355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Е. Шелухина » Притяжение Андроникова » Текст книги (страница 8)
Притяжение Андроникова
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:43

Текст книги "Притяжение Андроникова"


Автор книги: Е. Шелухина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

КОРНЕЙ ЧУКОВСКИЙ. Предисловие к книге Ираклия Андроникова «Рассказы литературоведа»

I

Всправочнике Союза писателей кратко сказано, что Андроников Ираклий Луарсабович – прозаик, литературовед, и только. Если бы я составлял этот справочник, я раньше всего написал бы без всяких покушений на эксцентрику:

Андроников Ираклий Луарсабович – колдун, чародей, чудотворец, кудесник. И здесь была бы самая трезвая, самая точная оценка этого феноменального таланта. За всю свою долгую жизнь я не встречал ни одного человека, который был бы хоть отдаленно похож на него. Из разных литературных преданий мы знаем, что в старину существовали подобные мастера и искусники. Но их мастерство не идет ни в какое сравнение с тем, каким обладает Ираклий Андроников. Дело в том, что, едва только он войдет в вашу комнату, вместе с ним шумной и пестрой гурьбой войдут и Маршак, и Качалов, и Фадеев, и Симонов, и Отто Юльевич Шмидт, и Тынянов, и Пастернак, и Всеволод Иванов, и Тарле. Всех этих знаменитых людей во всем своеобразии их индивидуальных особенностей художественно воссоздает чудотворец Андроников.

Люди, далекие от искусства, невежественные, называют это его мастерство имитаторством. Неверное, поверхностное слово! Точнее было бы сказать: преображение. Андроников весь с головы до ног превращается в того, кого воссоздает перед нами. Сам он при этом исчезает весь без остатка.

Как-то вскоре после смерти Алексея Толстого он сидел у меня в комнате и голосом Алексея Николаевича говорил о различных новейших событиях – то самое, что сказал бы о них покойный писатель. Стемнело. Андроников продолжал говорить, и, пока не зажгли огня, я проникся жутким до дрожи чувством, что в комнате у меня за столом сидит Алексей Николаевич. И даже удивился, когда засветили лампу и я обнаружил, что это не Алексей Николаевич, а Ираклий.

Мало того, что он точно передал голос писателя, колорит его речи, ее тембр, ее интонации, – он воспроизвел самую манеру его мышления.

Преображаясь в того или иного из достопамятных и достославных современников наших, Андроников не только воскрешает его внешние признаки – его жесты, его походку, его голос, – нет, он воссоздает его внутренний мир, его психику, методы его мышления и силой своей проникновенной фантазии угадывает, что сделал бы и сказал бы изображаемый им человек при тех или иных обстоятельствах; например, какую лекцию прочитал бы наш друг академик Тарле, если бы на Землю напали, например, обитатели Марса.

Среди созданных его творческой фантазией образов есть Борис Пастернак. Здесь Андроников весь, до последнего волоска, до мизинца, преображается в Бориса Леонидовича – со всеми внезапными взрывами его густого, гудящего баритона со множеством смысловых и эмоциональных оттенков, со всей его причудливой манерой обрушивать на собеседника лавину признаний, откровений, размышлений, предчувствий, догадок, надежд.

Восхищаясь магическим искусством Андроникова, я всякий раз убеждался, что он-то и есть главный химик в той волшебной мастерской, о которой некогда мечтал Маяковский, – о мастерской человечьих воскрешений. Вы помните в поэме «Про это»:

 
Рассиявшись,
                    высится веками
          мастерская человечьих воскрешений.
 

Все ушедшие от нас, незабвенные, навеки умолкнувшие поэты, музыканты, актеры, ученые – Остужев, Щерба, Штидри, Пастернак, Соллертинский, – все они магией творчества вновь встают из могил и дышат и беседуют с нами, живые, обаятельно милые, во всем своеобразии мельчайших духовных примет, и я, знавший их, могу засвидетельствовать перед нашим потомством, не испытавшим моего великого счастья, что воскрешенные Ираклием Андрониковым – в точности такие, какими они были в жизни.

Подумайте только: я знал несколько лет и любил замечательного нашего ученого и романиста Юрия Николаевича Тынянова. Что могу я сделать, чтобы почтить его память? Написать о нем статью? И только. Но ведь из этой статьи читатель получит приблизительное, смутное представление о нем, а Ираклий Андроников, идучи со мной по дороге, вдруг дернул шеей, взглянул на меня по-тыняновски и до такой степени превратился в Тынянова, что я чуть не закричал от испуга: это был живой Юрий Николаевич, пронзительно умный, саркастический, грустный и гордый, словно я и не присутствовал при его погребении.

II

Все эти редкие таланты Андроникова сказались и в его произведениях, конечно, не вполне, но отчасти. Чтобы так возрождать к новой жизни давно отошедших людей, нужны не только памятливое, зоркое зрение, не только безошибочный слух, не только переимчивый, гибкий, обладающий сотнями тональностей голос, – нужно раньше всего проникновенное знание души человеческой, то, что прежде называлось сердцеведением.

Литературное творчество Андроникова почти так же самобытно, как и его лицедейство. Такого писателя до сих пор никогда не бывало. Как не похож он на других литературоведов, каких я знал в своей жизни! Знал я Семена Афанасьевича Венгерова, Павла Елисеевича Щёголева, Петра Осиповича Морозова, Мстислава Александровича Цявловского – благословенные имена, незабвенные труженики! – все это были раньше всего домоседы, отшельники, кабинетные люди, словно цепью прикованные к своим книжным полкам и огромным столам, заваленным грудами старинных фолиантов и рукописей.

А Ираклий Андроников, каким мы знаем его в последние годы благодаря радио, кино, телевизору, – это новый, небывалый тип литературоведа XX века: всегда на ходу, на бегу, вечно спешит с чемоданом то в Нижний Тагил, то в Георгиевск, то в Северную Осетию, то в Кабарду, то в Актюбинск, то в Штутгарт, то в Мюнхен, то в замок Хохберг, то в замок Вартхаузен, – литературовед-скороход, путешественник, странник. Бросает дом и семью и в вагоне, в самолете, на пароходе, в авто мчится без оглядки за тысячи километров ради старой бумажки, на которой сто двадцать или сто тридцать лет тому назад было начертано хоть несколько слов рукою Глинки, Василия Пушкина, Вяземского или безмерно им любимого Лермонтова.

И так жарок его интерес к этим неведомым строчкам, что кажется, узнай он, что одна из этих бумажек лежит на дне океана, он, ни секунды не медля, нырнул бы в океанскую пучину и вынырнул с этой бумажкой в руке. Или кинулся бы в кратер любого вулкана.

И что всего замечательнее: во время всех этих экспедиций и розысков он встречается с бездной народа – с инженерами, советскими служащими, немецкими баронами, профессорами, старосветскими барынями – с великим множеством разнообразных людей, и в нем просыпается мастер портрета, художник, артист, сердцевед, которым мы так восхищались, когда он изображал перед нами Фадеева, Алексея Толстого, Пастернака, Маршака, Соллертинского. Поэтому его книги о тех литературных сокровищах, которые он добывает для нас, – не только об этих сокровищах. Они доверху набиты людьми, с которыми встречался Ираклий Андроников во время своих неистовых странствий за разбросанными по всему свету драгоценностями русской культуры.

До сих пор литературоведы сообщали читателям лишь результаты своих разысканий. Андроников – именно потому, что он портретист и художник, – первый решился поведать о самих разысканиях и о тех персонажах, с которыми ему в это время довелось повстречаться. А так как эти подвиги и приключения Андроникова рассказаны им очень бравурно, занятно, художественно, со свойственными ему блестками юмора, превосходным живописным, живым языком, иным читателям может почудиться, что книги его совсем не научные, так как многие все еще считают научными лишь тяжеловесные, мрачные, беспросветно унылые книги, написанные мутным, казенным, напыщенным стилем.

Но в том-то и дело, что при всей своей блестящей художественности книги Андроникова – это книги большого ученого.

III

Охота за рукописями и рисунками великих людей не была бы так плодотворна, если бы в книге Андроникова азартный охотник не сочетался с подлинным ученым-исследователем, добывшим колоссальную свою эрудицию многолетним усидчивым, упорным, кропотливым трудом. Забывают, например, что, перед тем как пуститься на поиски утерянных реликвий Лермонтова, Андроников сиднем просидел десятки лет, изучая чуть ли не во всех книгохранилищах нашей страны его удушливую и злую эпоху, его жизнь и титанически гениальное творчество. Когда, бывало, ни войдешь в рукописный отдел Ленинградской публичной библиотеки, или в Пушкинский дом, или в научный отдел нашей Ленинской библиотеки здесь, в Москве, непременно увидишь Андроникова, погруженного в изучение рукописей, книг и газетных листов, имеющих хотя бы самое отдаленное отношение к поэту.

Хотя в посвященной ему книге Андроникова разбросано много мельчайших деталей, книга касается не периферийных, но важнейших, центральных проблем лермонтоведения. В настоящее время уже нельзя написать о великом поэте научную работу, диссертацию, трактат или самый обыкновенный биографический очерк, не пользуясь трудами Андроникова. Эти труды – самая заметная веха в истории лермонтоведения.

Считалось, например, прочно установленным, что вся экзотика «Мцыри» и «Демона» – абстрактная, книжная, заимствованная русским поэтом у Томаса Мура и Байрона, дань модному литературному веянию, подражание европейским образцам. Книга Андроникова кладет этим заблуждениям конец и доказывает десятками фактов, не замеченных другими исследователями, что Лермонтов как великий поэт-реалист заимствовал экзотику своих бессмертных поэм из конкретных впечатлений кавказской действительности.

Прочитав Андроникова, нельзя не прийти к убеждению, что в «Мцыри» Грузия совершенно так же, как и в последних редакциях «Демона», не условно-романтическая декорация, а реальная страна, конкретно воспринятая и воплощенная одним из самых передовых людей своего времени.

Здесь речь идет о творческом методе Лермонтова. Точно так же, когда Андроников при помощи ряда хитроумных изысканий, раздумий, сопоставлений, догадок установил подлинный образ той женщины, в которую Лермонтов был так самозабвенно влюблен в 1831–1832 годах, дело не ограничивается одной констатацией факта. Исследователь опять-таки рельефно вскрывает творческий метод Лермонтова: оказалось, что десятки его стихотворений, которые до настоящего времени относились литературоведами в разряд отвлеченных литературных упражнений в байроническом духе, на самом-то деле обращены к реальному лицу и отражают в себе подлинные, совершенно конкретные переживания поэта.

IV

В книге Андроникова «Рассказы литературоведа» ученость опять-таки сочетается с бурным сердцебиением, с азартом. У какого другого историка старинной словесности вы могли бы прочитать по поводу его литературных исследований такие, например, горячие и нервные строки:

«я прямо задохнулся от волнения…»

«я чуть не захохотал от радости…»

«я ахнул…»

«вся кровь в голову…»

«сердце испуганно ёкнуло…»

«даже в жар бросило…»

«я остолбенел…»

«я был ошеломлен…»

«…внезапное удивление… испугало, обожгло, укололо, потом возликовало во мне, возбудило нетерпеливое желание куда-то бежать, чтобы немедленно обнаружить еще что-нибудь».

Можно подумать, что дело идет не о мирных поисках старинных бумаг и портретов, а по крайней мере о битве с пиратами или об охоте на тигров.

Примечательно здесь слово «бежать». Спокойно, хладнокровно, степенно совершать свои литературные поиски Андроников, конечно, неспособен. Не тот у него характер. Он нетерпелив, динамичен, стремителен. Не может ни на миг остановиться, покуда не добьется своего. Поэтому в его книге мы так часто читаем: «я прибежал», «я кинулся», «опрометью бегу», «бегу на Новинский», «вбегаю в редакцию», «помчался во Внуково» и т. д.

И куда только не бегает он ради облюбованной им литературной добычи!

В очерке «Личная собственность» он говорит: «…я бегал из Института рыбной промышленности в медицинский, из педагогического – в Театр юного зрителя, из Товарищества художников – в клиническую больницу, в Общество по распространению знаний».

Этот азарт, эта страсть, эта жгучая любовь к памятникам литературного прошлого понемногу заражают и нас, и мы начинаем с увлечением следить за каждым новым усилием неутомимого автора, стремящегося во что бы то ни стало дознаться, изображает ли Лермонтова старинный портрет какого-то молодого военного и кто такая была неведомая Н. Ф. И., которой юноша Лермонтов посвятил цикл любовных стихов.

Мы участвуем всей душой в бесконечно разнообразных приключениях Андроникова, мы горюем при каждой его неудаче и радуемся, когда его долгие хлопоты наконец-то увенчаются успехом.

Рассказывая так увлекательно о своих литературных находках, о тех надеждах, разочарованиях, восторгах, с которыми связаны поиски неведомых рукописей, таящихся в частных архивах, Андроников тем самым доводит до сознания широких читательских масс, как драгоценна для советской культуры деятельность ученых, литературоведов, музейных и архивных работников, посвящающих всю свою жизнь отысканию, добыванию, изучению памятников великого прошлого нашей многонациональной словесности.

V

Для того чтобы разгадать загадку Н. Ф. И., Андроникову пришлось посетить около двадцати человек, и при всякой встрече он – это так характерно! – попадал в атмосферу задушевной приветливости, благожелательства, добрых улыбок.

В рассказе мы то и дело читаем: «Николай Павлович… улыбнулся», «Улыбается Корин…», «Улыбается Елена Панфиловна», «…гостеприимно, с любезной улыбкой…», «Яков Иванович… усмехается…», «Криминалисты смеются…».

Чуть не на каждой странице мелькают такие слова: «приятная встреча», «шутливый тон», «радушное гостеприимство», «дружелюбный смех» и т. д.

Эти строки характеризуют не только людей, с которыми встречался Андроников, но и его самого. Там, где появляется он, – всюду сами собой возникают и «дружелюбный смех», и «радушное гостеприимство». Ибо в числе его талантов есть и этот – умение привлекать к себе сердца, которое дается лишь тем, кто и сам одарен очень нелегким искусством – любоваться людьми, восхищаться людьми, преклоняться перед их высокими душевными качествами.

Вот типичные фразы Андроникова, где сказывается его любовное отношение к людям: «Был в Москве такой чудесный старичок, Николай Петрович Чулков… великий знаток государственных и семейных архивов XVIII и XIX веков, лучший специалист по истории русского быта… Память у него была удивительная…»

И дальше идет рассказ о «необыкновенной щедрости» и «отзывчивости» этого «чудесного старичка», и тут же умелой рукой нарисован его милый, озаренный улыбкой портрет.

С таким же восхищением пишет Андроников о покойном историке литературы Б. Л. Модзалевском, создавшем «настоящее чудо библиографии», и о директоре Пушкинского музея в Москве, редком энтузиасте, почитателе Пушкина, блистательном организаторе Александре Зиновьевиче Крейне, и о сестрах Хауф, небогатых немецких старушках, которые не пожелали продать за хорошие деньги «бесконечно дорогой» им портрет своей замечательной родственницы, но, подчинившись благородному порыву, пожертвовали его в советский музей. Андроников не устает восхищаться духовной красотой этих «радушных, доброжелательных, тонко-интеллигентных» женщин, и можно не сомневаться, что они, эти милые немки, с таким же восхищением вспоминают теперь своего благодушного советского гостя, который глубоко постиг всемирный закон нашей жизни: «Если хочешь, чтобы тебя полюбили, – люби». Но, как и всякий, кто умеет любить, Андроников умеет ненавидеть. Прочтите его «Личную собственность», и вы почувствуете, с какой неприязнью относится он к той черствой мещанке, которая из-за мелкой корысти украдкой разбазаривала по разным рукам письма Петра Первого, Кутузова, Чехова. Андроников не говорит о ней ни одного сердитого слова, но на каждой странице, где он изображает ее, чувствуется презрение и сдержанный гнев.

С таким же гневом изображает Андроников в рассказе «Сокровища замка Хохберг» заезжего ловкача бизнесмена, для которого реликвии Лермонтова стали предметом международной торговли. Поэтому его «Рассказы литературоведа» представляются мне своеобразным учебником. Они учат бескорыстно, самозабвенно и страстно любить высокие ценности нашей культуры и ненавидеть презренных людишек, которые ради своих низменных выгод кощунственно третируют их как ходкий товар.

1968

ЗИНОВИЙ ПАПЕРНЫЙ. Шестьдесят пятое шахматное поле

В тяжелое положение попадает тот, кто рецензирует книгу рассказов, портретов, очерков и статей Ираклия Андроникова «Я хочу рассказать вам…». Привычные определения отскакивают от нее – это и книга, и беседа, и концерт. Каждый, кому посчастливилось быть на вечерах Андроникова, принимаясь за его книгу, читая уже первые строки: «На мою долю выпала однажды сложная и необыкновенно увлекательная задача», – не просто читает, но одновременно слышит голос автора. Можно сказать, что в каком-то смысле перед нами «переводная» работа: на язык письменности переложена живая и многоголосая речь мастера-рассказчика.

Сам Андроников – не обычный артист, не чтец, не простой рассказчик и не только исследователь. Обидно читать о нем в справочнике Союза писателей – «прозаик, литературовед». Андроников – понятие многохарактерное. Это целое объединение, если хотите – творческий союз, председателем которого является И. Л. Андроников. Это – поэтическая земля, которая по плотности населения превосходит Бельгию. И не так-то легко провести общую перепись «населения», охватываемого одним именем.

Мы очень любим классифицировать, делить на рубрики, уловлять изучаемый предмет в железные координаты по вертикали и горизонтали. Каждому шахматному полю – свое место. Е-2… D-4… Но есть люди, которые оказываются «шестьдесят пятым» шахматным полем. Элементы, которым, казалось бы, нет места в периодической таблице, – а они все-таки существуют!

Лицо Андроникова многолико. Вот уж действительно «ряд волшебных изменений»… Он выходит на сцену, окруженный неуловимым облаком пока еще бесплотных образов друзей – спутников его жизни. Начинает рассказывать об одном из них. Говорит своим естественным голосом. Он еще никого не изображает. Но уж началось нечто странное. Плечи подтянулись. Он стал высоким. Голос вдруг зазвучал хрипловатым тенором, потом опять стал «своим» и снова не своим. Речь сделалась напряженнее, одновременно и сбивчивее, и целеустремленнее. Он отбрасывает волосы назад, и вы вдруг видите, что они причесаны не так, как вы видите. И вообще начинаете созерцать невидимое – «внутренними глазами», памятью, воображением. Да, это Фадеев, его осанка, жест, голос, манера.

И только теперь, став тем, кого он изображает, рассказчик начинает говорить от его имени, от его лица. Он не «цитирует», не воспроизводит чужую речь – он говорит так, как мог бы сказать, как должен был бы сказать человек, в которого он превратился. А сам он как будто растворился начисто. Он сочиняет эту речь, но в ней нет ни одного «сочиненного» слова.

Андроников не натягивает на лицо маску. В его перевоплощении нет ничего моментального. Никакого фокуса. Образ набегает, как волна, приближается, слышатся первые всплески. И уходит образ тоже не сразу. «Фадеев» уже кончил говорить, опять рассказывает Андроников, но словно нехотя расстается он с портретом писателя. Не «стирает» маску с лица мгновенным движением, а трудно высвобождается. И в его голосе все глуше уходящие фадеевские ноты.

Помню, на одном литературном вечере рассказчик, войдя в образ Виктора Шкловского, не мог из него выйти. Его крепко держали интонации речи критика, многозначительное «значит, так», гримасы напряженного раздумья, парадоксальные переходы, неожиданные афоризмы.

Здесь уже не обойдешься школьным представлением о прямой и косвенной речи. Граница между ними извилиста, как линия норвежских берегов, часто она и вовсе пропадает.

Идет рассказ о том, как ленинградские друзья молодого Андроникова совещаются – стоит ли ему ехать с первыми выступлениями в Москву. Об этом рассказывается так: «Тынянов сказал, что нечего становиться эстрадником – на эстраде, между прочим, двигают ушами, а у него высшее образование». В сущности, это даже не рассказывается, а одновременно и показывается. Косвенного «что» здесь нет. Но нет и прямой демонстрации образа Тынянова – он пробежал, как ветерок, по авторской речи. Мы видим, что речь эта не одноголоса: перед нами своего рода передача сразу по нескольким «каналам», не отдельным, а соединенным друг с другом. Слушая Андроникова, наслаждаешься не только достоверностью изображаемого человека, но и неуловимостью переходов.

И вот теперь весь этот человек-оркестр, его как будто перестраивающиеся черты лица, свободно меняющийся, разнотембровый голос, жест, естественный, не сделанный, как будто самодвижущийся, – все это сложное многообразие стало книгой, немыми печатными знаками.

Но когда вы перелистываете последнюю страницу, вы не просто вспоминаете прочитанное. Перед вами проходят живые лица – Алексей Толстой, в очках, с трубкой, сначала серьезный, а потом по-детски всему удивляющийся, с коротким, быстрым, как будто жадным смешком. Яхонтов – косо падающие на лоб волосы, чуть кривая усмешка и голос, низкий, тяжелый голос, такой изменчивый в своем кажущемся однообразии. Артист Остужев – с его празднично-театральной, ненаигранно-искренней речью. Расул Гамзатов – с хитрой улыбкой, лукавой скромностью, талантом, замешенным на лирике и юморе. Шаляпин – с его божественным горлом, глоткой без «лишней детали».

Не будем кривить душой и утверждать, что эта говорящая книга доносит до нас всю неповторимость и обаяние оригинала. Нет, многое не передано, а может быть, и непередаваемо.

Но прежде всего думаешь о том, что удалось. Пожалуй, главное достоинство в том, что получилась свободная, увлекательная устная книга.

Бывают разные случаи. Человек пишет, пишет, кончает и начинает раздумывать: а как бы все это озаглавить? Здесь же наоборот – сам заголовок родил книгу. «Я хочу рассказать вам…» – вот откуда она пошла, вот не книжный ее первоисточник.

Один садится за перо потому, что много знает. Другой потому, что много видел. Третий – придумал увлекательный сюжет. А здесь в начале всего – желание рассказать об удивительных людях и историях, и так рассказать, чтобы самому оборотиться этими людьми, чтобы голос шел не «в никуда», а прямо к собеседнику, к аудитории.

Я не знаю, как пишет Андроников. Но уверен, что сначала он произносит слово, а уж потом кладет на бумагу.

Вспоминается: в 1952 году торжественно отмечалось столетие со дня смерти Гоголя. Редакция «Литературной газеты» (где я тогда работал) получила статьи видных писателей, деятелей культуры. Андроников свою статью не сдал. До выхода юбилейного номера оставались считаные дни. А потом уже счет пошел на часы. Я приехал к нему домой, он был болен, плохо себя чувствовал. Едва я увидел его, закутанного в теплую шаль, я понял, что статья, на которую редакция возлагала большие надежды, погорела. Было даже неудобно уговаривать человека в таком состоянии садиться за стол, напрягаться, работать. Мы поговорили, обоим было обидно, что статья не состоялась, я уже оделся, как Андроников сказал: «Да, очень жаль, что я так и не смог написать. А можно было! Взять, например… Ну хотя бы… Одну только первую страницу „Мертвых душ”! Ведь там уже начинается почти все – и Чичиков, и дорога, и мужики, и знаменитая бричка, которая проезжает сквозь всю поэму и в конце первой же части подвозит нас к строкам о птице-тройке, несущейся вперед, мимо всего, что ни есть на земле»…

Я слушал, слушал, а потом вдруг не выдержал: «Так у вас же готовая статья!» На следующий день она была написана. Может быть, точнее – записана. А сейчас – это одна из лучших статей сборника «Я хочу рассказать вам…» И большинство портретов, очерков, статей – подобно «Одной странице» – родилось не на бумаге, не за столом, а – в разговорах, беседах, выступлениях, рассказах и показах.

Отсюда – зримость, осязаемость, если можно так сказать, мысленная «представляемость» (конечно, так нельзя сказать) того, о чем идет речь.

В «Загадке Н. Ф. И.», «Портрете», «Подписи под рисунком», «Тагильской находке», «Личной собственности», «О собирателях ценностей» – в этом своеобразном цикле о поисках редких и важных художественных документов интересен и сюжет, и перипетии разысканий, и, конечно, сам этот документ, как будто играющий с разыскателем в прятки. Но не только это! Каждое новое лицо, вводимое в художественно-«приключенческий» сюжет, именно лицо, а не очередное сюжетное звено.

Автор рассказывает, как в погоне за разгадкой тайны Н. Ф. И. он пришел к одному человеку, у которого жила обладательница старинного архива.

«И вот навстречу мне танцующей походкой выходит очень высокий человек лет пятидесяти. Лицо чисто выбрито, и вокруг губ все время гуляет небольшая улыбка.

Встряхнув мою руку, он рекомендуется:

– Фокин.

Я вручил ему записку… которую он пробежал, извинившись. Сунув ее в карман, он снисходительно склонил голову:

– Чем могу служить?

И театральным широким жестом пригласил в комнату».

Вот она, характерная андрониковская речь, неотделимая от жеста, передающая «танцующую» походку, «гуляющую» улыбку, вежливую снисходительность, широкие театральные движения, делающая читателя зрителем и слушателем.

В каком-то смысле это особенность всякого художественного повествования. Алексей Толстой, например, как мы читаем в этой книге, «считал, что предмет, о котором пишешь, нужно непременно видеть в движении, придавал большое значение жесту, говорил: – Пока не вижу жеста – не слышу слова». И кстати, школа Алексея Толстого не прошла для Андроникова бесследно. Но здесь идет речь о некоей индивидуальности речи – она у Андроникова всегда «устная», даже если она напечатана.

Он умудряется порой так рассказывать, так строить фразу, чтобы мы слышали акцент, манеру произношения.

В «Подписи под рисунком» местные жители грузинского селенья помогают автору (он же «герой») найти оригинал лермонтовского пейзажа. Одна женщина говорит о церкви и крепости, от которых остались только камни. Другие, смеясь, шумят:

«– Камнями угостить его хочет! Человек не за этим приехал. А если камнями интересуется, зачем ему так далеко ехать! Старая башня и там вся упала – в ущелье, и там – на горе. Туда пусть пойдет…»

Живая характерная грузинская речь как будто записана не на бумагу, а на магнитную пленку, и мы, читая, буквально «воспроизводим звучание».

«Я хочу рассказать вам…» – это значит не просто: я буду рассказывать, а вы слушайте; но прежде всего: я хочу, чтобы вы увидели то, что видел я, что неотступно стоит перед моими глазами и требует воссоздания, второго рождения.

В том же очерке колхозник отбивается от собак: «Мохнатые, короткотелые, с обрезанными ушами, с черными, словно сажей намазанными, физиономиями, с мелкими, как у щук, зубами, с кривыми, как ятаганы, клыками, они хрипели, кидались, метались, в глотках их клокотало. Оскорбительно было слышать этот сиплый, надсадный лай».

В лучших рассказах книги фраза плотная, осязаемо-предметная, резко и рельефно очерчивает картину. Слово как бы несет в себе движение, звучание, жест. А иной раз, став печатным, вянет, сохнет, теряет свои цвета и оттенки.

Помню, на концерте Андроников, рассказывая о музыковеде Иване Иваныче Соллертинском, воскликнул: «Непостижимый человек!» И так взволнованно воскликнул, даже чуть присел, развел руками и как будто в бессилии покачал головой: не могу, мол, даже передать вам, какой непостижимый, – что все вдруг почувствовали: видно, действительно человек и знаток был замечательный.

А в книге читаем: «Разнообразие и масштабы его дарований казались непостижимыми». И никакого приседания, разведения руками. «Непостижимые» – и все.

Или – об одной репинской записи:

«Как передать здесь то внезапное удивление, которое испугало, обожгло, укололо, потом возликовало во мне, возбудило нетерпеливое желание куда-то бежать, чтобы немедленно обнаружить еще что-нибудь, а затем снова вернуло к этой поразительной записи».

Определений много, но перед нами те же «непостижимости». Нагнетание – «испугало, обожгло, укололо» – не испугает, не обожжет, не уколет читателя, потому что здесь нет той сгущенной индивидуальности, в которой сила автора и его книги.

А в очерке об Илье Чавчавадзе повествование порой еще более сбивается в риторику: «Какое поразительное начало! Какая зрелость мысли и формы! Какое гражданское мужество…» Превосходные степени – вообще вещь опасная, тем более в таком повествовании, где все слито с живым, громким, но не форсированным голосом.

И. Л. Андроников рассказывает о людях самых разных устремлений и манер. Довженко, Расул Гамзатов, Алексей Толстой, Шаляпин, Остужев, Яхонтов, Михоэлс, Соллертинский – никакую «группу» из этих разнохарактернейших художников не составишь. Но, может быть, здесь разгадка их притягательной силы для автора – в резкой отличительности таланта, в одержимости творчеством, в буйной и щедрой смелости.

И тут нам открывается важная грань книги: уступая устному рассказу-показу в непосредственной изобразительности, она дала исследователю новые, «письменные» средства. В рассказе-статье он смог пойти дальше в раскрытии образов разных художников, чем в выступлении со сцены.

Прочитайте с этой точки зрения, например, статью «Владимир Яхонтов». Автор стремится воссоздать облик артиста, рассказать о его голосе. Но ведь не только же в этом его задача! К Андроникову-рассказчику незаметно присоединяется Андроников-исследователь. Мы входим в лабораторию творчества Яхонтова, знакомимся с его монтажами, с их неожиданными переходами от классики к сегодняшнему дню, веселыми, ироническими ассоциациями, перебоями, со всем тем, что дает автору право сказать не только о чтении Яхонтова, но и о его своеобразной драматургии.

Вот почему никак нельзя отнестись к этой книге лишь как к записи устных рассказов – они получают здесь новое измерение, идут вглубь, становятся аналитическими.

Страницы о Лермонтове, о его юношеской любви, путевых рисунках, о судьбе его портрета читаются с неотрывным интересом. В них нет беллетристической облегченности. Это рассказы-исследования, рассказы-открытия.

В «Советском писателе» любовно отнеслись к книге, дали ей необычный широкий формат, щедро снабдили иллюстрациями – редкими, уникальными. Но все-таки у полиграфии свои ограниченные возможности.

Мне нравится эта оригинальная книга еще и тем, что она наталкивает на мысль о новой книге Ираклия Андроникова, в которой смелее будет проявлена ее «концертная» природа. Пусть это будут очерки с записями на пленку или с пластинками. Живая, говорящая, долгоиграющая книга, которую читают, смотрят, слушают.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю