Текст книги "Дочь священника"
Автор книги: Джордж Оруэлл
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
2
Так все и шло.
Дороти прожила десять дней такой жизнью, точнее, девять дней и десять ночей. Она с трудом представляла, что еще ей оставалось. Отец, казалось, совершенно отказался от нее, и, хотя в Лондоне у нее были друзья, которые могли оказать ей помощь, она не решалась обратиться к ним после того, что случилось или якобы случилось. В благотворительные организации она обращаться также не смела, поскольку тогда бы наверняка стала известна ее личность, а это, чего доброго, вызвало бы новый всплеск в бульварной прессе о «дочери ректора».
Так что она осталась в Лондоне и примкнула к причудливому племени, редкому, но неискоренимому – племени бездомных женщин без гроша в кармане, прилагающих отчаянные и небезуспешные усилия скрывать это; женщин, которые на холодном рассвете умываются в питьевых фонтанах, тщательно разглаживают мятую одежду после бессонных ночей и держатся с достоинством – и только их лица, бледные и обветренные, скажут вам, что они в нужде. Дороти претило, в отличие от большинства окружавших ее бедолаг, становиться закоренелой попрошайкой. Свои первые сутки на Трафальгарской площади она ничего не ела, не считая чашки чая, выпитой ночью, и еще трети чашки, выпитой наутро в кафе «Уилкинса». Но вечером, побуждаемая крайним голодом и примером остальных, она подошла к случайной прохожей и сказала чуть дрогнувшим голосом: «Простите, мадам, не могли бы вы дать мне два пенса? Я ничего не ела со вчерашнего дня». Прохожая уставилась на нее, но открыла сумочку и дала три пенса. Дороти не понимала того, что ее культурная речь, из-за которой ей не удалось устроиться прислугой, помогала ей в попрошайничестве.
С тех пор она усвоила, что это проще простого – набрать в день шиллинг, необходимый на пропитание. Однако она попрошайничала лишь тогда, когда голод становился невыносимым или требовалось внести драгоценный пенни для утреннего пропуска в кафе «Уилкинса». До того как к ней вернулась память, когда она шла на хмель с Нобби, она попрошайничала, не чувствуя ни страха, ни стыда. Но тогда ее выручало неведение. Теперь же только острый голод мог заставить ее попросить милостыню у какой-нибудь женщины с добрым лицом. Она, разумеется, всегда просила только у женщин. Лишь раз она попробовала обратиться к мужчине – ей этого хватило.
В остальном она привыкла к такой жизни – к долгим бессонным ночам, холоду, грязи, скуке и к ужасному «коммунизму» трафальгарской голытьбы. Через день-другой она уже ничему не удивлялась. Это чудовищное существование стало для нее – как и для всех вокруг – едва ли не нормой. То чувство оцепенения, что владело ей по пути к хмельникам, вернулось с еще большей силой. Это обычное следствие недосыпа и жизни на воздухе. Когда ты открыт всем стихиям и бываешь в помещении лишь час-другой в день, твое восприятие притупляется, как от сильного света, бьющего в глаза, или постоянного шума. Ты что-то делаешь, думаешь и страдаешь, но все при этом как бы слегка не в фокусе, слегка нереально. Мир, как внутренний, так и внешний, становится все туманней, пока не превращается во что-то, вроде сна с открытыми глазами.
Тем временем Дороти успела примелькаться полисменам. Люди на Трафальгарской площади приходили и уходили, как правило, не привлекая к себе внимания. Они возникали невесть откуда со своими котелками и котомками, задерживались на несколько суток, а затем так же таинственно исчезали. Если же кто-то задерживался на площади дольше недели, полисмены брали их на карандаш, как типичных попрошаек, и в какой-то момент арестовывали. Применять законы против попрошайничества по всей строгости не представлялось возможным, но полиция периодически устраивала внезапные облавы и хватала двух-трех успевших примелькаться человек. Так вышло и с Дороти.
Однажды вечером, когда она попрошайничала с миссис Макэллигот и еще одной женщиной, имени которой не знала, ее «сдали». Потеряв бдительность, они обратились к неприятной старухе с лошадиной физиономией, и та, недолго думая, подошла к ближайшему полисмену и указала на них.
Дороти не особенно переживала. Все это было как во сне: лицо неприятной старухи, рьяно обвинявшей их, путь в участок с молодым полисменом, предупредительно державшим ее за локоть, а затем камера с белым кафелем и сержант, заботливо подавший ей чашку чая сквозь решетку, со словами, что суд не будет к ней слишком строг, если она признает вину. Миссис Макэллигот, которую посадили в соседнюю камеру, костерила сержанта, называя его паршивым прохвостом, а потом полночи оплакивала свою судьбу. Но Дороти не чувствовала ничего, кроме смутного облегчения оттого, что попала в такое теплое и чистое место. Она тут же забралась на койку, пристегнутую двумя цепями к стене, и, не удосужившись укрыться одеялом, проспала, не шевелясь, десять часов. Лишь наутро, когда к зданию полицейского суда подкатил «воронок», оглашаемый пьяным пением «Adeste fideles»[112]112
«Придите, верные» – католический рождественский гимн.
[Закрыть] в пять глоток, Дороти начала вполне сознавать случившееся.
Часть четвертая
1
Дороти была несправедлива к отцу, думая, что он желал ей голодной смерти под забором. Вообще-то он предпринял усилия, чтобы связаться с ней, только через третье лицо и безрезультатно.
Первое, что он почувствовал, узнав, что Дороти пропала, это гнев и ничто другое. Около восьми утра, когда он лежал, гадая, что стряслось с его водой для бритья, к нему в спальню вошла Эллен и сообщила с выражением легкой паники:
– ‘Звините, сэр, мисс Дороти в доме нету, сэр. Я уже вся обыскалася!
– Что? – сказал ректор.
– Нету ее в доме, сэр! И по постели ейной не похоже, чтобы ктой-то спал в ней. Сдается мне, она ушла, сэр!
– Ушла! – воскликнул ректор, привстав на постели. – Что ты хочешь сказать – ушла?
– Ну, сэр, сдается мне, убежала она из дому, сэр!
– Убежала из дома! В такой-то час? Помилуй, а как же мой завтрак?
К тому времени, как ректор спустился на первый этаж – небритый, поскольку ему не подали горячей воды, – Эллен уже ушла в город и тщетно пыталась выяснить насчет Дороти. Прошел час, а ее все не было. В результате случилось нечто страшное, немыслимое – нечто такое, о чем ректор будет помнить до самой могилы: ему пришлось собственноручно готовить себе завтрак – да, возиться со страшным черным чайником и ломтиками датского бекона своими благородными руками.
После такого, разумеется, сердце его ожесточилось к Дороти навеки. Остаток дня он был слишком занят, негодуя насчет сбившегося режима питания, чтобы задаться вопросом, почему исчезла его дочь и не попала ли она в беду. Главным было то, что негодная девчонка (он несколько раз назвал ее негодной девчонкой и с трудом сдержался, чтобы не добавить чего-нибудь покрепче) исчезла, тем самым ввергнув дом в хаос. На следующий день, однако, этот вопрос предстал со всей неотложностью, поскольку миссис Сэмприлл разнесла по всему городку историю о побеге Дороти с любовником. Ректор, разумеется, яростно это отрицал, но в душу ему закралось подозрение, что это могло быть правдой. Он решил про себя, что Дороти способна на такое.
Девушка, внезапно оставившая дом, не подумав даже о завтраке для отца, способна на все.
Два дня спустя эта история попала в газеты, и в Найп-хилл явился пронырливый молодой репортер и стал задавать вопросы. Ректор поступил опрометчиво, сердито отказавшись от интервью, так что в печать попала одна лишь версия миссис Сэмприлл. В течение примерно недели, пока газетам не наскучила история Дороти и они не предпочли ей историю плезиозавра, виденного в устье Темзы, ректор боялся выходить из дома. Едва ли не в каждой газете его подстерегал заголовок наподобие: «Дочь ректора. Дальнейшие откровения» или «Дочь ректора. Уже в Вене? Ее видели в кабаре сомнительной репутации». И наконец, вышла статья в воскресном «Глазке», начинавшаяся словами: «В доме ректора, в Суффолке, сломленный старик сидит, вперившись в стену». Не в силах стерпеть такое, ректор обратился к своему стряпчему с вопросом о возбуждении дела о клевете. Стряпчий, однако, не одобрил эту идею: доказать клевету будет непросто, а газетчиков это только раззадорит. В итоге ректор не стал ничего предпринимать, и его гнев на дочь, навлекшую на него такое бесчестье, возрастал день ото дня.
Затем он получил три письма от Дороти с объяснением произошедшего. Ректор, конечно же, не мог поверить в историю с потерей памяти. Слишком уж гладко все выходило. Он полагал, что его дочь либо действительно сбежала с мистером Уорбертоном, либо впуталась еще в какую-нибудь авантюру и оказалась в Кенте без гроша в кармане; так или иначе – это он решил раз и навсегда, – что бы с ней ни случилось, вся вина лежала исключительно на ней. Утвердившись в этой мысли, он сел за письмо, но не Дороти, а своему кузену Тому, баронету. Как типичный представитель своего класса, ректор считал совершенно естественным в любой серьезной неприятности искать помощи у богатого родственника. За последние пятнадцать лет, с тех пор как они с кузеном поссорились из-за пустячного долга в пятьдесят фунтов, он с ним не виделся и не общался; тем не менее он написал ему со всей решительностью, прося сэра Томаса, если это в его силах, связаться с Дороти и подыскать ей в Лондоне работу. О том, чтобы она вернулась в Найп-хилл после случившегося, не могло быть и речи.
Вскоре после этого ректор получил от Дороти два отчаянных письма – она сообщала, что ей грозит голодная смерть, и умоляла выслать ей хоть сколько-нибудь денег. Ректор встревожился. До него дошло – впервые в жизни он всерьез задумался об этом, – что МОЖНО умереть с голоду, если у тебя нет денег. Поэтому, хорошенько обдумав это в течение нескольких дней, он продал акции на десять фунтов и послал кузену чек на эту сумму, чтобы тот, при случае, передал его Дороти. Кроме того, он написал письмо самой Дороти, холодно уведомив ее, чтобы она, в случае чего, обращалась к сэру Томасу Хэйру. Но ректор тянул еще несколько дней с отправкой письма, не решаясь адресовать его «Эллен Миллборо» – его угнетало смутное ощущение, что использовать фальшивое имя противозаконно, – и к тому времени, как письмо достигло почтового ящика в доме «Мэри», Дороти уже там не жила.
Сэр Томас Хэйр был вдовцом, твердолобым жизнелюбом шестидесяти пяти лет с обрюзгшей румяной физиономией и подкрученными усами. Он предпочитал носить пальто в клетку и котелки с загнутыми кверху полями, когда-то – лет за сорок до того – бывшие писком моды. При первом взгляде на него казалось, что он держит марку офицера кавалерии конца прошлого века, и в уме невольно всплывали кости дьявола[113]113
Английское блюдо из костей, на которых осталось немного мяса, обильно политых острым «дьявольским» соусом и зажаренных.
[Закрыть] с разбавленным бренди, быстрые кэбы, «Мир спорта» довоенных времен и Лотти Коллинз с песенкой «Тарара-бум-де эй». Но главной его чертой была бесконечная недалекость. Он был из тех, кто вставляет в разговоре: «А вы не знали?» и «Чего-чего?» – и теряет мысль посреди предложения. Когда что-то его озадачивало или удручало, он топорщил усы, так что становился похож на безобидного и совершенно безмозглого рака.
Что касалось личного отношения сэра Томаса к родне, его ни в коей мере не заботила судьба кузена Чарлза или его дочери, поскольку Дороти он никогда не видел, а ректора считал бедным родственником, докучливым нищебродом. Тем не менее история с «дочерью ректора» сидела у него в печенках. Из-за того, что по воле рока Дороти носила ту же фамилию, что и он, жизнь его за последние две недели превратилась в кошмар, и он опасался еще худших скандалов, если дать волю этой негоднице. Поэтому, перед тем как отправиться из Лондона стрелять фазанов, он обратился к своему дворецкому, служившему также его доверенным лицом и мудрым визирем, и устроил с ним военный совет.
– Слышь, Блит, епта, – сказал сэр Томас, топорща усы (Блитом звали дворецкого), – надо думать, ты видел эту тряхомудию в газетах, ась? Про эту «дочь ректора»? Чертовку эту, мою племянницу.
Блит отличался невысоким ростом, сухопарым телосложением и очень тихим голосом. Казалось, он говорил шепотом. Приходилось тщательно прислушиваться и следить за губами, чтобы разобрать его речь. В данном случае его губы сообщили сэру Томасу, что Дороти приходится ему не племянницей, а кузиной.
– Чего? Кузина? Правда, что ли? – сказал сэр Томас. – Таки-да, елки-палки! Короче, слышь, Блит, я чего хочу сказать – пора нам уже изловить эту чертовку и запереть где-нибудь. Понял, о чем я? Схватить ее, пока она еще чего не натворила. Она, надо думать, где-то в Лондоне околачивается. Как лучше всего ее вынюхать? Через полицию? Частных детективов и всего такого? Думаешь, мы справимся?
Губы Блита выразили неодобрение. Судя по всему, он считал возможным выследить Дороти, не обращаясь в полицию, что повлекло бы за собой неизбежную огласку.
– Молодчина! – сказал сэр Томас. – Тогда за дело. О расходах не думай. Я бы полсотни не пожалел, лишь бы эта «дочь ректора» не закрутилась по новой. И бога ради, Блит, – добавил он доверительно, – как только найдешь чертовку, не спускай с нее глаз. Приведешь ее назад, в дом, и пусть, епта, не высовывается. Понял меня? Держи ее под замком, пока я не вернусь. А то еще бог знает чего натворит.
Сэр Томас, разумеется, никогда не видел Дороти, и его представление о ней основывалось на газетных статьях.
Блиту понадобилось меньше недели, чтобы выследить Дороти. Утром после того, как ее отпустила полиция (ей назначили штраф в шесть шиллингов и заменили его содержанием под стражей в течение двенадцати часов; миссис Макэллигот, как старая правонарушительница, получила семь дней), к ней подошел Блит, приподнял котелок на четверть дюйма и бесшумно осведомился, не она ли мисс Дороти Хэйр. Когда он повторил вопрос, Дороти поняла его и признала, что она НЕ КТО ИНАЯ, как мисс Дороти Хэйр; после чего Блит объяснил, что действует по поручению ее кузена, переживающего о ее благополучии, и что ей следует немедленно отправиться к нему домой.
Дороти молча последовала за Блитом. Такой внезапный интерес со стороны кузена показался ей весьма странным, но не более странным, чем все, что с ней происходило в последнее время. Они с Блитом доехали на автобусе до Гайд-парка (Блит заплатил за проезд), а там прошли к большому, богатого вида дому, окна которого закрывали ставни, на границе между Найтсбриджем и Мэйфером[114]114
Найтсбридж и Мэйфер – элитные районы Лондона.
[Закрыть]. Спустившись на три ступеньки к хозяйственному входу, Блит достал ключ, и они вошли. Вот так, прожив в народе около семи недель, Дороти вернулась в приличное общество через заднюю дверь.
Она провела три дня в пустом доме, пока не вернулся ее кузен; ощущение не из приятных. Там было несколько слуг, но она никого не видела, кроме Блита, приносившего ей еду и говорившего с ней беззвучным голосом, с выражением почтительности и неодобрения. Он никак не мог решить, кто она – молодая леди из семьи хозяина или спасенная Магдалина, – и это проявлялось в его отношении к ней. В доме висела гнетущая, почти траурная атмосфера, как это свойственно домам, когда хозяин в отъезде, так что все невольно ходили на цыпочках и держали ставни закрытыми. Дороти не смела даже войти в хозяйские комнаты. Почти все время она ютилась в пыльной необитаемой комнате на верхнем этаже, служившей чем-то вроде музея безделушек конца прошлого века. Леди Хэйр, умершая пять лет тому назад, питала слабость ко всякому барахлу, и почти все оно теперь хранилось в этой комнате. Больше всего Дороти поразили две вещи: пожелтевшая фотография ее отца в возрасте восемнадцати лет (год 1888-й), но уже с солидными бачками, стоявшего с застенчивым видом рядом с пенни-фартингом[115]115
Популярный в Викторианскую эпоху велосипед с очень большим передним колесом и маленьким задним.
[Закрыть]; и сандаловый футлярчик с надписью: «Кусочек хлеба, коего коснулся Сесил Родс[116]116
Сесил Джон Родс (1853–1902) – деятель британского империализма, организатор английской колониальной экспансии в Южной Африке.
[Закрыть] на Южноафриканском банкете в Сити, в июне 1897 года». Единственными книгами в комнате были наводившие скуку романы из библиотечки школьника, врученные в награду за прилежную учебу детям сэра Томаса; их у него было трое, примерно одних с Дороти лет.
Не приходилось сомневаться, что он велел слугам не выпускать ее из дома. Однако, когда прибыл чек на десять фунтов от ее отца, Дороти удалось убедить Блита обналичить его, и на третий день она пошла и накупила себе одежды. Она купила готовое твидовое пальто и юбку со свитером в тон, шляпку и дешевое платье из набивного шелка; а также пару сносных коричневых туфель, три пары фильдеперсовых чулок, жуткую дешевую сумочку и пару серых шерстяных перчаток, похожих издали на замшу. На это ушло восемь фунтов десять шиллингов, и Дороти не решилась тратить больше. Белье, ночная рубашка и носовые платки подождут. Как бы то ни было, она одевалась в первую очередь для других.
На сэра Томаса, прибывшего на следующий день, Дороти произвела неизгладимое впечатление. Он-то ожидал увидеть расфуфыренную гризетку, которая станет – увы, напрасно! – соблазнять его; а вместо этого его глазам предстала застегнутая на все пуговицы провинциальная барышня. Немногие идеи, успевшие сформироваться у него в уме насчет подходящей работы для Дороти – скажем, маникюрши или секретарши букмекера, – спешно расформировались. Дороти то и дело ловила на себе озадаченный взгляд рачьих глазок сэра Томаса, словно вопрошавших, как вообще такая девушка могла закрутить с кем-то роман. Но разубеждать его в чем-либо не имело смысла. Дороти правдиво рассказала ему обо всем, что с ней приключилось, и он великодушно выслушал ее, поминутно вставляя «Ну, конечно, душечка, конечно!» и всем своим видом давая понять, что не верит ни единому слову.
Так что пару дней все оставалось без изменений. Дороти продолжала вести уединенное существование в комнате наверху, а сэр Томас предпочитал питаться у себя в клубе, и только по вечерам заводил с Дороти бестолковые разговоры. Ему искренне хотелось устроить ее на работу, однако дырявая память делала эту задачу трудновыполнимой.
– Что ж, душечка, – начинал он, – ты, конечно, понимаешь, что я всячески настроен оказать тебе поддержку. Само собой, раз уж я твой дядя и все такое… чего? Чего-чего? Не дядя? Ах да, конечно нет! Кузен – вот кто; кузен. Ну, так, душечка, раз уж я твой кузен… так, о чем это я?
Когда же Дороти направляла его в нужное русло, он высказывал предложения следующего характера:
– Ну, так, к примеру, душечка, как ты смотришь на то, чтобы стать компаньонкой престарелой леди? Какой-нибудь милой старушки, ну, знаешь – черные митенки, ревматоидный артрит. Умрет и отпишет тебе десять тысяч и своего попугая. Чего-чего?
Но такие предложения не находили отклика у Дороти. Она в очередной раз повторяла, что с большей готовностью стала бы домработницей или горничной, но сэр Томас о таком и слушать не хотел. Подобная идея пробуждала в нем классовый инстинкт, в остальное время не особо беспокоивший его.
– Как! – восклицал он. – Прислугой? Брось. Чтобы девушка твоего воспитания? Нет, душечка… нет-нет! Об этом нечего и думать!
Однако в итоге решение нашлось с неожиданной легкостью; нашел его, как и следовало ожидать, не сэр Томас, но его стряпчий, у которого он невзначай решил спросить совета. И стряпчий, даже не видевший Дороти, высказал дельное предложение. По его мнению, у нее были все шансы устроиться школьной учительницей. Кого только не берут в школьные учителя.
Сэр Томас пришел домой донельзя довольный – о лучшем не стоило и мечтать. (Ему уже не раз случалось думать, что Дороти выглядит как типичная училка.) Но Дороти, как ни странно, воспротивилась.
– Учительницей! – сказала она. – Но я ведь не справлюсь! Уверена, никакая школа не возьмет меня. Нет ни единого предмета, какой я могла бы преподавать.
– Чего? Чего-чего? Не можешь преподавать? Ой, брось! Еще как можешь! В чем проблема?
– Но моих знаний недостаточно! Я никого ничему не учила, не считая кулинарии для девочек-скаутов. Учителям требуется особая квалификация.
– Ой, чушь! Ничего нет проще, чем учить. Возьмешь указку потолще и лупи их по пальцам. В школе будут только рады, что такая приличная молодая дама будет учить мелюзгу алфавиту. Это самое то для тебя, душечка, – школьная учительница. Ты просто под это заточена.
И он был прав – Дороти стала школьной учительницей. Не прошло и трех дней, как стряпчий, оставаясь за сценой, все устроил. Оказалось, что некая миссис Криви, директриса школы для девочек на окраине Саутбриджа, нуждалась в помощнице и была готова доверить эту работу Дороти. Как это устроилось так быстро и что это за школа, которая готова взять случайного человека без опыта, да еще в середине четверти, Дороти могла только гадать. Она, конечно, не знала, что здесь не обошлось без взятки в пять фунтов, под видом премии.
Вот так, всего через десять дней после ареста за попрошайничество Дороти отправилась в «Колледж Рингвуд-хауз», на Браф-роуд, в Саутбридже, с сундучком, плотно набитым вещами, и с четырьмя фунтами десятью шиллингами в кошельке – сэр Томас пожаловал ей десять фунтов. При мысли о разительном контрасте между легкостью, с какой она получила эту работу, и тем, как отчаянно она еще недавно боролась за жизнь, у нее голова шла кругом. Она с необычайной ясностью ощутила таинственную силу денег. На ум ей пришла острота мистера Уорбертона: если взять проповедь любви апостола Павла[117]117
Первое послание коринфянам, глава 13.
[Закрыть] и заменить «любовь» на «деньги», смысл возрастет десятикратно.








