355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джордж Сондерс » Десятого декабря » Текст книги (страница 2)
Десятого декабря
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:54

Текст книги "Десятого декабря"


Автор книги: Джордж Сондерс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

Он почуял: надо залечь, затаиться, иначе то, неведомое, которое только что попыталось его убить, попытается еще раз. То, что пыталось его убить, оно не только в пруду, но и здесь, повсюду, во всем, что есть в природе, – и нет ни его, ни Сюзанны, ни мамы, вообще ничего нет, только голос какого-то мальчишки – ревет, точно перепуганный младенец.

Эбер выскочил хромой рысцой из леса и обнаружил: мальчика нет. Только черная вода. И зеленая куртка. Его собственная куртка. Его бывшая куртка – далеко, валяется на льду. И рябь на воде уже разглаживается.

О, черт.

Из-за тебя.

Ребенок вышел на лед только потому, что…

Внизу, на берегу, около перевернутой лодки – какой-то обалдуй. Лежит ничком. На работе. Лежит на своем посту. Наверно, полеживал здесь и в тот момент, когда несчастный ребенок…

Стоп. Отмотаем назад.

Это и есть ребенок. Слава тебе, Господи! Лежит ничком, как трупы из фоторепортажей Брейди [5]5
  Имеются в виду снимки погибших во время Гражданской войны в США солдат, сделанные фотографами из студии Мэтью Брейди.


[Закрыть]
. Ногами все еще в пруду. Словно полз, но по дороге изнемог. Ребенок весь мокрый, белый пуховик так пропитался водой, что кажется серым.

Эбер вытащил ребенка. Потребовалось четыре рывка с передышками. Перекатить на спину не сумел, сил не хватило, но голову набок повернул: теперь, по крайней мере, рот не в снегу.

Мальчишка здорово влип.

Вымок до костей в двенадцатиградусный мороз.

Злой рок.

Эбер встал на одно колено и сказал ребенку, сказал строгим отеческим тоном: надо вставать, надо шевелиться, а то тебе ноги отрежут, и вообще замерзнешь досмерти.

Мальчик посмотрел на Эбера, моргнул, остался лежать, как истукан.

Эбер вцепился в пуховик, перевернул мальчика, грубо усадил на снег. Мальчик дрожал – и как дрожал, дрожь самого Эбера по сравнению с этой – просто ерунда. Мальчишка словно невидимым отбойным молотком орудует. Его надо согреть. Как? Обнять, лечь на него? Ага, конечно, ледышка греет ледышку.

Эбер вспомнил о своей куртке: далеко, на льду у черной воды.

Тьфу ты.

Найти ветку. Нигде ни одной. Куда деваются все нормальные обломанные ветки, когда…

Ладно, ладно, и так сумею.

Прошел пятьдесят футов по берегу, ступил на пруд, описал широкую петлю на этой тверди, развернулся лицом к берегу, зашагал к черной воде. Колени дрожали. Отчего? От страха провалиться. Ха. Олух. Пижон. До куртки – пятнадцать футов. А ноги не слушаются. Отказываются категорически.

Доктор, ноги меня не слушаются.

Ничего-ничего, мы пришьем им уши…

Крохотными шагами. Остается десять футов. Опустился на карачки, пополз, чуть приподняв голову. Лег на живот. Вытянул руку. Скользнул вперед на животе.

И еще немножко.

И еще немножко.

Уцепил двумя пальцами самый краешек, скользнул обратно – какой-то брасс наоборот, встал на карачки, распрямился, вернулся по своим следам. Снова в пятнадцати футах от того места. В полной безопасности.

После этого все было, как в старые времена, когда он укладывал в постель Томми или Джоди, осоловелых от усталости. Говоришь: «Руку», и ребенок поднимает руку. Говоришь: «Другую руку», и ребенок поднимает другую. Сняли белый пуховик, и Эбер увидел, что рубашка на мальчике обросла ледяной коркой. Эбер сорвал с него рубашку. Бедный малыш. Человек – это просто немножко мяса на костях. В такой мороз ребенок долго не протянет. Эбер снял с себя пижаму – пока только верхнюю часть, надел на ребенка, засунул детскую руку в рукав своей куртки. В рукаве оказались шапка и перчатки Эбера. Надел шапку и перчатки на ребенка, застегнул «молнию» куртки.

Джинсы на мальчике смерзлись, затвердели. А сапоги – два ледяных памятника сапогам.

Сделать все, как полагается. Эбер присел на лодку, разулся, снял носки и пижамные штаны, усадил мальчика на лодку, встал перед ним на колени, стащил сапоги. Начал легонько поколачивать по заледеневшим штанинам и вскоре частично высвободил одну ногу мальчика. Ага, раздеваем ребенка догола на двенадцатиградусном морозе. А если так вообще нельзя? Вдруг он совсем его заморозит? Как знать. Ничего-то он не знает. В отчаянии еще несколько раз стукнул по джинсам. Мальчик вылез из них сам.

Эбер надел на него свои пижамные штаны, и носки, и сапоги тоже.

Мальчик стоял в одежде Эбера, покачиваясь, с закрытыми глазами.

– А теперь пойдем, хорошо? – сказал Эбер.

Ноль реакции.

Эбер ободряюще шлепнул мальчика по плечу. Как по мячу, по неодушевленному мячу.

– Сейчас отведем тебя домой, – сказал он. – Ты где живешь – идти далеко?

Ноль реакции.

Он шлепнул посильнее.

Мальчик озадаченно разинул рот.

Шлеп.

Мальчик тронулся с места.

Шлеп-шлеп.

Наконец-то зашевелился.

Эбер гнал мальчика перед собой. Как ковбой – корову. Поначалу мальчиком руководил, видимо, страх перед шлепками, но затем включилась здоровая паника, и он бросился бежать. Эбер больше не мог за ним угнаться.

Мальчик уже у скамейки. У начала лесной тропы.

Молодец, давай беги домой.

Мальчик исчез в лесу.

Эбер опомнился.

Ух ты. Вот это да.

Раньше он не знал, что такое настоящий холод. Что такое настоящая усталость.

Он стоял в одних трусах на снегу около перевернутой лодки.

Доковылял до лодки, сел в сугроб.

Робин бежал.

Мимо скамейки, на тропу, в лес, старой привычной дорогой.

Что за фигня? Что за фигня вдруг случилась? Он, что, свалился в пруд? И джинсы затвердели от мороза? Джинсы больше не синие. Стали белые. Он покосился на свои ноги, проверил: и теперь белые?

На нем пижамные штаны, заправленные в какие-то гигантоидные сапоги. Ну прямо клоун.

Кажется, он только что плакал?

– А я считаю, плач – здоровая реакция, – сказала Сюзанна. – Она означает, что ты не подавляешь свои эмоции.

Фу. Он это перерос, какая глупость – мысленные беседы с девчонкой, которая в жизни называет тебя «Роджер».

Блин.

Силы на исходе.

Вот пенек.

Он сел. Отдохнуть приятно. Ему не отрежут ноги. Они ведь вообще не болят. Он их вообще не чувствует. Он не умрет. Рановато еще, смерть не входит в его планы. Чтобы отдохнуть оптимальнее, он прилег. Небо синее. Сосны качаются. Не все в одинаковом ритме. Он приподнял одну руку в перчатке и понаблюдал, как она дрожит.

Можно закрыть глаза, ничего, скоро открою. Иногда наступает жизненный момент, когда хочется уйти. Чтоб все поняли. Тогда все поймут, что дразниться нехорошо. Иногда его так задразнивали, что школьные дни были маловыносительны. Иногда становилось почти невмоготу, и он думал, что не переживет еще одной большой перемены, когда кротко забиваешься в угол спортзала, к сломанным брусьям, и сидишь там на скатанном мате. Его никто не заставлял сидеть в углу. Он сам выбрал это место. В любом другом была бы вероятность услышать одно-два высказывания. Над которыми пришлось бы размышлять до конца дня. Иногда высказывались о беспорядке у него дома. Спасибо Брайсу, который один раз к нему зашел. Иногда высказывались о его манере говорить. Иногда высказывались насчет маминых нарядов. А мама, надо признать, одевается, как на дискотеку в 80-х.

Мама.

Он не любил, когда его дразнили из-за мамы. Она даже не догадывается, как низко его ставят в школе. Для нее он – образец, Золотой Мальчик.

Однажды он провел секретную рандеву – записал мамины телефонные разговоры, надо же было добыть разведданные.

В основном – скучища, проза жизни, а про него – ни слова.

Кроме одного маминого разговора с Лиз, ее подругой.

Я даже не подозревала, что способна так сильно любить, сказала мама. Вот только я переживаю, что не сумею оправдать его надежды, понимаешь? Он такой хороший, так меня за все благодарит. Мой маленький заслужил… он все на свете заслужил. Школу получше нынешней, но нам такая не по карману, и путешествия, в смысле, за границу, но это тоже… э-э-э… не по нашим деньгам. Страшно боюсь его подвести, понимаешь? Вот все, чего я прошу от судьбы, понимаешь? Лиз? Чтобы под конец я могла себе сказать: я сделала для моего чудесного сыночки все, что нужно.

В этот момент Лиз, похоже, начала пылесосить, не отходя от телефона.

Чудесный сыночка.

Наверно, пора идти, засиделся.

Чудесный Сыночка – типа как его индейское имя.

Он встал и, придерживая свои одежды, громоздкие, как королевская мантия, зашагал к дому.

Вот покрышка, вот место, где тропа ненадолго расширяется, вот место, где деревья скрещиваются над головой, тянутся друг к другу. Мама говорит: «кружевной свод».

Вот и футбольное поле. За полем разлегся его дом, точно большой ласковый зверь. Поразительно. Он все преодолел. Свалился в пруд и ушел живым. Он едва не разревелся, что было, то было, но потом просто посмеялся над этим приступом банального малодушия и добрался-таки домой, и теперь на его губах играет мудрая усмешка… Надо признать, он прибег к весьма ценной помощи некой престарелой осо…

Он содрогнулся, вспомнив про старика. Вот ведь фигня какая. Перед ним промелькнула картинка: синий от холода, старый, одинокий и голый, стоит в одних белых трусах, как военнопленный, которого бросили у колючей проволоки, потому что в грузовике не хватило места. Или как грустный подбитый аист, прощающийся с птенцами.

Он слинял. Бросил старика. Даже ни разу о нем не вспомнил.

Гром и молния.

Поступил, как распоследнее трусливое чмо.

Надо вернуться. Немедленно. Помочь старику выковылять из леса. Вот только сил совсем нет. А если не дойду? Наверно, у старика все в порядке. Наверно, у старика был какой-то свой план, старики – они себе на уме.

Но он слинял. Как с этим жить? Мозги подсказывают: единственный способ аннулировать постыдный побег – немедленно вернуться, спасти ситуацию. Тело протестует: слишком далеко, ты еще маленький, зови маму, мама что-нибудь придумает.

Так он стоял, точно парализованный, на краю футбольного поля. Вылитое пугало в хламиде с великанского плеча.

Эбер сидел, привалившись к лодке.

Как переменилась погода. По парковым лужайкам гуляют под бумажными зонтиками и тому подобное. Карусель, оркестр, беседка. На спинах определенных карусельных лошадок люди жарили себе еду. Но на других лошадках катались дети. Как они определяют? Которые из лошадок горячие? Снег вообще-то еще не сошел, но разве снег долго продержится в такой злой.

Зной.

Если ты закроешь глаза, это конец. Ты ведь в курсе, да?

Ну прямо комедия.

Аллен.

Его голос, точь-в-точь. Спустя столько лет.

Где он? Возле утиного пруда. Сколько раз приезжал сюда с детьми. Пора идти. Прощай, утиный пруд. Хотя, погоди-ка. Что-то никак не встать. И вообще, как бросить двух малышей. Тем более у воды. Четыре года и шесть лет. Господи ты боже мой. Где моя голова? Бросить двоих несмышленышей у пруда. Они послушные детки, они подождут, но ведь они соскучатся? И пойдут купаться? Без спасательных жилетов? Нет, нет, нет. Даже подумать мерзко. Надо остаться. Бедные дети. Бедные брошенные…

Стоп. Отмотай назад.

Его дети прекрасно плавают.

Его детей никто не бросал, никогда ничего даже отдаленно похожего не случалось.

Его дети уже взрослые.

Томми исполнилось тридцать. Красавец-мужчина. Усердно овладевает самыми разными знаниями. Но даже когда ему казалось, что он в чем-то разбирается (в боях воздушных змеев/в кролиководстве), Тома вскоре выводили на чистую воду: милейший, славный парень, осведомленный о боях воздушных змеев/о кролиководстве не больше, чем всякий, кто за десять минут нахватался сведений в интернете. Но не подумайте, что Том глупый. Том умница. Все схватывает на лету. О, Том, Томми, Томмикинс! Добрая душа! Так старался, так старался заслужить отцовскую любовь. Ох, сынок, отец тебя любил, отец тебя любит, Том, Томми, я ведь даже теперь о тебе думаю, ты не выходишь у меня из головы.

А Джоди. Джоди далеко, в Санта-Фе. Сказала, что возьмет отпуск и прилетит домой. Как только понадобится. Но не понадобилось. Он не хотел обременять. У детей своя жизнь. Джоди-Джод. Носик в веснушках. Теперь беременна. Не замужем. Даже ни с кем не встречается. Ларс – идиот. Кем надо быть, чтобы уйти от такой красавицы? Такая лапочка. Только-только начала делать карьеру. Разве можно надолго бросать работу, когда только начинаешь…

Воссоздаешь детей в своем сознании, и они снова становятся для тебя реальными. Это ты зря, лучше не ночевай. Джоди ждет ребенка. Не начинай. Он мог бы потерпеть еще чуть-чуть, увидеть ее ребенка. Подержать на руках. Ну да, грустно. С его стороны это необходимая жертва. Он все разъяснил в записке. Разъяснил ведь? Нет. Записки не оставил. Не смог. Помешала какая-то причина. Так ведь? Он почти уверен, была какая-то прич…

Страховка. Чтоб не подумали, что он сознательно.

Легкая паника.

Его охватывает легкая паника.

Он кончает с собой. Кончал с собой и втравил в беду какого-то мальчишку. Который сейчас бредет по лесу обмороженный. Он кончает с собой за две недели до Рождества, любимого праздника Молли. У Молли чего-то там с клапаном, ей чего-то там нельзя, нельзя пугаться, а вдруг он ее….

Это же не… это не он. Он так бы не поступил. Никогда не поступил бы так. Вот только… взял и поступил. Прямо сейчас так поступает. Дело на мази. И если он немедленно не тронется с места, дело… дело будет сделано. Свершится.

Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю.

Надо сопротивляться.

Но он не может, кажется, даже удержать глаза открытыми.

Попробовать послать Молли некий последний телепатический привет. Прости меня, голубка. Я идиот, каких мало. Забудь эту страницу. Забудь, что я так кончился. Ты же меня знаешь. Ты знаешь, что я не нарочно.

Он у себя дома. Нет, он не дома. Сам знает, что нет. Но может разглядеть каждую деталь. Вот пустая медицинская койка, и студийный портрет ЯМоллиТоммиДжоди – позируют у бутафорской загородки как бы на родео. Вот тумбочка. Его таблетки в коробочке. Колокольчик, в который он звонит, чтобы позвать Молли. Это ж надо. Это ведь жестокость. До него вдруг дошло, какая это жестокость. И эгоизм. О Господи. Кто он после этого такой? Дверь дома распахнулась. Молли позвала его по имени. Он спрячется в гостиной. Выскочит, сделает ей сюрприз. Когда это они переделали гостиную? Теперь их гостиная – гостиная миссис Кендалл, которая в детстве учила его музыке. Дети будут в восторге – учиться играть на пианино в той же комнате, где он…

Ау, сказала миссис Кендалл.

Она хотела сказать: не торопись умирать. Нас много, и все мы хотим призвать тебя в гостиную на строгий суд.

Ау, ау! – кричала она.

Женщина с серебряными волосами огибала пруд.

Всего-то делов – откликнуться.

Откликнулся.

Чтобы он не угас, она начала отягощать его всякими вещами, мелочами жизни, пахнущими чьим-то домом: куртки, свитера, цветочные гирлянды, шапка, носки, кроссовки, – и, поразительно сильная, поставила его на ноги и повела по лабиринту деревьев, по волшебному миру деревьев, на которых вместо фруктов росли сосульки… Он оказался под целой горой одежды. Он был, как кровать, куда на вечеринке сваливают пальто. Она все на свете знала: куда наступать, где передохнуть. Она сильная, как бык. Теперь он ехал у нее на бедре, как младенец; она обхватила его обеими руками, перенесла через корень.

Они шли, как показалось, несколько часов. Она пела. Уговаривала. Шипела на него, напоминая подзатыльниками, самыми настоящими подзатыльниками, что ее ребенок, черт подери, сейчас дома весь промерзший, черт подери, давай шевели ногами, черт побери.

Боже правый, сколько всего надо сделать. Если он дойдет. Дойдет-дойдет. Эта девушка заставит. Попытаться объяснить Молли… объяснить, почему он так поступил. Я со страху, со страху, Моля.Может быть, Молли согласится не говорить Томми и Джоди. Ненавистна мысль, что они узнают, какой он трус. Ненавистна мысль, что они узнают, какой он дурак. Тьфу! Да какая разница! Расскажите всему свету! Да, он это сделал! Больше не мог терпеть, вот и сделал, и точка. Да, он такой. Да, в нем есть и такое. Больше никакого вранья, никаких умолчаний, начнется новая, другая жизнь, если только он…

Глянь, они уже идут по футбольному полю.

Вот и «ниссан».

Тут же проскочила мысль: садись за руль, езжай домой.

– Нет, ишь чего удумали, – сказала она с хрипловатым смешком и увела его в дом. Дом у парка. Миллион раз видел. А теперь вошел. Пахнет мужским потом, соусом для спагетти и старыми книгами. Как в библиотеке, куда потные мужчины ходят варить спагетти. Она усадила его у дровяной печи, принесла коричневое одеяло, пахнущее лекарствами. Не говорила, только приказывала: это выпейте, это отдайте мне, укутайтесь теплее, как вас зовут, ваш номер телефона?

Надо же! Только что подыхал в трусах на снегу, а теперь – здесь! Тепло, пестро, оленьи рога на стенах, старинный телефон с рычагом, словно из немого кино. Просто нечто. Каждая секунда – нечто. Он не умер в одних трусах на снегу у пруда. И мальчик не умер. Он никого не убил. Ха! Каким-то чудом он все вернул обратно. Теперь все хорошо, теперь все…

Женщина прикоснулась рукой к его шраму:

– Ой-ей-ей, ничего себе, ой-ей. Где это вас угораздило?

И тут он вспомнил, что бурое пятно никуда не делось из его головы.

Боже, еще и это предстоит пройти до конца.

Не расхотел, а? Жить все еще хочется?

Хочется, хочется, Господи, прошу тебя, ну пожалуйста.

Потому что, ага, вот в чем суть… теперь ему ясно, помаленьку становится ясно… если под конец человек совсем сдает и говорит или делает гадости, или нуждается в чужой помощи, и чем дальше, тем больше… Ну и что? Чего особенного-то? Кто сказал, что ему нельзя говорить или поступать странно, нельзя выглядеть странно или омерзительно? Пусть дерьмо стекает по ногам – что такого? Почему бы родным и близким не приподнимать его, не переворачивать, не кормить, не подтирать? – он бы охотно делал ради них то же самое. Он боялся, что его унизит приподнимание, переворачивание, кормление, подтирание, да и теперь продолжает бояться, но теперь-то уяснил, что впереди может быть еще много: много капелек доброты, как ему хочется это назвать, много капелек радости и доброй дружбы, и эти капли дружбы – не его единоличная собственность и никогда таковой не были, он не вправе ставить им слон.

Заслон.

Мальчик вышел из кухни, утопая в огромной куртке Эбера, пижамные штанины волочились по полу: сапоги он уже снял. Бережно взял Эбера за окровавленную руку. Попросил прощения:

– Простите, что в лесу я вел себя, как дебил. Простите, что слинял. Я просто не соображал ничего. Я, это, ну, напугался.

– Послушай, – прохрипел Эбер. – Ты вел себя великолепно. Ты вел себя безупречно. Я же здесь. Кто мне помог, а?

Вот. Кое-что ты можешь. У мальчика ведь полегчало на душе? Благодаря твоим словам? Вот резон. Резон не уходить. Так ведь? Никого не сможешь утешить, если тебя больше нет, так? Ни черта не сможешь сделать, если уйдешь?

Когда Аллен совсем угасал, Эбер сделал в школе доклад о ламантинах. Сестра Евстафия поставила ему «отлично». А нрав у нее был крутой. На ее правой руке не хватало двух пальцев – отхватило газонокосилкой. Если Евстафия стращала своей рукой учеников, даже хулиганы становились, как шелковые.

Сколько лет он не вспоминал об этом.

Она положила правую руку ему на плечо – не для устрашения, а в качестве похвалы: Прекрасно. Дети, берите пример с Дональда, учитесь у него серьезному отношению к учебе. Дональд, я надеюсь, что ты сегодня придешь домой и перескажешь мои слова родителям.Он пришел домой и пересказал маме. А она посоветовала пересказать Аллену. Который в тот день был больше Алленом, чем ЭТИМ. А Аллен…

Ха, Аллен показал класс! Какой был человек.

Сидя у печи, он прослезился.

Аллен… Аллен сказал, что это здорово. Задал несколько вопросов. Про ламантинов. Скажи еще раз, чем они питаются? А как ты думаешь, они могут общаться друг с другом? Какая, наверно, это была пытка! В его-то состоянии. Сорок минут про ламантинов? В том числе стихотворение, которое Эбер сочинил сам? Сонет? Про ламантинов?

Как он обрадовался, что Аллен вернулся.

Я буду как он, подумал он. Попытаюсь.

Внутренний голос прозвучал неуверенно, неискренне, без убежденности.

Затем – сирены.

И каким-то чудом – Молли.

Ее шаги он услышал еще за дверью. Молл, Молли, вот это да. В первые годы после женитьбы они часто ссорились. Обрушивали друг на друга какой-то бред. Иногда доходило до слез. До рыданий в постели, так? А потом они… потом Молли прижималась горячей мокрой щекой к его горячей мокрой щеке. Прости меня, говорили они на языке тела, снова раскрывали друг другу сердца, и тогда… это чувство, что тебе снова раскрыли сердце, ты в стотысячный раз прощен, и привязанность любимого человека к тебе только возрастает, становится выше всех новых недостатков, которые в тебе прорезались, и нет и не было чувства глубже, чувства нежнее…

Она вошла, пылающая от переживаний, рассыпаясь в извинениях; на лице пелена гнева. Он поставил ее в неловкое положение. Что ж, он все понимает. Своим поступком он поставил ее в неловкое положение: показал, что она не осознавала, как сильно ему нужна. Так замоталась, ухаживая за ним, что проглядела его страх. Она злится на него за этот фортель и стыдится того, что может злиться в этот трудный час, пытается отбросить злость и стыд и вести себя, как подобает.

И все это написано на ее лице. Он-то ее прекрасно знает.

Все это – плюс тревога за него.

Тревога сильнее всех прочих чувств, отражающихся на ее прекрасном лице.

И вот она подходит к нему, чуть не споткнувшись на бугристых половицах этого чужого дома.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю