Текст книги "Изгнанник"
Автор книги: Джозеф Конрад
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
III
Случай и искушение были слишком велики, и Виллемс, подчиняясь внезапной нужде, злоупотребил доверием, которое было его гордостью, постоянным свидетельством его способностей и непосильным бременем. Карточные проигрыши, провал маленькой спекуляции, затеянной им на свой риск, неожиданная просьба денег со стороны одного из да Соуза – и он сам не заметил, как сошел с пути своего рода честности.
В течение одного короткого, темного и одинокого мгновения он был в ужасе, но он обладал той храбростью, которая не взбирается на высоты, но мужественно шагает по грязи, – если нет другого выхода. Он поставил себе задачей возместить ущерб и принял обязательство не попасться. В тот день, когда ему исполнилось 30 лет, он почти осуществил задачу, а обязательство было выполнено старательно и умно. Он считал себя в безопасности. Опять он мог с надеждой взирать на цель своих законных стремлений. Никто не посмеет подозревать его, а через несколько дней уже и подозревать будет нечего. Он был горд. Он не знал, что его благосостояние дошло до высшей точки и что прилив уже спадает.
Через два дня он узнал это. Мистер Винк, заслышав шорох дверной ручки, вскочил со своего места, где он с волнением прислушивался к громким голосам, доносившимся из кабинета Гедига, и с нервной торопливостью скрыл лицо в большой кассе. В последний раз Виллемс прошел через маленькую зеленую дверь, ведущую в святилище Гедига, которое за эти полчаса – судя по адскому шуму – можно было счесть берлогой какого – нибудь дикого зверя. Оставляя за собой место своего унижения, Виллемс мутным взглядом схватывал впечатления от лиц и предметов. Он видел испуганный взгляд мальчика у пунки; сидящих на корточках счетчиков-китайцев с неподвижными лицами, повернутыми тупо в его сторону, с руками, застывшими над столбиками блестящих гульденов, разложенных на полу; плечи мистера Винка и мясистые кончики его красных ушей. Он видел длинный ряд ящиков, протянувшихся от места, где он стоял, до входной арки, за которой ему, быть может, удастся вздохнуть. Конец тонкой веревки лежал поперек его дороги, и он ясно видел его, однако зацепился и споткнулся, точно это был железный брус. Наконец, он очутился на улице, но ему не хватало воздуха, чтобы наполнить легкие. Он пошел домой, задыхаясь.
Звук оскорблений, звеневший у него в ушах, понемногу ослабел, и чувство стыда медленно сменилось чувством злобы против самого себя, а главное, против глупого стечения обстоятельств, которые привели его к этой идиотской неосторожности. Идиотская неосторожность; так он определял свою вину. Что могло быть хуже этого с точки зрения его бесспорной проницательности? Что за роковое заблуждение острого ума! Он не узнавал себя в этом деле. Он, должно быть, с ума сошел. Именно. Неожиданный приступ безумия. И вот работа долгих лет разрушена до основания. Что будет с ним теперь?
Раньше, чем он смог ответить на этот вопрос, он очутился в саду перед своим домом, – свадебным подарком Гедига. Он посмотрел на него и как бы удивился, увидев его на месте. Его прошлое до такой степени отошло от него, что ему казалось нелепым, что жилище, принадлежащее этому прошлому, стоит тут нетронутым, чистеньким и веселым в ярком свете жаркого полудня. Это было хорошенькое маленькое здание, все из дверей и окон, окруженное широкой верандой с легкими колоннами, обвитыми зеленой листвой ползучих растений, которые окаймляли также нависающие карнизы высокой крыши. Виллемс медленно взошел по двенадцати ступеням на веранду. Он останавливался на каждой ступеньке. Он должен сказать жене. Он этого боялся и был смущен своим страхом. Бояться встречи с женой! Это всего яснее доказывало громадность перемены вокруг него и в нем самом. Другой человек – и другая жизнь, без веры в себя. Немного он стоит, если боится встретить эту женщину.
Он не решался войти в дом через открытую дверь столовой и стоял в нерешительности у маленького рабочего столика, где лежал кусок белого коленкора, с воткнутой иголкой, словно работу поспешно бросили. Какаду с розовым хохолком засуетился при его появлении и начал старательно лазать вверх и вниз по жердочке, крича: «Жоанна!» Завеса на дверях раза два слегка колыхнулась от ветра, и каждый раз Виллемс вздрагивал, ожидая появления жены, но не подымал глаз, хотя напрягал слух, чтобы услышать ее шаги. Постепенно он потонул в своих мыслях и бесконечных предположениях о том, как она примет его известие – и его приказания. В этих думах он почти что забыл свой страх перед ней. Конечно, она будет рыдать, она будет жаловаться, она будет беспомощна, испугана и пассивна, как всегда. И ему придется тащить за собой эту обузу через бесконечный мрак погубленной жизни. Ужасно! Разумеется, он не может бросить ее и ребенка на верную нищету и, быть может, голодную смерть. Жену и ребенка Виллемса! Удачливого, ловкого Виллемса; доверен… Тьфу! А что такое Виллемс теперь? Виллемс… Он прогнал зарождавшуюся мысль и проглотил готовый вырваться стон. О! И будут же говорить сегодня в биллиардной, – его мир, где он был первым, – все эти люди, с которыми он был так величественно снисходителен. Будут говорить с удивлением, с деланным сожалением, с серьезными лицами, с многозначительными кивками. Некоторые должны ему, но он никогда никому не напоминал. Никогда. Они называли его «Виллемс – лучший из лучших». А теперь небось будут радоваться его падению. Дурачье. Он знал, что и в своем унижении он выше всех этих людей, которые только честны или же просто еще не попались. Дурачье. Он потряс кулаком перед воображаемыми образами своих приятелей, и испуганный попугай замахал крыльями и пронзительно закричал.
Подняв глаза, Виллемс увидел жену, заворачивающую за угол дома. Он быстро опустил глаза и молча ждал, пока она не подошла и не стала по другую сторону маленького стола. Он не смотрел на нее, но видел знакомый красный капот. Она всегда была в этом засаленном, кое-как застегнутом красном капоте с рядом грязно-голубых бантиков спереди, с оборванным подолом, тащившимся за ней, как змея, когда она томно двигалась, с неряшливо подобранными волосами и запутанной прядью, свисающей на спину. Его взгляд подымался от банта к банту, замечая те, которые висели лишь на одной ниточке, но не пошел выше подбородка. Он смотрел на ее худую шею, на нескромную ключицу, различимую в беспорядке верхней части ее туалета. Он видел ее худую, костлявую руку, прижимающую ребенка, и почувствовал огромное отвращение к этим помехам его жизни.
Он ждал, не скажет ли она чего-нибудь, но, почувствовав на себе ее молчаливый взгляд, вздохнул и начал говорить сам.
Это было нелегко. Он говорил медленно, останавливаясь на воспоминаниях прежней жизни, не желая признаться в том, что ей настал конец и началось менее блестящее существование. Уверенный в том, что он составил ее счастье, дав ей полное материальное благополучие, он ни минуты не сомневался, что она готова сопровождать его на самом трудном каменистом пути.
Этой уверенностью он не гордился. Он женился на ней, желая угодить Гедигу, и самая громадность этой жертвы должна была осчастливить ее без каких бы то ни было дальнейших стараний с его стороны. Долгие годы она пользовалась честью быть женой Виллемса, всеми удобствами, добросовестным вниманием и той нежностью, которой она заслуживала. Он оберегал ее от каких бы то ни было физических страданий; страданий другого рода он себе не представлял. Проявление его превосходства было только лишней милостью, оказываемой ей. Все это разумелось само собой, но он говорил ей все это, чтобы живее изобразить ей всю громадность ее потери. Она так туга на понимание, что иначе ей этого не понять. И вот теперь всему этому конец. Они должны уехать. Покинуть этот дом, покинуть этот остров, уехать далеко, где его никто не знает. В английские колонии, быть может. Там он найдет применение своим способностям – и более справедливых людей, чем старый Гедиг. Он горько рассмеялся.
– У тебя деньги, которые я оставил дома сегодня утром, Жоанна? – спросил он. – Они нам понадобятся целиком.
Произнося эти слова, он считал себя очень хорошим человеком. Это не было ново. Но на этот раз он превзошел свои собственные ожидания. Черт побери, есть же в жизни священные обязанности. Брачные узы относятся к их числу, и он не из тех, кто разрывает их. Устойчивость его убеждений давала ему большое удовлетворение, но из-за этого еще не требовалось глядеть на жену. Он ждал, чтобы она заговорила. Тогда ему придется утешать ее, велеть ей не плакать, как дура, и готовиться в дорогу. Куда? Как? Когда? Он покачал головой. Они должны уехать немедленно; это главное. Он вдруг почувствовал необходимость торопиться с отъездом.
– Ну, Жоанна, – сказал он с легким нетерпением, – не стой, как зачарованная. Слышишь? Мы должны…
Он посмотрел на жену, и то, что он хотел сказать, осталось непроизнесенным. Она смотрела на него своими большими, косыми глазами, казавшимися ему сейчас вдвое больше, чем они были на самом деле. Ребенок, прижавшись замазанным лицом к плечу матери, мирно спал. Глубокое молчание дома не нарушалось, а скорее подчеркивалось тихим ворчанием какаду, присмиревшим на жердочке. Когда Виллемс взглянул на Жоанну, ее верхняя губа скривилась на сторону, придавая ее печальному лицу совсем новое, злобное выражение. Он удивленно отступил.
– Ах вы, великий человек! – сказала она отчетливо, но голосом, который был едва ли громче шепота.
Эти слова, а еще большие ее тон, оглушили его, будто кто-то у него над ухом выстрелил из ружья. Он тупо смотрел на нее.
– Ах вы, великий человек! – медленно повторяла она, озираясь по сторонам, словно замышляя внезапный побег. – И вы думаете, что я буду голодать с вами? Вы теперь ничто. Неужели вы думаете, что мама и Леонард отпустят меня?.. И с вами! С вами! – презрительно повторила она, возвышая голос, так что ребенок проснулся и начал тихо всхлипывать.
– Жоанна! – воскликнул Виллемс.
– Не говорите со мной. Я услышала то, что ждала услышать все эти годы. Вы хуже, чем грязь, вы, который вытирали об меня ноги. Я ждала этого. Я не боюсь теперь. Мне вас не надо; не подходите ко мне. А-ах! – пронзительно закричала она, когда он умоляюще протянул руку, – Ах! Оставьте меня. Оставьте! Оставьте.
Она отступила, глядя на него злыми и испуганными глазами. Виллемс стоял не шевелясь, молча, пораженный непонятным гневом и возмущением своей жены. Почему? Что он сделал ей? Вот уж поистине день несправедливости! Сперва Гедиг, а теперь жена. Он чувствовал ужас перед этой ненавистью, которая годы таилась так близко от него. Он пытался заговорить, но она опять закричала, и это было словно укол иглы в сердце. Он опять поднял руку.
– Помогите! – крикнула миссис Виллемс пронзительным голосом, – Помогите!
– Молчи! Дура! – заорал Виллемс, стараясь заглушить крики жены и ребенка своим гневным возгласом и исступленно стуча цинковым столиком.
Снизу, где помещались ванные и чулан с инструментами, появился Леонард со ржавой железной палкой в руке. Он угрожающе крикнул у лестницы:
– Не трогайте ее, мистер Виллемс! Вы дикарь. Вы не похожи на нас, белых.
– И ты тоже! – воскликнул ошеломленный Виллемс. – Я ее не трогал. Что это, сумасшедший дом?
Он двинулся по направлению к лестнице; Леонард со звоном уронил свою палку и побежал к воротам. Виллемс обернулся к жене.
– А, ты этого ожидала, – сказал он, – Это заговор. Кто это там ревет и стонет в комнате? Еще кто-нибудь из твоей драгоценной семьи?
Теперь она была спокойнее. Поспешно положив плачущего ребенка на кресло, она бесстрашно подошла к нему.
– Моя мать, – ответила она, – моя мать, пришедшая защитить меня от вас, человека без роду и племени, бродяги.
– Ты не называла меня бродягой, когда висела у меня на шее – перед нашей свадьбой, – презрительно бросил Виллемс.
– Вы усердно позаботились о том, чтоб я не висела у вас на шее после нашей свадьбы, – ответила она, стиснув руки и приближая к нему свое лицо, – Вы хвастались, а я страдала и молчала. Куда делось ваше величие; ваше величие, о котором вы всегда говорили? Теперь я буду жить милостью вашего хозяина. Да. Это так. Он прислал Леонарда сказать мне это. А вы пойдете хвастаться куда-нибудь в другое место. И помирать с голоду. Вот! Ах! Я могу дышать теперь. Этот дом – мой.
– Довольно! – медленно проговорил Виллемс, останавливая ее движением.
Она отскочила, с опять испуганными глазами, схватила ребенка, прижала его к груди и, упав в кресло, начала как безумная колотить пятками по гулкому полу веранды.
– Я пойду, – твердо произнес Виллемс. – Благодарю. Первый раз в жизни ты делаешь меня счастливым. Ты была камнем на моей шее, понимаешь? Я не хотел говорить тебе этого, пока ты жива, но теперь ты меня заставила. Раньше, чем я выйду за ворота, я забуду о тебе. Ты мне очень помогла. Благодарю.
Он повернулся и, не взглянув на нее, спустился по лестнице. Она сидела прямо и спокойно, широко раскрыв глаза и держа в руках жалобно плачущего ребенка. В воротах Виллемс неожиданно встретился с Леонардом, который там караулил и не успел вовремя скрыться.
– Не будьте грубы, мистер Виллемс, – торопливо заговорил Леонард, – Это не подобает в обращении с белым человеком на глазах у всех этих туземцев, – Ноги его сильно тряслись, и голос, с которым он даже не пытался совладать, переходил с высоких нот на низкие, – Удержите вашу недостойную запальчивость, – быстро бормотал он. – Я уважаемый всеми человек, из очень хорошей семьи, а вы… к сожалению… все говорят так…
– Что? – прогремел Виллемс. Он вдруг почувствовал приступ бешеного гнева, и не успел он понять, что случилось, как увидел Леонарда да Соуза лежащим в пыли у его ног. Он переступил через своего распростертого шурина и опрометью бросился по улице; все сторонились перед разъяренным белым человеком.
Когда он пришел в себя, он был уже за городом и спотыкался о твердую, потрескавшуюся землю сжатых рисовых полей. Как он попал сюда? Было темно. Надо было возвращаться. Медленно направляясь к городу, он вспомнил все происшествия этого дня и почувствовал горькое одиночество. Жена выгнала его из его собственного дома. Он жестоко расправился со своим шурином, членом семьи да Соуза, одним из числа его почитателей. Он ли сделал это? Нет. Это сделал кто-то другой. Возвращается другой человек. Человек без прошлого, без будущего, но полный боли, и стыда, и гнева. Он остановился и посмотрел кругом. По пустой улице пробежала собака и кинулась на него, испуганно ворча. Он находился в центре Малайского квартала, и бамбуковые хижины, спрятанные в зелени маленьких садов, были темны и молчаливы. Мужчины, женщины и дети спали там. Человеческие существа. Будет ли он когда-нибудь спать и где? Ему казалось, что он отвержен всем человечеством, и когда он прежде, чем возобновить свое тоскливое путешествие, безнадежно оглянулся по сторонам, ему почудилось, что мир стал больше, ночь – глубже и чернее; но он угрюмо продолжал путь, опустив голову, словно пробираясь сквозь густой кустарник. Вдруг он почувствовал под ногами доски и, подняв голову, увидел красный фонарь на конце мола. Он дошел до самого края и остановился под фонарем, прислонившись к столбу и смотря на рейд, где два стоящих на якорях корабля медленно покачивали свои стройные мачты среди звезд. Конец мола; еще шаг – и конец жизни; конец всему. Так лучше. Что еще можно сделать? Ничто не возвращается. Он ясно видел это. Уважение и восхищение всех этих людей, старые привычки и старые привязанности – все внезапно кончилось ясным сознанием причины его позора. Он все это видел; и на время вышел из самого себя, вышел из своего эгоизма, из постоянной занятости своими интересами и своими желаниями, вышел из храма своего «я», из круга личных мыслей.
Его мысли обратились к дому. Стоя в теплой тишине звездной тропической ночи, он чувствовал дыхание резкого восточного ветра, он видел высокие узкие фасады высоких домов под светом облачного неба; и на грязной набережной обтрепанную, высокую фигуру, – терпеливое, выцветшее лицо усталого человека, зарабатывавшего хлеб детям, поджидающим его в мрачном доме. Было тоскливо, тоскливо. Но это не вернется никогда. Что общего между всем этим и умным Виллемсом, счастливым Виллемсом? Он оторвал себя от этого дома много лет тому назад. Так было лучше для него тогда. Лучше для них теперь. Все это миновалось и никогда не вернется; вдруг он вздрогнул, увидя себя одиноким перед лицом неведомых, страшных опасностей.
Первый раз в жизни он испугался будущего, потому что потерял веру в себя, веру в свое счастье. И он разрушил его сам, так глупо, своими собственными руками.
IV
Его раздумье, словно медленно плывшее к самоубийству, было прервано Лингардом, который, с громким «Наконец-то я тебя нашел», грузно положил ему руку на плечо. Виллемсу этот грубый дружеский голос был внезапным, но мимолетным облегчением, сменившимся еще более острым приступом гнева и бесплодного сожаления. Этот голос напоминал ему самое начало его многообещавшей карьеры, конец которой был теперь ясно виден с конца мола, где оба они стояли. Он стряхнул с себя дружескую руку и с горечью произнес:
– Все это по вашей вине. Толкните меня теперь, столкните в воду. Я стоял здесь, ожидая помощи. Вы самый подходящий из всех людей. Вы помогли мне тогда, помогите и теперь.
– Я найду тебе лучшее употребление, чем просто отправить к рыбам, – серьезно сказал Лингард, беря Виллемса за руку и мягко уводя его по молу. – Я целый день носился по городу, как муха, стараясь тебя отыскать. Я слышал многое. Я тебе скажу прямо, Виллемс, – ты не святой – это ясно. И держал ты себя не особенно умно. Я не бросаю в тебя камнями, – быстро добавил он, заметив, что Виллемс старается высвободиться, – но я не намерен и приукрашивать. Не привык. Слушай спокойно. Можешь?
С жестом покорности и полусдавленным стоном Виллемс подчинился более сильной воле, и оба они медленно зашагали взад и вперед по гулким доскам; Лингард посвящал Виллемса в подробности его несчастья. После первых слов Виллемс перестал удивляться, уступая более сильному чувству возмущения. Так это Винк и Леонард сослужили ему такую службу. Они следили за ним, подсмотрели его проступки и донесли Гедигу. Они подкупали темных китайцев, выуживали признания у пьяных шкиперов, нашли каких-то лодочников и так добрались до всех его прегрешений. Подлость этой интриги ужаснула его. Он еще понимал Винка. Они не любили друг друга. Но Леонард! Леонард!
– Но, капитан Лингард, – воскликнул он, – ведь он лизал мне ноги.
– Да, да, – брезгливо ответил Лингард, – мы это знаем, и ты всячески старался всунуть их ему поглубже в горло. Это никому не нравится, любезный.
– Я всегда помогал этой голодной ораве, – возбужденно продолжал Виллемс, – Они ни в чем не знали отказа. Им никогда не приходилось просить дважды.
– Вот именно. Твоя щедрость тревожила их. Они спрашивали себя, откуда все это берется, и решили, что безопаснее будет от тебя избавиться. В конце концов Гедиг поважнее тебя, мой друг, и они также имеют на него некоторые права.
– Что вы имеете в виду, капитан Лингард?
– Что я имею в виду? – медленно повторил Лингард. – Да неужели ты хочешь меня уверить, будто не знаешь, что твоя жена – дочь Гедига. Ну?
Виллемс остановился, шатаясь.
– А. Я понимаю… – глухо произнес он. – Я не знал… недавно я подумал, что… Но, нет, я не догадывался.
– Эх ты, простофиля, – пожалел его Лингард, – Честное слово, – пробормотал он про себя, – я уверен, что он не знал. Ну, ну, успокойся, подтянись. В чем же беда? Она тебе хорошая жена.
– Восхитительная, – сказал Виллемс унылым голосом, глядя вдаль, поверх черной, мерцающей воды.
– Ну и отлично, – продолжал Лингард с возрастающим дружелюбием. – Значит, с этой стороны все благополучно. Но неужели ты думал, что Гедиг женил тебя, подарил тебе дом и что там еще из одной только любви к тебе?
– Я хорошо служил ему, – ответил Виллемс. – Как хорошо, это вы сами знаете, – я шел для него на все. Какая бы ни была работа, какой бы ни был риск – я был всегда на месте, всегда готов.
Как он ясно видел огромность своей работы и безмерность несправедливости, которой ему отплатили! Она – дочь этого человека! После этого открытия события последних пяти лет его жизни приобретали вполне ясный смысл. Первый его разговор с Жоанной произошел у ворот их дома, когда он шел на работу, в сверкающем свете раннего утра, когда женщины и цветы кажутся прекрасными даже самым унылым глазам. Его соседями была очень приличная семья, две женщины и молодой человек. Никто не заходил к ним в домик, только время от времени священник, уроженец Испанских островов. Молодого человека, Леонарда, он встречал в городе и был польщен его огромным уважением к великому Виллемсу. Он позволял ему приносить стулья, звать лакеев, мелить биллиардные кии, выражать свое восхищение напыщенными фразами. Он даже готов был терпеливо выслушивать упоминания Леонарда о «нашем дорогом отце», человеке, занимавшем официальное положение, правительственном агенте в Коти, где он – увы! – и умер от холеры, жертвой долга, как добрый католик и честный человек. Это звучало очень прилично, и Виллемс одобрял выражения подобных чувств. К тому же он гордился тем, что чужд каких-либо цветных предрассудков и расовых антипатий. Однажды он согласился выпить рюмку кюрасо на веранде дома госпожи да Соуза. Он помнил Жоанну в этот день, качающуюся в гамаке. Она и тогда была неряшлива, и это было единственное впечатление, вынесенное им из этого визита. В те чудные дни у него не было времени для любви, не было времени даже для мимолетного увлечения, но мало-помалу он привык почти ежедневно заглядывать в маленький домик, где его приветствовал визгливый голос миссис да Соуза, зовущий Жоанну прийти занимать господина от «Гедига и К°». А потом внезапный, неожиданный визит священника. Виллемсу вспомнилось его плоское, желтое лицо, его тонкие ножки, его сладкая улыбка, его сияющие черные глаза, его спокойные манеры, его туманные намеки, которых он тогда не понял. Он недоумевал, что ему нужно, и бесцеремонно отделался от него. И вдруг ему ясно вспомнилось, как однажды утром он встретил священника, выходящего из конторы Гедига, и каким нелепым ему показался этот визит. А это утро с Гедигом! Он никогда не забудет его. Он никогда не забудет, как он был удивлен, когда хозяин вместо того, чтобы сразу углубиться в дело, задумчиво посмотрел на него и потом с беглой улыбкой отвернулся к бумагам на столе. Он словно и сейчас слышит, как Гедиг, уткнувшись носом в бумаги, роняет удивительные слова, прерываемые сиплым дыханием:
– Слышал… часто заходите… весьма почтенные дамы… знал отца очень хорошо… уважаемые люди… самое лучшее для молодого человека… устроиться… Лично, очень рад слышать… дело решено… Справедливое вознаграждение заслуг… Хорошее дело, хорошее…
И он поверил! Какая доверчивость! Что за осел! Гедиг знал отца. Еще бы. Все остальные, вероятно, тоже знали; все, кроме него. Как горд он был, думая, что Гедиг благосклонно интересуется его судьбой! Как горд он был, получив приглашение Гедига провести с ним – на правах друга – несколько дней в его деревенском домике, где он мог встретить людей, людей с положением! Винк позеленел от зависти. Да, он поверил, что это хорошее дело, и взял девушку, как подарок судьбы. Как он кичился перед Гедигом своим отсутствием предрассудков. Старый негодяй, должно быть, смеялся в кулак над дурацкой доверчивостью своего служащего. Он женился на девушке, ничего не подозревая. Откуда ему было знать? Был какой-то отец, – многие знали его, говорили о нем. Тощий человек безнадежно смешанной крови, но, по-видимому, без каких-либо других недостатков. Темные родственники появились позднее, но он, – свободный от предрассудков, – не обращал на это внимания, потому что их смиренная зависимость от него дополняла его торжество. Ах ты Боже мой! Гедиг нашел легкий способ кормить эту нищенскую толпу. Он спихнул бремя своих юношеских приключений на спину своему служащему; и пока тот работал на хозяина, хозяин его обманывал; украл у него самую душу. Виллемс женился. Он принадлежал этой женщине, что бы она там ни делала! Он поклялся на всю жизнь! И этот человек посмел сегодня утром назвать его вором! Проклятие!
– Пустите, Лингард! – крикнул он, пытаясь резким движением освободиться от зоркого моряка. – Дайте мне пойти и убить этого…
– Нет! – пыхтел Лингард, крепко держа его. – Ты хочешь убить его? Сумасшедший. Стой, теперь не уйдешь! Успокойся, говорят тебе!
Они усиленно боролись; Лингард медленно теснил Виллемса к перилам. Под их ногами мол гудел, как барабан, в ночной тиши. Ближе к берегу, спрятавшись за большие ящики, сторож – туземец наблюдал за их боем. На следующий день он рассказал своим друзьям, с чувством спокойного удовлетворения, что видел ночью, как два пьяных европейца дрались на молу. Здорово сцепились! Они дрались без оружия, как дикие звери, как водится у белых людей. Нет, никто никого не убил, а то была бы возня и пришлось бы доносить по начальству. Откуда ему знать, из-за чего они дрались? Белые люди в таком состоянии дерутся без причин.
Уж Лингард начинал бояться, что ему не совладать с яростью молодого человека, как вдруг почувствовал, что мышцы Виллемса слабеют, и воспользовался этим, чтобы последним усилием прижать его к перилам. Они оба молчали, тяжело дыша, тесно сблизив лица.
– Ладно, – произнес наконец Виллемс. – Не ломайте мне спину об эти проклятые перила. Я буду спокоен.
– Ну, вот и одумался, – с облегчением сказал Лингард. – С чего это ты так рассвирепел? – спросил он, ведя его к концу мола; все еще, ради осторожности, держа его одной рукой, другой он достал свисток и громко и протяжно свистнул. Над зеркальной водой рейда донесся слабый ответный крик с одного из судов, стоящих на якоре.
– Моя шлюпка сейчас будет здесь, – сказал Лингард, – Подумай о том, что ты намерен делать. Я отплываю сегодня ночью.
– Что же мне осталось делать, кроме одного? – мрачно сказал Виллемс.
– Послушай, – начал Лингард, – я подобрал тебя мальчишкой и считаю себя отчасти ответственным за тебя. Ты давно уже взял жизнь в собственные руки, но все еще…
Он замолчал, прислушиваясь, пока не услышал равномерный скрип весел в уключинах приближающейся шлюпки; потом продолжал:
– Я все устроил с Гедигом. Ты ничего ему не должен. Возвращайся к жене. Она хорошая женщина. Возвращайся к ней.
– Но, капитан Лингард, – воскликнул Виллемс, – она…
– Это было очень трогательно, – продолжал Лингард, не обращал на него внимания. – Я был у тебя дома, надеясь найти тебя, и видел ее горе. Это было нечто душераздирающее. Она звала тебя; она умоляла меня найти тебя. Она говорила, волнуясь, бедная женщина, будто сама во всем виновата.
Ошеломленный Виллемс слушал. Старый идиот! Можно же так ошибаться! Но, если это правда, если даже это правда, – самая мысль увидеть ее опять наполняла его душу глубоким отвращением. Он не нарушил клятвы, но к ней он не вернется. Пусть она будет виновата в том, что они разошлись, в том, что священные узы порваны. Он восхищался бесконечной чистотой своего сердца; он не вернется к ней. Пусть она сама придет к нему. У него была приятная уверенность в том, что он никогда ее не увидит, и виновата в этом только она. С этой уверенностью он торжественно решил, что если она придет к нему, он примет ее с великодушным прощением, потому что такова похвальная твердость его правил. Но он колебался, надо ли открыть Лингарду возмутительную полноту своего унижения. Выгнанный из дома, и кем – собственной женой; этой женщиной, которая вчера еще едва смела дышать в его присутствии. Он молчал в нерешительности. Нет. У него не хватит мужества рассказать эту гнусную историю.
Когда шлюпка с брига вдруг показалась на черной воде возле мола, Лингард прервал тягостное молчание.
– Я всегда думал, – грустно проговорил он, – я всегда думал, что ты немного бессердечен, Виллемс, и способен отвернуться от тех, кто более всего заботится о тебе. Я взываю к лучшему, что есть в тебе: не бросай этой женщины.
– Я ее не бросал, – быстро ответил Виллемс, с сознательной правдивостью. – С какой стати мне ее бросать? Как вы справедливо заметили, она всегда была хорошей женой. Очень хорошей, тихой, послушной, любящей женой, и я ее люблю не меньше, чем она меня. Ничуть но меньше. Но вернуться теперь туда, где я… Быть среди этих людей, вчера еще готовых ползать у моих ног, чувствовать за своей спиной жало их довольных или соболезнующих улыбок – нет, я не могу. Скорее я спрячусь от них на дне моря, – продолжал он с живой решимостью. – Я не думаю, капитан Лингард, – добавил он спокойнее, – я не думаю, чтобы вы ясно представили себе, что я перенес там.
– Оно тяжело, – задумчиво пробормотал Лингард. – Но кто виноват? Кто же виноват?
– Капитан Лингард, – воскликнул Виллемс в порыве внезапного вдохновения, – если вы меня оставите здесь, на молу, это будет равносильно убийству. Я никогда в жизни не вернусь туда, жена там или не жена. Лучше просто перережьте мне горло.
Старый моряк вздрогнул.
– Не пытайся испугать меня, Виллемс, – сказал он серьезно и замолчал.
В бесстыдном отчаянии Виллемса он с беспокойством слышал шепот своей собственной нелепой совести. Он думал несколько минут с нерешительным видом.
– Я бы мог посоветовать тебе пойти и утопиться, и черт с тобой, – сказал он с неудавшейся напускной грубостью, – но я не скажу этого. Мы отвечаем друг за друга, как это ни грустно. Мне стыдно, но я понимаю твою пакостную гордость. Я понимаю.
Он тяжело вздохнул и быстро подошел к ступенькам, у которых ждала его шлюпка, тихо поднимаясь и опускаясь на легкой, невидимой зыби.
– Эй, внизу! Есть фонарь? Зажгите и подайте наверх, кто – нибудь. Живо! – Он вырвал лист из записной книжки, лизнул карандаш и ждал, нетерпеливо стуча ногой.
– Я в этом разберусь, – шептал он про себя. – Я это выведу на чистую воду, уж я сумею. Будет ли наконец фонарь, черепаший сын? Я жду.
Свет фонаря, упавший на бумагу, успокоил его профессиональное раздражение, и он стал быстро писать; его росчерк образовал в бумаге треугольную дыру.
– Снеси это в дом этого белого туана. Я пришлю за тобой шлюпку через полчаса.
Матрос осторожно поднес фонарь к лицу Виллемса.
– Этого туана? Я знаю.
– Так живо, – сказал Лингард, принимая фонарь. Человек побежал бегом.
– Передай самой госпоже! – крикнул Лингард ему вслед.
Когда матрос исчез, он обратился к Виллемсу:
– Я написал твоей жене. Если ты не намерен вернуться домой совсем, то тебе незачем туда ходить, чтобы только прощаться. Иди, как ты есть. Я не хочу, чтобы эта бедная женщина мучилась. Уж я сделаю, чтобы вы ненадолго были разлучены. Положись на меня.