Текст книги "Дочь священника"
Автор книги: Джордж Оруэлл
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
5
Ночью следующего воскресенья в лагерь нагрянули двое полисменов и арестовали Нобби и еще двоих за воровство.
Это случилось так внезапно, что Нобби не мог бы сбежать, даже если бы его предупредили, ведь вся округа кишела «специальными констеблями»[70]70
Лица, назначаемые мировым судьей для выполнения специальных поручений в качестве констеблей.
[Закрыть]. В Кенте их пруд пруди. Они присягают каждую осень, образуя этакое гражданское ополчение для пресечения мародерства среди сезонников. Фермерам надоели набеги на их сады, и они решили проучить негодяев, чтобы другим неповадно было.
В лагере, разумеется, возник жуткий переполох. Дороти вышла из хижины, выяснить, что случилось, и увидела в отсветах костров круг людей, к которому сбегались остальные. Она побежала со всеми, дрожа от страха, словно уже зная, в чем дело. Протиснувшись сквозь толпу, она увидела то, чего боялась.
Здоровенный полисмен обхватил за плечи Нобби; второй полисмен держал за руки двух напуганных юнцов. Один из них, не старше шестнадцати лет, ревмя ревел. Неподалеку над уликами преступления, извлеченными из соломы в хижине Нобби, стоял мистер Кэрнс, подтянутый мужчина с седыми усами, и двое рабочих. Улика «A» представляла собой горку яблок; улика «Б» – испачканные кровью куриные перья. Нобби заметил Дороти в толпе, усмехнулся ей, показав крупные зубы, и подмигнул. Раздавались приглушенные голоса:
– Гляньте, как слезами заливается, сучоныш несчастный! Пустите его! Стыд и срам, такого мальца хватать!
– Будет засранцу наука – устроил нам веселую ночку!
– Пустите его! Вечно, млять, докапываетесь до нас, сборщиков! Не можете, млять, яблока недосчитаться, чтобы на нас не подумать. Пустите его!
– Ты бы помалкивал тоже. Что, если б это были твои, млять, яблоки? Тогда бы ты, млять, по-другому…
И т. д. и т. п.
А затем:
– Отойди, приятель! Вон евоная мать идет.
Сквозь толпу протиснулась здоровая бабища, с огромными грудями и длинными распущенными волосами, и начала крыть полисмена и мистера Кэрнса, а потом Нобби, который сманил ее сына на кривую дорожку. Рабочие насилу ее оттащили. За криками несчастной матери Дороти слышала, как мистер Кэрнс сердито допрашивал Нобби:
– А теперь, парень, давай колись, с кем делил яблоки! Мы намерены прекратить эту воровскую забаву раз и навсегда. Давай, колись, и даю слово, мы это примем во внимание.
Нобби ответил с обычной беспечностью:
– Засунь свое внимание поглубже!
– Не смей хамить мне, парень! Или огребешь по полной, когда предстанешь перед судом.
– Засунь свой суд поглубже! – усмехнулся Нобби.
Собственное остроумие очень его радовало. Он поймал взгляд Дороти и снова подмигнул ей. Затем его увели, и больше Дороти его не видела.
Гомон не прекращался, и за стражами порядка, уводившими преступников, увязались несколько десятков человек, ругая полисменов и мистера Кэрнса, но обошлось без рукоприкладства. Дороти незаметно скрылась; она даже не попыталась выяснить, сможет ли попрощаться с Нобби, – она была слишком напугана и подавлена, чтобы убежать. Колени у нее ужасно дрожали. Вернувшись к хижине, она увидела других женщин, возбужденно обсуждавших арест Нобби. Она зарылась поглубже в солому, стараясь отгородиться от их голосов. Они не смолкали полночи и сокрушались за Дороти, считая ее, разумеется, «мамзелью» Нобби. То и дело они обращались к ней с вопросами, но она притворялась спящей и молчала. Хотя прекрасно понимала, что не заснет до рассвета.
Случившееся напугало ее и выбило из колеи, причем ее испуг выходил за разумные рамки. Лично ей арест Нобби ничем не грозил. Рабочие с фермы не знали, что она ела ворованные яблоки (уж если так, их ели почти все в лагере), а Нобби никогда бы не выдал ее. Да и за него она не очень волновалась – месяц в тюрьме для него ничего не значил. Дело было в том, что творилось у нее в голове – в ней назревала какая-то жуткая перемена.
У нее возникло ощущение, что она уже не та, какой была час назад. Все изменилось – как внутри нее, так и вовне. Словно бы у нее в мозгу лопнул пузырь, исторгнув мысли, чувства и страхи, о существовании которых она давно забыла. Сонная апатия прошедших трех недель оставила ее. Она вдруг поняла, что жила все это время как во сне, ведь только во сне человек принимает все происходящее как должное. Грязь, лохмотья вместо одежды, бродяжничество, попрошайничество, воровство – все это казалось ей естественным. Даже потеря памяти казалась ей чем-то естественным; во всяком случае, до настоящего момента ее это не слишком волновало. Вопрос «кто я?» занимал ее все реже и реже, так что она иногда не вспоминала о нем по несколько часов. Зато теперь он требовал ответа самым решительным образом.
Не считая отдельных минут забытья, этот вопрос изводил Дороти ночь напролет. Впрочем, ее тревожил не столько сам вопрос, как осознание того, что совсем скоро она сможет ответить на него. К ней возвращалась память – в этом она не сомневалась, – и ее одолевало нехорошее предчувствие. Мысль о возвращении своей прежней личности внушала ей страх. Пелена забытья скрывала нечто, о чем ей не хотелось вспоминать.
В полшестого Дороти встала как обычно и нащупала туфли. Вышла из хижины, разожгла костер и поставила жестянку с водой для чая на горячие угли. И тут у нее в уме возникла как будто никак с этим не связанная сцена. Привал на лужайке в Уэйле, пару недель назад, когда они познакомились со старой ирландкой, миссис Макэллигот. Дороти вспомнила это очень отчетливо. Себя, лежавшую на траве в полудреме, закрывая рукой лицо; разговаривавших Нобби и миссис Макэллигот; и Чарли, читавшего заголовок, смакуя каждое слово: «Тайная любовная жизнь дочери ректора»; и как она спросила из любопытства, но без особого интереса: «А кто это, ректор?»
Едва она об этом вспомнила, сердце ее тронул мертвящий холод. Она развернулась и бросилась к хижине, а там стала рыться в соломе, где лежали ее тряпки, и шарить под ними. В этом море соломы терялись любые вещи, медленно погружаясь на самое дно. И все же, за несколько минут рытья, под аккомпанемент проклятий полусонных товарок, Дороти нашла то, что искала. Это была газета «Еженедельник Пиппина», которую ей дал Нобби неделю назад. Выудив газету, она вышла из хижины, села у костра и раскрыла ее у себя на коленях.
На первой полосе была фотография и три крупных заголовка. Да! Вот оно!
КИПЕНИЕ СТРАСТЕЙ В ДОМЕ СЕЛЬСКОГО РЕКТОРАДОЧЬ ВИКАРИЯ И ПОЖИЛОЙ СОБЛАЗНИТЕЛЬСЕДОВЛАСЫЙ ОТЕЦ СРАЖЕН ГОРЕМ
(Особый еженедельный репортаж Пиппина)
«Я бы скорее увидел ее в могиле!» – восклицает уязвленный в самое сердце преп. Чарлз Хэйр, ректор Найп-хилла, в Суффолке, узнав, что его двадцативосьмилетняя дочь убежала со своим тайным любовником, пожилым холостяком по фамилии Уорбертон, называющим себя художником.
Мисс Хэйр, покинувшая городок ночью двадцать первого августа, все еще не найдена, и все попытки выследить ее оказались безрезультатны. По слухам, пока еще неподтвержденным, ее недавно видели с мужчиной в одном венском отеле сомнительной репутации.
Читатели «Еженедельника Пиппина» помнят, что побег сопровождался драматическими обстоятельствами. Незадолго до полуночи двадцать первого августа миссис Эвелина Сэмприлл, вдова, живущая по соседству с домом мистера Уорбертона, случайно выглянула из окна спальни и увидела мистера Уорбертона, стоявшего у своих ворот, беседуя с молодой женщиной. Поскольку ночь была лунной, миссис Сэмприлл смогла узнать в этой молодой женщине мисс Хэйр, дочь ректора. Пара простояла у ворот несколько минут, а перед тем как войти в дом, они обнялись, по словам миссис Сэмприлл, пылая страстью. Примерно через полчаса они появились уже в машине мистера Уорбертона, выехавшей из ворот его дома, и удалились в направлении Ипсвичской дороги. Мисс Хэйр была едва одета и, по всей вероятности, находилась под воздействием алкоголя.
Теперь стало известно, что с некоторых пор мисс Хэйр тайно наносила визиты в дом мистера Уорбертона. Миссис Сэмприлл, которую с большим трудом удалось убедить поделиться сведениями о таком болезненном предмете, сообщила также…
Дороти гневно скомкала газету обеими руками и бросила в огонь, повалив жестянку с водой. Поднялся едкий дым, и Дороти почти сразу выхватила газету, не дав ей загореться. Ни к чему отворачиваться от этого – лучше узнать худшее. Она продолжила читать, движимая болезненным любопытством. Никому бы не понравилось прочитать о себе такое. Как ни странно, у нее исчезли последние сомнения в том, что эта девушка, о которой она читала, и есть она. Дороти всмотрелась в фотографию. Изображение было размытым, туманным, но она признала свои черты. Хотя отнюдь не фотография убедила ее в том, что речь в статье идет о ней. Она все вспомнила – всю свою жизнь в подробностях, вплоть до того вечера, когда пришла домой от мистера Уорбертона и, вероятно, заснула в теплице. Все это представилось ей с такой ясностью, что она поразилась, как могла не помнить этого.
Она не стала завтракать в то утро и даже не подумала приготовить еду на день; но в положенное время, подчиняясь привычке, вышла в поле вместе с остальными. С трудом она одна установила тяжелую раму с корзиной, взяла очередной побег и начала собирать шишки. Но через несколько минут поняла, что это бесполезно; даже механический труд был ей не по силам. Ужасная, лживая статья в «Еженедельнике Пиппина» до того взбудоражила ее, что она ни на секунду не могла сосредоточиться ни на чем другом. У нее в уме без конца крутились эти похабные фразочки: «обнялись, пылая страстью»… «едва одета»… «под воздействием алкоголя», и каждая из них причиняла ей такие мучения, что она с трудом сдерживалась, чтобы не закричать от боли.
Вскоре она перестала даже делать вид, что работает, уронила побег на корзину и опустилась на землю, привалившись к одному из столбов, державших проволочный навес. Другие сборщики глядели на нее с сочувствием.
– Расклеилась Эллен, – говорили они. – А чего вы хотели, когда ее милого замели?
Все в лагере, разумеется, не сомневались, что Нобби был ее любовником. Они советовали ей пойти на ферму и сказать, что ей нездоровится. А ближе к полудню, когда должен был прийти мерщик, все стали подходить к ее корзине и бросать горстями шишки хмеля.
Когда пришел мерщик, Дороти все так же сидела на земле. Под слоем грязи и загаром она очень побледнела; лицо у нее осунулось и казалось сильно старше. Ее корзина стояла в двадцати ярдах от остальных, и хмеля в ней было меньше чем на три бушеля.
– В чем дело? – спросил мерщик. – Заболела?
– Нет.
– Ну а чего ж тогда не собираешь? Тебе что здесь, пикник, что ли? Ты, знаешь ли, не для того сюда пришла, чтобы рассиживаться.
– Харе уже пилить ее! – прокричала неожиданно старая торговка. – Нельзя, что ль, бедняжке отдохнуть спокойно, раз так хочется? Не вы ли постарались с вашими проклятыми доносчиками, чтобы ее милого в кутузку упекли? У нее забот хватает, чтобы еще каждый, млять, стукач в Кенте до нее докапывался!
– Закрой-ка варежку, мамаша! – сказал мерщик грубо.
Но взглянул на Дороти мягче, узнав, что это ее любовника арестовали ночью. Когда торговка вскипятила воду, она позвала Дороти, налила ей крепкого чаю и дала ломоть хлеба с сыром; а после обеденного перерыва к Дороти направили другого сборщика, сухощавого старичка по прозвищу Глухарь, работавшего без пары. От чая Дороти слегка взбодрилась, а пример мистера Глухаря – он оказался отличным сборщиком – помог ей продержаться до вечера.
Она успела все взвесить и сумела взять себя в руки. Ей было все так же противно вспоминать фразочки из «Еженедельника Пиппина», но она старалась свыкнуться с этой ситуацией. Она догадывалась, как все вышло и на чем основывалась клевета миссис Сэмприлл. Миссис Сэмприлл увидела, как мистер Уорбертон поцеловал Дороти у ворот; а потом, когда они оба покинули Найп-хилл, у нее возникло естественное подозрение – естественное для миссис Сэмприлл, – что они уехали вместе. Что же касалось живописных подробностей, она придумала их позже. Или просто додумала? Никогда нельзя было сказать наверняка насчет миссис Сэмприлл, врала ли она сознательно, чтобы ввести всех в заблуждение, или ее извращенный ум заставлял ее действительно верить в это.
Что ж, так или иначе, она сделала свое черное дело – теперь придется с этим жить. А пока Дороти предстояло обдумать возвращение в Найп-хилл. Ей нужно будет запросить свою одежду и два фунта на билет на поезд. Домой! От этого слова у нее екнуло сердце. Домой, после стольких недель грязи и голода! Как же ей хотелось домой, как ярко ей представлялся родной дом!
Однако…
В душе у нее шевельнулось сомнение. Она вдруг увидела всю ситуацию с другой, внешней стороны. Сможет ли она вернуться домой после такого? Посмеет ли?
Сможет ли ходить по улицам Найп-хилла после всего случившегося? Об этом следовало подумать. Стоило представить первую полосу «Еженедельника Пиппина» – «едва одета»… «под воздействием алкоголя» – ой, лучше не вспоминать! Но, когда тебя с ног до головы облили грязью, сможешь ли ты вернуться в городок с населением в две тысячи, где все знают, что у кого, и судачат дни напролет?
Она не могла решить, сможет ли справиться с этим. Сперва она подумала, что вся эта история с тайной любовью настолько абсурдна, что никто не мог в нее поверить. К тому же мистер Уорбертон будет на ее стороне и подтвердит ее слова – в этом она не сомневалась. Но затем вспомнила, что мистер Уорбертон сейчас за границей и, если только эта история не попала в континентальные газеты, он вряд ли слышал о ней; и ее охватили сомнения. Она знала, каково это, жить в маленьком городке после скандала. Косые взгляды и насмешки тебе вслед! Злые кумушки, следящие за тобой из-за занавесок! Юнцы на всех углах завода Блайфил-Гордона, похотливо обсуждающие тебя!
«Джордж! Слышь, Джордж! Видал вон ту фифу? Белобрысую?»
«Ту, что ли, воблу? Да. Кто она?»
«Дочка ректора, вот кто. Мисс ‘Эйр. Слышь, чё скажу! Знаешь, чё она выкинула два года назад? Замутила с хахалем, который ей в отцы годился. То и дело моталась с ним кувыркаться в Париж! А так по ней не скажешь, а?»
«Да ладно!»
«Так и было! Зуб даю. В газетах писали, все такое. Тока он отшил ее через три недели, и она домой вернулась, бесстыжая рожа. Вот же нервы, а?»
Да, ей придется с этим жить. Годами, возможно, лет десять, пока всем не надоест мусолить ее. А хуже всего то, что газетная статья была, вероятно, лишь сдержанной версией того, что миссис Сэмприлл рассказывала всем и каждому. Надо думать, «Еженедельник Пиппина» не хотел особо рисковать. Но могло ли быть хоть что-то слишком рискованным для миссис Сэмприлл? Ее не сдерживало ничего, кроме пределов ее воображения, а они были широки, как море.
Только одно вселяло в Дороти уверенность – мысль о том, что отец, во всяком случае, сделает все возможное, чтобы защитить ее. Конечно, и другие будут за нее. У нее ведь есть друзья. По крайней мере, церковные прихожане знали ее и доверяли, и «Союз матерей», и девочки-скауты, и женщины, которых она навещала, – никто из них не поверит в такую историю. Но больше всего она рассчитывала на отца. Можно вынести едва ли не все, если у тебя есть дом, куда можно вернуться, и семья, которая на твоей стороне. Если она сохранит присутствие духа и отец будет на ее стороне, она справится. К вечеру она решила, что вернуться в Найп-хилл будет самым правильным, пусть поначалу ей придется нелегко, и, обналичив шиллинг, сходила в деревенский магазин и купила на пенни писчей бумаги. Вернувшись в лагерь, она села на траву у костра – ни столов, ни стульев в лагере не было – и начала писать письмо огрызком карандаша:
Дражайший отец,
Не могу выразить, как я рада, после всего случившегося, что могу снова писать тебе. И я очень надеюсь, что ты не слишком тревожился обо мне и не слишком переживал из-за этих кошмарных историй в газетах.
Не знаю, что ты должен был подумать, когда я вот так внезапно исчезла и ты не получал вестей от меня почти месяц. Но дело в том…
Как странно ощущался карандаш в ее израненных и загрубевших пальцах! Она могла писать только крупными, размашистыми буквами, как ребенок. Но она написала длинное письмо, объяснив все, что только можно, и попросила отца прислать ей что-нибудь из одежды и два фунта на билет до дома. Кроме того, она попросила его писать ей на вымышленное имя – Эллен Миллборо, взятое ей в честь Миллборо, что в Суффолке. Использовать фальшивое имя казалось ей чем-то предосудительным, едва ли не бесчестным, даже преступным. Но она не смела раскрыть свое настоящее имя в деревне, чтобы никто в лагере не узнал, что она Дороти Хэйр, та самая «дочь ректора».
6
Как только она решила вернуться домой, жизнь в лагере ей опостылела. На следующий день она едва смогла принудить себя к такой дурацкой работе, как сбор хмеля, а бытовые неудобства и плохая пища стали ей невыносимы, ведь она сравнивала их с прежней жизнью. Она бы немедля ушла из лагеря, будь у нее достаточно денег на билет до дома. Скорее бы пришло письмо от отца, с двумя фунтами, и она сразу попрощается с Тарлами, сядет на поезд и, сойдя в Найп-хилле, вздохнет с облегчением, несмотря на неизбежный скандал.
Прождав три дня, она пошла на деревенскую почту и спросила о письме. Почтмейстерша с лицом таксы и бескрайним презрением ко всем сезонникам холодно сказала ей, что письма не было. Дороти расстроилась. Должно быть, почтовая служба была загружена. Но волноваться не стоило – завтра уж точно письмо придет; осталось прождать всего день.
Следующим вечером она снова пришла на почту, в полной уверенности, что письмо уже там. Но тщетно. Тогда в ней шевельнулось недоброе предчувствие. Когда же она пришла на пятый вечер, а письма по-прежнему не было, недоброе предчувствие сменилось откровенной паникой. Дороти купила еще пачку бумаги и написала предлинное письмо на четырех листах с обеих сторон, объясняя по новой свои злоключения и заклиная отца не оставлять ее в таком подвешенном состоянии. Отправив письмо, она решила, что прождет неделю, прежде чем прийти на почту.
То была суббота, но уже к среде терпение Дороти лопнуло. Когда гудок объявил обеденный перерыв, она оставила корзину и поспешила на почту – до нее было полторы мили, а это значило, что на еду времени не будет. На почте Дороти стыдливо подошла к конторке и никак не могла решиться спросить. Почтмейстерша с лицом таксы сидела в своей медной клетке с краю конторки и чиркала галочки в длинной учетной книге. Вскинув на Дороти колючий взгляд, она вернулась к своему занятию, всем своим видом выражая пренебрежение.
Что-то случилось с диафрагмой Дороти – ей стало трудно дышать.
– Нет ли письма для меня? – спросила она наконец.
– Имя? – сказала почтмейстерша, чиркнув галочку.
– Эллен Миллборо.
Почтмейстерша бегло глянула через плечо на стеллаж с письмами до востребования и вскинула острый нос на ячейку с буквой «M».
– Нет, – сказала она, отворачиваясь к учетной книге.
Дороти не заметила, как вышла с почты и пошла назад, к хмельникам, но потом остановилась, ни жива ни мертва. У нее засосало под ложечкой, отчасти из-за голода, и она так ослабла, что не могла идти.
Молчание отца могло означать только одно. Он поверил в историю миссис Сэмприлл – поверил, что его дочь убежала из дома с любовником, а теперь пытается оправдаться. Должно быть, отец презирал ее, потому и не писал. Он хотел избавиться от нее, порвать с ней всякую связь, чтобы она не порочила его доброе имя; с глаз долой – из сердца вон.
После такого она не могла вернуться домой. Не смела. Теперь, когда ей открылось отношение отца, она поняла, как опрометчивы были ее планы. Она никак не могла вернуться домой! Приползти опозоренной, навлечь позор на дом отца – о нет, немыслимо, совершенно немыслимо! Как ей вообще могло прийти такое в голову?
Что же тогда? Ничего, кроме как идти своей дорогой – и чем дальше, тем лучше, в какой-нибудь город побольше. В Лондон, пожалуй. Там никто не будет знать ее, и ни лицо ее, ни имя не пробудит ни в ком грязных воспоминаний.
Пребывая в таких мыслях, она услышала колокольный звон, доносившийся из деревенской церкви за поворотом дороги, где звонари для собственной забавы вызванивали «Пребудь со мной», как выстукивают мелодию одним пальцем на пианино. Но затем мотив «Пребудь со мной» сменился знакомым воскресным перезвоном. «Не лезьте вы ко мне с женой! Упилась в хлам – нельзя домой!» – вот так же вызванивали колокола Св. Этельстана три года назад, пока их не сняли. Эти звуки стрелами впивались в сердце Дороти, вызывая тоску по дому, пробуждая вереницу воспоминаний: запах клея в теплице, когда она мастерила костюмы для школьной пьесы, чириканье скворцов за окном ее спальни, пока она молилась перед Святым Причастием, скорбный голос миссис Пифер, перечислявшей свои болячки, тревоги насчет грозящей обрушиться колокольни и долгов за провизию и заросших сорняками грядок – все эти бесчисленные подробности ее прошлой жизни, наполненной трудом и молитвой.
Молитва! Эта мысль занимала ее не меньше минуты, но и не больше. В прежние дни молитва составляла самую основу и воздух ее жизни. В горе и в радости она прибегала к молитве. Теперь же она осознала – впервые за все это время, – что не молилась ни разу с тех пор, как ушла из дома, даже после того, как к ней вернулась память. А главное, она не чувствовала ни малейшего желания молиться. Она механически зашептала молитву и почти сразу смолкла – слова были пустыми и бесплодными. Молитва, прежде дававшая ей опору, утратила всякий смысл. Она отметила это, медленно шагая по дороге, как нечто, не стоящее особого внимания, словно увидела что-то на обочине – цветок или птицу, – и пошла дальше. Ей было просто некогда всерьез задуматься об этом.
Более неотложные мысли требовали ее внимания – мысли о будущем. Она уже вполне определилась с дальнейшей жизнью. Когда закончится сбор хмеля, она поедет в Лондон, напишет отцу насчет денег и одежды – как бы ни был он зол на нее, она не могла представить, чтобы он совершенно отвернулся от нее, – и станет искать работу. Как мало она знала жизнь большого города, показывает уже то, что кошмарные слова «искать работу» совсем не внушали ей страха. Она знала, что полна сил и решимости и имеет немало полезных навыков. Она могла бы работать воспитательницей – нет, лучше домработницей или горничной. Едва ли было что-то в домашнем хозяйстве, с чем она не умела справиться лучше большинства слуг; к тому же чем неприметней будет ее работа, тем легче будет держать в тайне ее прошлое.
Так или иначе, дом отца был для нее закрыт – в этом сомневаться не приходилось. Впредь ей придется рассчитывать только на себя. Утвердившись в этой мысли (и слабо представляя, что это значит), она ускорила шаг и вернулась на хмельник до окончания обеденного перерыва.
Сезон сбора хмеля был на исходе. Через неделю-другую Кэрнс рассчитает сборщиков, и кокни вернутся поездом в Лондон, а цыгане оседлают лошадей, соберут караваны и отправятся на север, в Линкольншир, искать работы на картофельных полях. Что же до кокни, они уже спали и видели старый добрый Лондон, с «Вулвортами» и закусочными под боком; им осточертело спать в соломе и питаться жареным беконом с жестяной посуды, утирая слезы от древесного дыма. Сбор хмеля был для них забавой, но такой, какая хороша лишь в малых дозах. Они охотно приезжали на хмель, но домой возвращались еще охотней, ругая хмельники и зарекаясь туда возвращаться – до следующего августа, когда холодные ночи, скудная оплата и израненные руки забывались, а помнились только вольные солнечные вечера и разгульные ночи у костра в лагере.
По утрам погода была хмурой, почти ноябрьской: серое небо, первые желтые листья, зяблики и скворцы собирались в теплые края. Дороти снова написала отцу, прося денег и одежды; ответа она так и не дождалась, и никто больше не написал ей. Конечно, кроме ректора никто и не знал ее текущего адреса, но в ней теплилась странная надежда получить письмо от мистера Уорбертона. Она была близка к отчаянию, особенно по ночам, лежа без сна в дурацкой соломе и думая о туманном, тревожном будущем. Хмель она теперь рвала день ото дня все решительней, с каким-то даже остервенением, прекрасно понимая, что каждая шишка – это кирпичик в стену, отделяющую ее от голодной смерти. Глухарь, ее напарник, тоже рвал как одержимый, ведь на эти деньги ему предстояло жить до следующего сезона. Они стремились собирать по тридцать бушелей в день – итого пять шиллингов – на двоих, но никогда не достигали этой цифры.
Глухарь был чудным старикашкой и неважным компаньоном после Нобби, но по-своему неплохим. В прошлом корабельный стюард, он уже много лет бродяжничал и был глух как пень, а потому манерой общения походил на тетку мистера Ф[71]71
Эксцентричная старуха из романа Ч. Диккенса «Крошка Доррит».
[Закрыть]. Кроме того, он был «с приветом», хотя довольно безобидным. Часами напролет он напевал одну и ту же песенку: «Ты ж моя залупа… Ты-ыж моя залупа». И хотя сам он этого не слышал, пение, судя по всему, доставляло ему удовольствие. У него были самые волосатые уши, какие Дороти доводилось видеть, – дикобраз мог бы позавидовать такой растительности. Глухарь каждый год собирал хмель на ферме Кэрнс и, отложив фунт стерлингов, проводил райскую неделю в пансионе на окраине Лондона перед тем, как снова выйти на дорогу. Только в эту неделю за весь год он и спал на, с позволения сказать, кровати.
Сбор хмеля подошел к концу 28 сентября. Оставалось еще несколько несобранных полей, но хмель на них не уродился, и мистер Кэрнс в последний момент решил: «пущай сохнет». Бригада номер девятнадцать доделала свое поле в два часа пополудни, после чего бригадир, низенький цыган, вскарабкался на столбы, поснимал оставшиеся гроздья, и мерщик увез последнюю партию хмеля. Когда он скрылся, раздался чей-то клич: «Клади их в корзины!» И Дороти увидела, что к ней двинулись с грозным видом шестеро мужчин, а все женщины бросились врассыпную. Не успела она увернуться, как мужчины схватили ее, уложили в корзину и принялись грубо раскачивать из стороны в сторону. Затем ее вытащили, и молодой цыган запечатлел на ней чесночный поцелуй. Поначалу она воспротивилась, но затем увидела, что так же поступают со всеми женщинами, и успокоилась. Очевидно, это была местная традиция – укладывать женщин в корзины в последний рабочий день. В лагере той ночью дым стоял коромыслом, и почти никто не спал. Дороти надолго запомнилось, как она водила хоровод вместе со всеми вокруг огромного костра: за одну руку ее держал румяный помощник мясника, а за другую – пьяная в хлам старуха в картонной шапочке шотландских горцев – под пение «Оулд-ланг-сайн»[72]72
Шотл. Auld Lang Syne («Старое доброе время») – шотландская песня на стихи Роберта Бёрнса, написанная в 1788 г.
[Закрыть].
Поутру сборщики пошли на ферму за своими деньгами, и Дороти получила фунт и четыре пенса, и заработала еще пять пенсов за то, что подсчитала выручку для неграмотных. Сборщики из кокни платили за это по пенни; цыгане платили только лестью.
И вот Дороти, вместе с Тарлами, направилась на станцию Вест-Акворт, в четырех милях от хмельника; мистер Тарл нес жестяной сундук, миссис Тарл – младенца, другие дети – всякую мелочовку, а Дороти катила тележку со всей посудой Тарлов и кривыми колесами.
Они пришли на станцию около полудня, а поезд, ожидавшийся в час, прибыл в два и тронулся в четверть четвертого. Поездка оказалась ужасно долгой – дистанцию в тридцать пять миль они одолевали шесть часов: поезд еле тащился по долам и весям Кента, там и сям подбирая сезонников, то и дело возвращаясь и пережидая на боковых путях, пока пройдут другие поезда, и прибыл в Лондон в начале десятого вечера.








