и Вергилии, – он, быть может, не напал бы так яростно на Лонгфелло, нежнейшего и очаровательнейшего из хамелеоновой школы поэтов, самая сущность которых – окрашиваться тем и приобретать выдыхание того, чем они питаются. И кто, во всяком случае, не предпочтет сверкающую шелковую нить кокона первичному тутовому листку, который послужил ему веществом». Сам Эдгар По несколько позднее с меткостью сказал, что, как доказывает всякая История Литературы, самых частых и самых осязательных примеров плагиата мы должны искать в произведениях наиболее выдающихся поэтов.

Однако. Ведь мы как чужие и с точки зрения чисто исторической, историко-литературной можем быть справедливы – и к Лонгфелло, у которого не слишком громкое, но настоящее имя, и к любому NN, у которого имени нет, не должно быть и не может быть, если даже у него было громкое имя в течение двадцати четырех часов, или двадцати четырех дней, или даже, быть может, целых двадцати четырех лет. И не в именах, как в именах, тут дело, а в том, что имена суть живые сущности, литературные имена суть означения живых личностей, играющих ту или иную определенную действенную роль. Как поэт среди поэтов, как писатель среди живущих писателей, я могу оборонять свое внутреннее я от всякого вмешательства в мою внутреннюю жизнь спорных шумов и гамов текущего дня. Я могу, и, быть может, я должен совершенно уклониться от выказывания и высказывания своего отношения к тому или иному литературному Сегодня. Преследовать лишь свою отдельную, личную, художественную цель. «Schaffe, Kunstler, rede nicht». «Твори, художник, не говори». Не разговаривай, художник, твори и создавай. Эта участь – благая и, быть может, для художника, наипредпочтительная.

Но с другой стороны, если у художника ум аналитический, а не только мечтательный? Если обстоятельства его жизни поместили его в самое средоточие кипящей литературной деятельности и в неизбежность ежедневного внутреннего и внешнего соприкосновения с истинными и ложными величинами минуты? Если из ста величин минуты девяносто или все девяносто девять преувеличены, размещены произвольно, до нестерпимости нехудожественно и ложно, если вся эта игра слов, деятельностей и репутаций есть игра краплеными картами под аккомпанемент фальшивого оркестра? И если у меня, в этой недоброй комнате находящегося, не только анализирующий, четко видящий ум, но и расовая предрасположенность к борьбе, к бою? Сочетание условий жестокое. Или нужно тотчас же бежать из этой недоброй комнаты, иметь смелость показаться трусом и бежать, дабы сохранить неприкосновенным свое внутреннее священное я – или, если подл и неумен, приспособиться к обстоятельствам – или вступить в неравный бой и быть побежденным.

Эдгар По был по крови ирландцем. Ирландцы в большей степени обладают тем свойством, которое френологи называли combativeness. В низшей форме это свойство – простая драчливость, человек есть забияка; в высшей это – вечное желание умственной схватки, битвы с непосредственными сущностями, каковы суть живые люди, или с отвлеченными сущностями, каковы суть мыслительные ценности. Иногда просто желание боя как боя. В Эдгаре По временами как бы возникал мексиканский бог Тецкатлипока, который назывался дразнителемтой и другой стороны. Подобные жизненные битвы прекрасны, а иногда и смешны и жалостны, в силу неизбежного донкихотства. Но если на миг они даже бывают смешны, трагедия подходит быстро и необманно. И у Ницше она возникает как безумие, кончающееся сумасшествием, а у Эдгара По в заревном свете, она возникает как личная разрушенная жизнь, безумие, самоубийственная надорванность и быстрая преждевременная смерть.

В 1845 году Эдгар По – знаменитый поэт «Ворона», перед ним раскрыты все двери, он владеет вниманием, он приходит в гости в тот или другой дом, и по его прихоти в комнате воцаряется полумрак, перед тем как он начнет магнетическим своим голосом читать вслух бессмертную поэму. У него есть друзья. У него также много врагов, которые носят маску раболепной почтительности – и ждут своего часа. Он пишет один за другим критические очерки, составившие некоторое целое, как галерея портретов, нарисованных быстрой, уверенной рукой, не несправедливой и вовсе не унижающейся до зарисовки карикатур, но портретов, быть может, тем более жестоких, чем более они верны. Портретные галереи живых людей могут вообще раздражать; одних, потому что они нарисованы такими, каковы они суть, других, потому что люди им неприятные чрезвычайно приятными изображены, третьих потому, что в галерее вовсе нет никакого их портрета, четвертых, пятых, седьмых и сотых – по самым разнообразным причинам. Вообще подходить слишком близко к осиному гнезду – а литературные круги любой страны и любой эпохи должны быть именно так наименованы – есть занятие рискованное. По мере того как создавались очерки «Нью-йоркских литераторов», подготовлялась почва для бойкота сказочника и поэта. Многие журналы, которые ранее были бы гостеприимными для той или иной поэтической страницы, подписанной красивым именем Эдгара По, превратились для него в закрытую дверь в силу связи с тем или иным обойденным или обиженным. И когда летом 1846 года, побуждаемый собственной усталостью и, главным образом, быстро усиливавшейся болезненностью своей жены Виргинии, Эдгар По поселился в деревенской обстановке в маленьком Голландском коттедже в Фордгаме – в те дни уединенное предместье Нью-Йорка, – материальное положение Эдгара По сделалось очень затруднительным. Он впал в безденежье. Боязнь за жизнь Виргинии и собственное переутомление создали ту тревожность духа, при которой творчество, более или менее, немыслимо. Чем настойчивее была необходимость зарабатывать, тем более сокращалась возможность работать. Он оказался замкнутым в магический круг, скрепы которого ковали Забота, Нужда, Вражда и Одиночество.

Поэт «Ворона» совсем не походил на эту сильную, смелую, но в смелости чрезвычайно осторожную птицу, которая живет только в уединенных горах, и дремучих лесах, и на очень высоких зданиях, не посещаемых людьми, всегда ставя пространственную преграду между собой и возможным врагом. В мире крылатых он скорее напоминает длиннокрылого альбатроса, которого он любил в юности и который, как известно, умеет легко перелетать моря и шутя перенесется от страны к стране, но ходить по земле не умеет вовсе.

Он напоминает мне также любимую птицу моего детства, – красивого черного бархатного стрижа, который быстро и неутомимо летает высоко в синем небе, выше самых высоких колоколен и с пронзительной напевностью свистит в вечернем воздухе.

Не так давно, в Бретани, в Морбигане, где весной и летом так красиво цветет желтый и синий вереск и звучат целый долгий день голоса сотен жаворонков, я был однажды, ранним утром разбужен в своей комнате странным, ритмически шуршащим и красиво прерывистым звуком. Раскрыв глаза, я увидал, что это стриж залетел через окно в мою комнату, а улететь не мог. Он метался по верхним углам, ударяясь в потолок, и, наконец, зацепившись лапками за длинную кисейную занавеску, соскользнул на пол, и, когда, вскочив с постели, я подбежал к нему, он беспомощно ударял крыльями об пол, делая судорожные напрасные движения приподняться и смотря на меня своими черными, немного испуганными, но больше враждебными и упрямыми глазами. Я взял его в свою руку, у него сильно билось сердце, и он с силой старался вырваться из руки и раза два клюнул мои пальцы, но вырваться не мог; лишь через сколько-то секунд, когда я достаточно налюбовался им, я, стоя у окна, разжал свои пальцы, и стремительно, ни разу не оглянувшись, как бы брошенный вперед одним неукротимым порывом, он улетел в утреннее небо.

Я помню еще другого стрижа из времен моего детства в русской деревне. У нас был очень большой деревянный дом, и я любил смотреть из сада, его окружавшего, как свистя и с свистом разрезая своими черными крыльями вышний воздух, – стриж с размаху влетал в свою норку, в свое гнездо, там высоко, под крышей. Он никогда не ошибался в своем полете, и, не замедляя этого молниеносно быстрого лета, всегда метко и верно попадал в свою малую норку. Но однажды, на закате солнца, утомился ли он необычно долгим полетом, или почувствовал в норке что-то неладное, что-то, быть может, постороннее или просто пришла его судьба, но только чуть-чуть он ошибся, влетая в свою норку, именно в силу незамедленности своего всегда столь верного полета, он ударился о край пути к гнезду и убился. Он был еще полуживой, умирающий, весь горячий и через минуту остывший, когда я его взял в свою детскую руку. И у него, у этого быстрого черного гостя вечернего голубого воздуха, глаза, еще за мгновенье столь зоркие, были затянуты бледной дымкой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю