355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джонатан Фоер » Полная иллюминация » Текст книги (страница 8)
Полная иллюминация
  • Текст добавлен: 18 июля 2018, 01:30

Текст книги "Полная иллюминация"


Автор книги: Джонатан Фоер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Повторяющиеся тайны, 1791-1943

ТО, ЧТО ЯНКЕЛЬ ОБЕРНУЛ часы куском черной материи, осталось в тайне. То, что у Многоуважаемого Раввина однажды утром с языка слетели слова: А ЧТО ЕСЛИ?, осталось в тайне. И что самая несгибаемая из Падших, Рейчл Ф, проснулась с вопросом: А что если? – тоже. Впрочем, то, что Брод не пришло в голову сказать Янкелю о пятнышках крови у себя в трусиках, и что она подумала, что умирает, и какой возвышенной показалась ей эта смерть, в тайне не осталось. Однако то, что она решила ему об этом сказать, но не сказала, осталось в тайне. Свои занятия мастурбацией Софьевке время от времени удавалось сохранять в тайне, что делало его самым надежным хранителем тайн в Трахимброде, а может быть, и на всем белом свете. То, что скорбящая Шанда иногда не скорбела, осталось в тайне. То, что из рассказов раввиновых двойняшек вытекало, будто они ничего не видели и ничего не знали в тот день, 18 марта 1791 года, когда повозка Трахима Б одной из своих оглобель пригвоздила или не пригвоздила Трахима ко дну реки Брод, осталось в тайне.

Янкель расхаживает по дому с черными простынями. Он набрасывает черную тряпку на напольные часы, а свои серебряные карманные заворачивает в черный огрызок. Он перестает соблюдать Шаббат, не желая отмечать окончание недели, и избегает солнца, потому что тени – это те же часы. Порой я борюсь с искушением ударить Брод, – думает он сам себе, – не потому, что она не права, а потому, что люблю ее до безумия. Это тоже тайна. Он занавешивает окно своей спальни черным отрезом. Он заворачивает в черную бумагу календарь, точно для подарка. Пока Брод принимает ванну, он читает ее дневник – это еще одна тайна, и он знает, что читать чужие дневники – вещь ужасная, но есть ужасные вещи, на которые отец, пусть даже поддельный, имеет право.

18 марта 1803

…Не представляю, как со всем управлюсь. До завтра надо во что бы то ни стало дочитать первый том биографии Коперника, чтобы вернуть его человеку, у которого Янкель его купил. Затем надо разобраться с греками и римлянами, и еще попытаться проникнуть в тайную суть библейских писаний, и еще – будто в сутках немерено часов – математика. Сама виновата…

20 июня 1803

…«В глубине души юноши более одиноки, чем старики». Не помню, где прочитала, но вот засело в голове. Может, правда. А может, неправда. Скорее всего, юноши и старики одиноки по-разному, каждый по-своему…

23 сентября 1803

…Днем мне вдруг пришло в голову, что в мире ничто не доставляет мне такого удовольствия, как заполнение дневника. Он всегда меня до конца понимает, а я всегда до конца понимаю его. Мы с ним вроде как идеальная пара, как один человек. Иногда я беру его с собой в постель и засыпаю с ним в обнимку. Иногда целую его страницы, одну за другой. Пока на большее рассчитывать не приходится.

Это, конечно, тоже тайна, потому что свою собственную жизнь Брод держит от себя в тайне. Как Янкель, она повторяет слова вымысла до тех пор, пока они не начинают казаться правдой или пока она сама не в состоянии различить, правда это или нет. В деле переплетения того, что есть, с тем, что было, с тем, что должно быть, с тем, что могло бы быть, ей нет равных. Она избегает зеркал, а чтобы посмотреть на себя, пользуется мощным телескопом. Она нацеливает его в небо и видит (или так ей, по крайней мере, кажется) за синим, и черным, и даже за звездами, другое черное и другое синее, а затем – дугу, соединяющую ее глаз с крышей приземистого домишки. Она изучает фасад, отмечая, что бревна дверного проема во многих местах потрескались и обветшали и что от водосточной трубы осталась лишь белая колея, потом начинает заглядывать в окна, в каждое по очереди. В левом нижнем окне ей видна женщина, отмывающая тряпкой тарелку. Такое впечатление, что женщина напевает себе под нос, и Брод воображает, будто это та самая песенка, которую мама непременно пела бы ей перед сном, если бы не скончалась без страданий во время родов, как уверяет Янкель. Женщина смотрит на свое отражение в тарелке, затем кладет ее поверх стопки других. Она смахивает волосы со лба, чтобы Брод могла рассмотреть ее лицо, или это Брод только кажется. На лице у женщины явный избыток кожи, не по возрасту много морщин, будто это не лицо, а некое неведомое животное, неторопливо сползающее с черепа день за днем, пока однажды не повисает, уцепившись за челюсть, и, поболтавшись, не сваливается в подставленные ладони, чтобы женщина могла посмотреть на него и сказать: Вот лицо, которое я носила всю жизнь. В правом нижнем окне нет ничего, кроме письменного стола, заваленного книгами, бумагами и картинками – картинками какого-то мужчины и какой-то женщины, картинками детей и внуков. Какие изумительные портреты, – думает она, – такие крошечные и такие совершенные! Она наводит фокус на одну конкретную фотографию. На ней девочка держит за руку маму. Они на пляже или это кажется с такого гигантского расстояния. Девочка, безупречная кроха, смотрит чуть в сторону, будто кто-то корчит ей рожицы, провоцируя на улыбку, а мама – если это действительно девочкина мама, – смотрит на девочку. Брод вглядывается пристальнее, на этот раз в глаза матери. Зеленые и глубокие, заключает она, неотличимые от реки, носящей одно с ней имя. Она плачет? – гадает Брод, опуская подбородок на подоконник. – Или это художник попытался изобразить ее еще краше, чем она есть на самом деле? Потому что Брод действительно считает ее красавицей. Именно такой она всегда воображала свою мать.

Выше… Выше…

Она заглядывает в окно спальни на втором этаже и видит пустую постель. Подушка – идеальный четырехугольник. Гладь покрывала – как озерная вода. Не исключено, что в этой постели никто никогда не спал, – думает Брод. – А может быть, на ней вытворяли что-нибудь несусветное и, торопясь избавиться от одних улик, ненароком оставили другие. Ведь даже если бы Леди Макбет удалось оттереть проклятое пятно, ее руки все равно были бы красными от ее усилий. На столике возле постели чашка с водой, и Брод кажется, что она видит в ней рябь.

Влево… Влево…

Она заглядывает в окно следующей комнаты. Кабинет? Детская? Точно сказать невозможно. Она отворачивается и поворачивается снова, как будто мига достаточно, чтобы открылась новая перспектива, но комната остается загадкой. Она пытается собрать ее по фрагментам, как мозаику. Недокуренная сигарета, балансирующая на выпяченной губе пепельницы. Влажная тряпка на подоконнике. Клочок бумаги на столе с надписью от руки (почерк совсем как у нее): Это мы с Августиной. 21 февраля, 1943.

Выше и выше…

Но на чердаке нет окна. Она вынуждена заглянуть прямо сквозь стену, что не так уж и трудно, потому что стены тонкие, а телескоп у нее очень мощный. На полу под самым скатом крыши животами вверх лежат мальчик и девочка. Она наводит резкость на мальчика, который с этого расстояния выглядит ее ровесником. И даже из своего далека она различает в его руках Книгу Предшествующих, которую он читает вслух.

А, – думает она, – так это Трахимброд!

Его рот, ее уши. Его глаза, его рот, ее уши. Рука писца, глаза мальчика, его рот, девочкины уши. Она устремляется назад по цепочке причин и следствий, чтобы заглянуть в глаза вдохновению, посетившему писца, чтобы разглядеть губы влюбленного, и ладони родителей вдохновения, посетившего писца, и их влюбленные губы, и родительские ладони, и соседские коленки, и недругов, и возлюбленных их возлюбленных, и родителей их родителей, и соседей их соседей, и недругов их врагов, пока ей не удается убедить себя в том, что это не просто мальчик читает девочке вслух там, на чердаке, а все, кто когда-либо жил на земле, читают ей. И она скользит по строчкам вслед за ними:

Первое изнасилование Брод Д

Первое изнасилование Брод Д случилось в разгар всеобщего ликования, последовавшего за тринадцатым празднованием ежегодного торжества, Дня Трахима, 18 марта 1804 года. По дороге домой от убранной голубыми цветами платформы, на которой она простояла много часов подряд безыскусной красавицей, помахивая русалочьим хвостом, только когда им помахивать полагалось, бросая тяжелые мешки в реку, носящую одно с ней имя, только когда Раввин кивком головы подавал ей сигнал, – к Брод подошел сумасшедший сквайр Софьевка Н, под чьим именем наш штетл теперь обозначается на картах и в мормонских

Мальчик засыпает, а девочка кладет ему на грудь свою голову. Брод хочет читать дальше, хочет закричать: ЧИТАЙТЕ ЖЕ! Я ДОЛЖНА ЗНАТЬ! – но на таком расстоянии им ее не услышать, а ей самой страницу не перевернуть. На таком расстоянии страница – ее невесомое бумажное будущее – неподъемная тяжесть.

Парад, смерть, предложение, 1804-1969

К МОМЕНТУ, КОГДА моей пра-пра-пра-пра-пра-пра-бабушке исполнилось двенадцать лет, в Трахимброде не осталось ни одного жителя, который хотя бы раз не предложил бы ей выйти замуж. В их числе: мужчины, уже успевшие обзавестись женами; искореженные старики, спорившие на чьем-нибудь крыльце о том, что могло, а чего не могло случиться несколько десятилетий назад; подростки с безволосыми подмышками; женщины с волосатыми подмышками; а также покойный философ Пинхас Т, который в своей единственной, достойной упоминания, работе «К Праху: из Человека Ты Вышел – в Человека и Возвратишься» доказывал, что теоретически жизнь и искусство могли бы поменяться местами. Брод заставляла себя покраснеть, хлопала длинными ресницами и всем говорила одно и то же: Боюсь, что нет. Янкель считает, что замуж мне пока рановато. Хотя предложение очень заманчивое.

До чего глупые, – это уже обращаясь к Янкелю.

Дождись моей смерти, – закрывая книгу. – Потом выбирай любого. Но только не пока я жив.

Мне никто из них не нужен, – целуя его в лоб. – Они мне не пара. К тому же, – смеясь, – я уже связала свою жизнь с самым красивым мужчиной в Трахимброде.

Кто это? – усаживая ее на колени. – Я убью его.

Щелкая его по носу мизинцем: Это ты, дурачок.

Вот тебе раз. Уж не значит ли это, что мне придется убить себя?

Выходит – так.

Может, разрешишь мне не быть самым красивым? Чтобы не пришлось кончать жизнь самоубийством? Может, разрешишь мне быть поуродливее?

Ладно, – смеясь, – нос у тебя действительно несколько кривоват. И улыбка при ближайшем рассмотрении могла бы быть посимпатичнее.

Теперь ты меня убиваешь, – смеясь.

Все лучше, чем самоубийство.

И то верно. Так, по крайней мере, меня совесть мучить не будет.

Для тебя я на все готова.

Спасибо, мое сокровище. Чем же мне тебе отплатить?

Ты труп. Ничем ты мне уже не отплатишь.

Придется вернуться с того света, чтобы не оставаться в долгу. Проси, что хочешь.

Тогда можно я попрошу, чтобы теперь ты меня убил. А то меня совесть замучает.

Будет исполнено.

Все-таки нам страшно повезло, что мы есть друг у друга!

Отказав сыну сына Битцла Битцла – Весьма сожалею, но Янкель считает, что лучше мне с замужеством подождать, – она надела костюм Царицы Реки, чтобы отправиться в нем на ежегодное празднество, День Трахима, отмечавшееся уже в тринадцатый раз. Янкель слышал, как шепчутся за спиной Брод женщины (он еще не оглох), и видел, как доискиваются ее мужчины (он еще не ослеп), но, помогая ей втиснуться в русалочий наряд, завязывая тесемки на ее худых плечиках, делал вид, что это его нисколько не заботит (а что он мог сделать?).

Если тебе неохота, можешь не одеваться, – сказал он, заправляя тростинки ее рук в длинные рукава русалочьего наряда, который она заново перешивала к празднику на протяжении последних восьми лет. – Ты не обязана быть Царицей Реки.

Конечно, обязана, – сказала она. – Я ведь первая красавица Трахимброда.

Мне казалось, что ты не рвешься в красавицы.

Не рвусь, – согласилась она, заправляя высокий ворот костюма под нитку с нанизанной на нее костяшкой счетов. – Это такая ответственность. А что делать? Судьба у меня такая.

Никому не обязана, – сказал он, пряча костяшку счетов под ворот ее костюма. – В этом году они могут выбрать в Царицы другую девочку. Почему бы тебе самой ей место не уступить?

Не в моем характере.

Тем более уступи.

Вот уж дудки.

Ты же согласилась, что и сама церемония, и связанный с ней обряд – ужасная глупость.

Но и ты согласился, что глупостью это выглядит только для тех, кто снаружи. А я внутри, в эпицентре.

Я запрещаю тебе туда идти, – сказал он, прекрасно сознавая, что это не подействует.

Я запрещаю тебе мне запрещать, – сказала она.

Мой запрет главнее.

Почему?

Потому что я старше.

Глупости какие.

Тогда потому, что я первый запретил.

Еще того глупей.

Но ты ведь даже не любишь этот праздник, – сказал он. – Вечно потом жалуешься.

Я знаю, – сказала она, поправляя хвост, украшенный голубыми блестками.

Зачем же тогда?

Ты любишь думать о маме?

Нет.

А когда думаешь, тяжело тебе бывает потом?

Да.

Зачем же тогда? – спросила она. И почему, подумала она, вспомнив описание своего изнасилования, мы вечно в погоне за тем, что сулит нам страдание?

Янкель несколько раз начинал предложение, пытаясь сформулировать ответ, но в конце концов заблудился в собственных мыслях.

Как только найдешь приемлемое объяснение, я откажусь от трона. Она поцеловала его в лоб и направилась к реке, носящей одно с ней имя.

Он стоял возле окна и ждал.

В тот весенний день 1804 года, как и в каждый День Трахима вот уже тринадцать лет подряд, гирлянды белых нитей украшали узкие немощеные артерии Трахимброда. Идея увековечить первые всплывшие на поверхность останки повозкикрушения принадлежала Битцлу Битцлу. Один конец белой нити намотан на горлышко полупустой бутыли старого вермута на полу окосевшей от выпитого хибары местного алкоголика Омлера С, другой – на потускневший серебряный подсвечник на обеденном столе в пятикомнатном кирпичном доме Сносного Раввина через непролазную грязь улицы Шелистер; тонкая белая нить наподобие бельевой веревки – от левой задней стойки кровати в комнате кокотки на третьем этаже к прохладной медной ручке морозильного шкафа в подвальном помещении иноверца Кермана К, мастера по бальзамированию; белая нить над безмятежной (и затаившейся в ожидании) ладонью реки Брод, от мясника к свахе; белая нить – от плотника – через изготовителя восковых манекенов – к повивальной бабке – в форме неравностороннего треугольника над фонтаном распростертой русалки, посреди единственной площади штетла.

Красавцы-мужчины выстраивались вдоль берега, терпеливо дожидаясь, пока парад платформ пройдет от каскада небольших водопадов до лотков с игрушками и выпечкой, раскинутых возле мемориальной доски, обозначавшей место, откуда повозка угодила или не угодила в реку.

СИЯ ДОСКА ВОЗВЕДЕНА НА ТОМ САМОМ МЕСТЕ

(ИЛИ НА МЕСТЕ НЕПОДАЛЕКУ ОТ ТОГО МЕСТА),

С КОТОРОГО ПОВОЗКА НЕКОЕГО

ТРАХИМАБ

(КАК МЫ СЧИТАЕМ)

ПОШЛА КОДНУ.

Прокламация штетла, 1791.

Первой мимо окна Сносного Раввина, из которого он производил свой необходимый церемониальный кивок, проплывала платформа местечка Колки. Она была усеяна мириадами оранжевых и красных бабочек, привлекаемых к ней особой комбинацией прикрученных к днищу звериных остовов. Рыжеволосый мальчик в оранжевых брючках и рубашке под галстук стоял неподвижно, как статуя, на деревянном постаменте. Над ним развевался плакат с надписью: ЖИТЕЛИ КОЛКОВ ПРАЗДНУЮТ СО СВОИМИ ТРАХИМБРОДСКИМИ СОСЕДЯМИ! Со временем, когда глазевшие на эту церемонию дети превратятся в стариков и возьмутся за акварели, рассевшись на своих осыпающихся крылечках, рыжеволосый мальчик станет героем многочисленных созданных ими картин. Но тогда он об этом не знал, и они не знали, так же, как никто не знал о том, что когда-нибудь я напишу эти строки.

Затем появилась платформа из Ровно, от края до края усеянная зелеными бабочками. За ней – платформы из Луцка, Сарн, Киверц, Сокречей и Ковеля. Каждая – цвета тех бабочек, которых притягивали к себе прикрученные к днищам окровавленные звериные остовы: коричневые бабочки, лиловые бабочки, желтые бабочки, розовые бабочки, белые. Зрители, толпившиеся на всем пути следования парада, вопили так возбужденно и немилосердно, что воздвигли непроницаемую стену шума, эдакий всепроникающий и беспрерывный дружный рев, который легко можно было принять за дружное молчание.

Платформа из Трахимброда была облеплена голубыми бабочками. Брод сидела в центре на пьедестале в окружении юных речных принцесс штетла, завернутых в голубой тюль и старательно изображавших руками волны. Квартет скрипачей на переднем краю платформы наигрывал польские народные мотивы, другой квартет, на заднем краю, тянул нечто сугубо украинское, а в месте пересечения двух мелодий рождалась третья, какофоническая, но ее могли слышать только речные принцессы и Брод. Янкель смотрел из своего окна, теребя бусину, которая, казалось, вобрала в себя все килограммы, потерянные им за последние шестьдесят лет.

Когда платформа из Трахимброда достигла лотков с игрушками и выпечкой, Сносный Раввин подал Брод знак, означавший, что она может бросить мешки в воду. Выше, выше… В этот миг вселенная съежилась и вытянулась, уместившись в дугу коллективного взгляда – от ладони Брод к ладони реки, – одинокую неповторимую радугу. Ниже, ниже… Удостоверившись (насколько это было возможно), что мешки достигли речного дна, Сносный Раввин подал знак мужчинам – еще один исполненный драматизма кивок, означавший, что они могут нырять за ними.

Что после этого творилось в воде, невозможно было разглядеть за брызгами. Женщины и дети отчаянно болели, а мужчины отчаянно месили руками воду, хватая друг друга за что ни попадя, лишь бы вырваться в лидеры. Они выныривали по нескольку человек сразу, кто с мешком в зубах, кто в руках, и тут же вновь уходили под воду, гребли вглубь что было сил. Река металась, деревья раскачивались от нетерпения, небо неторопливо стягивало через голову голубой наряд, обнажая ночь.

А потом:

Взял! – прокричал кто-то с дальнего конца реки. Взял! Одни ныряльщики разочарованно вздыхали и гребли к берегу, другие маячили из воды поплавками, проклиная чье-то везение. Мой пра-пра-пра-пра-пра-прадедушка вышел из реки, держа золотой мешок над головой. На глазах у многочисленной толпы он упал на колени и высыпал содержимое мешка в грязь. Восемнадцать золотых монет. Чье-то полугодичное жалованье.

КАК ТВОЕ ИМЯ? – спросил Сносный Раввин.

Меня зовут Шалом, – сказал он. – Я из деревни Колки.

КОЛКАРЬ ОБЪЯВЛЯЕТСЯ ПОБЕДИТЕЛЕМ! – провозгласил Сносный Раввин, от возбуждения теряя ермолку.

Пока кузнечики своим стрекотом накликивали тьму, Брод оставалась на платформе, откуда могла наблюдать за празднеством без докучливого внимания мужчин. Участники парада и жители штетла были уже навеселе: сплетенные руки, сцепленные ладони, зондирующие пальцы, услужливые бедра, но мысли все – только о ней. Нитяные гирлянды начинали обвисать (под тяжестью птиц; от ветра, гонявшего их взад-вперед, точно волны), и юные принцессы давно убежали к берегу поглазеть на золотые монеты и дать себя потискать заезжим парням.

С неба посыпала изморось, потом пошел дождь, но до того медленный, что капли можно было провожать взглядом до самого их падения. Мужчины и женщины продолжали пляску взаимоощупываний – теперь уже под аккомпанемент еврейских оркестриков, заполонивших своей музыкой улицы. Девочки ловили сачками светлячков. Они сдирали оболочку с их брюшек и натирали ресницы фосфоресцином. Мальчики давили пальцами муравьев, сами не зная почему.

Дождь усилился, и участники парада надулись самогоном и пивом до поросячьего визга. В темных закутках, где дома упирались друг дружке в бок, под балдахинами плачущих ив вершились дикие безотлагательные соития. Пары кровавили себе спины о ракушки, ветки и гальку на отмелях Брод. Они запрыгивали друг на друга в траве: медные юноши, погоняемые похотью; нефритовые женщины, суше запотевших бокалов; мальчики-девственники с движениями мальчиков-слепцов; вдовы с запрокинутыми вуалетками, разведенными ногами, мольбами – к кому?

Из космоса астронавты способны различить занимающихся любовью людей по микроскопическим вспышкам света. Не света даже, а мерцания, которое легко принять за свет, – коитусова излучения. Поколение за поколением изливают его во тьму, как мед, покуда оно не достигнет глаз астронавта.

Века через полтора – задолго после того, как влюбленные, произведшие излучение, улягутся рядком на кладбище – города-метрополии становятся видны из космоса. Излучение продолжается весь год. Города поменьше тоже различимы, но уже с трудом. Разглядеть штетлы практически невозможно. Отдельные пары невидимы.

Коитусово излучение – результат тысяч соитий: новобрачные и подростки, вспыхивающие, как бутановые зажигалки; пары мужчин, горящие быстро и ослепительно; пары женщин, способные светиться часами после мягких множественных вспышек; оргии, искрящиеся, как кремневые огнива, что продаются на ярмарках; пары, тщетно пытающиеся обзавестись детьми, оставляющие свой бесплодный оттиск на материке подобно тому, как, погаснув, яркий свет оставляет бесплодную вспышку на глазном яблоке, стоит только от него отвернуться.

Бывают ночи, когда некоторые места мерцают ярче обычного. Трудно, не щурясь, смотреть на Нью-Йорк в день Святого Валентина или на Дублин в день Святого Патрика. Древний, обнесенный стеной, Иерусалим вспыхивает, как свеча, в каждую из восьми ночей Хануки. День Трахима – единственный день в году, когда крошечное местечко Трахимброд различимо из космоса, когда коитусово излучение достигает в ней такого накала, чтобы озарить польско-украинские небеса. Мы здесь, – известит астронавтов сияние 1804 года полтора столетия спустя. Мы здесь, и мы живы.

Но Брод к этому излучению отношения не имела; ее вольтовый накал не был частью всетрахимбродского электрического потока. Она слезла с платформы, почти не расплескав лужиц дождевой воды, скопившейся в желобках между ее ребер, и пошла домой вдоль линии Еврейско/Общечеловеческого раскола, чтобы наблюдать за шумом и всеобщим весельем издалека. Женщины презрительно усмехались ей вслед, а мужчины, пользуясь своей нетрезвостью, норовили столкнуться с ней, задеть ее, приблизить свое лицо вплотную к ее лицу, чтобы ощутить ее запах или поцеловать в щечку – с пьяных какой спрос.

Брод – речная грязнуля!

Может пройдешься со мной под ручку, Брод?

Твой отец опозорил себя, Брод.

Ну-ка покажи, как ты умеешь кричать от удовольствия.

Брод никого из них не замечала. Не замечала, когда они плевали ей под ноги или щипали за ягодицы. Не замечала, когда они ее проклинали и целовали или когда проклинали поцелуями. Не замечала, даже когда они лишали ее невинности, как не замечала ничего, что происходило с ней в мире, не оторванном от реальности.

Янкель! – сказала она, распахивая дверь. – Янкель, я уже дома. Пойдем смотреть на танцы с крыши и есть руками ананас.

В поисках отца она прошла через кабинет, припадая на одну ногу, как это всегда делал тот, кто был вшестеро ее старше, и через кухню, на ходу стаскивая русалочий костюм, и через спальню. В доме пахло гнилью и сыростью, будто через оставленное открытым окно в гости наведались все призраки Восточной Европы. Но это был всего лишь запах воды, просочившейся сквозь кровельную дранку крыши, подобно воздуху, который умеет просачиваться сквозь зубы, даже когда рот закрыт. И еще запах смерти.

Янкель! – позвала она, высвобождая из русалочьего хвоста худые ноги, над которыми уже темнели завитки лобковых волос, до того свежих, что они еще не успели оформиться в треугольник.

Снаружи: Губы к губам на сеновалах, и пальцы навстречу бедрам, навстречу губам, навстречу ушам, навстречу впадинкам под коленками, на лоскутных одеялах полян, устланных незнакомцами, все мысли – только о Брод, мысли каждого – только о Брод. Янкель! Ты дома? – позвала она, переходя нагишом из комнаты в комнату. От холода соски на ее груди стали твердыми и лиловыми, бледное тело покрыли мурашки гусиной кожи, на кончиках ресниц дрожали дождевые жемчужины.

Снаружи: Перси, взбиваемые мозолистыми лапами. Пуговицы, высвобождающиеся из петель. Предложения, переходящие в слова, переходящие в сопенье, переходящие в стоны, переходящие в визги, переходящие в свет.

Янкель? Ты же мне обещал, что мы будем смотреть с крыши.

Она обнаружила его в библиотеке. Только на этот раз он не дремал в своем излюбленном кресле, как неоднократно случалось – распростертые крылья полупрочитанной книги на ровно вздымающейся груди. Он лежал на полу калачиком, как зародыш в утробе матери, в стиснутых пальцах – скомканный клочок бумаги. В остальном комната была в идеальном порядке. Он постарался не устраивать бардака, когда почувствовал первую вспышку жара внутри черепа. Ему было неловко за ноги, вдруг подкосившиеся под ним; ему было стыдно за мысль, мелькнувшую во время падения, о том, что сейчас он умрет на полу, один, со всеми своими неразделенными горестями, так и не успев сказать Брод, какой она была сегодня красавицей и какое у нее доброе сердце (а на него всегда больший спрос, чем на хорошие мозги) и что не он ее настоящий отец, хотя с радостью бы пожертвовал всем – каждой минутой, каждым днем своей жизни, – за право им быть; так и не успев рассказать ей свой сон об их вечной жизни, или одновременной смерти, или бессмертии. Он умер, сжимая скомканный клочок бумаги в одной руке и костяшку счетов – в другой.

Сквозь кровельную дранку крыши сочилась вода, точно дом был пещерой. С потолка спальни на пол и кровать падал хлопьями красный снег – написанная губной помадой автобиография Янкеля. Тебя зовут Янкель… Ты любишь Брод… Ты Падший… Раньше ты был женат, но она тебя бросила… Ты не веришь в загробную жизнь… Брод боялась, что если она даст волю слезам, они размоют фундамент и стены старого дома обрушатся, поэтому она завалила слезные железы мешками, повернув потоки рыданий вспять, направив их вглубь, туда, где сокровеннее, безопаснее.

Она вынула из рук Янкеля листок, пропитанный дождем, и страхом смерти, и смертью. На нем детским почерком было нацарапано: Все – Брод.

Всполох молнии, похожий на праздничную иллюминацию, высветил в окне фигуру Колкаря. Он был крепок, с тяжелыми бровями, нависавшими над глазами цвета кленовой коры. Брод видела, как он вынырнул с монетами, как высыпал их на берег из мешка, точно золотую блевотину, но не обратила на него внимания.

Уходи! – крикнула она, прикрывая обнаженную грудь руками, склоняясь над Янкелем, точно желая оградить и себя, и его от взгляда Колкаря. Но он не ушел.

Уходи!

Я не уйду без тебя, – прокричал он сквозь закрытое окно.

Уходи! Уходи!

Дождь капал у него с верхней губы. Только с тобой.

Я руки на себя наложу! – простонала она.

Тогда я заберу с собой твое тело, – сказал он ладони на оконном стекле.

Уходи!

Не уйду!

Янкель дернулся, костенея, сбив масляную лампу, которая сама себя задула по пути к полу, погрузив комнату в абсолютную тьму. Его губы сложились в подобие осторожной улыбки, озарившей темноту согласием. Руки Брод медленно вытянулись по бокам, и она поднялась навстречу моему пра-пра-пра-пра-прадеду.

В таком случае ты должен для меня кое-что сделать, – сказала она.

В этот миг низ ее живота замерцал, как тельце светлячка – ярче сотен тысяч девственниц, расстающихся с невинностью.

* * *

Пати зюда! – это моя бабушка зовет мою маму. – Бызтро! Маме двадцать один. Как мне сейчас, когда я пишу эти строки. Мама живет с бабушкой, ходит в вечернюю школу, работает на трех работах, мечтает встретить папу и выйти за него замуж, жаждет творить, любить, петь и умирать много раз на дню, и все – ради меня. Ты зматри, – говорит бабушка, кивая в сторону включенного телевизора. – Зматри. Она кладет свою ладонь поверх маминой и чувствует, как ее кровь бежит по маминам сосудам, и кровь моего дедушки (который умер всего через пять недель после приезда в Штаты, всего через полгода после маминого рождения), и мамина кровь, и моя, и кровь моих детей и внуков. Сквозь треск: Всего один шаг… Некоторое время они завороженно смотрят на голубоватый мраморный шарик, плавающий в пустоте – возвращение на родину из далекого далека. Бабушкин голос дрожит, но она старается не расплакаться: Езлип только твой фаттер мог на это фсглянут. Голубоватый шарик сменяется диктором, который только что снял очки и теперь трет глаза. Дамы и господа, сегодня вечером американец ступил на Луну. Бабушка с трудом поднимается с дивана – ноги у нее уже тогда старые и больные – и говорит, роняя из глаз множество разнообразных слезинок: Это фасхитительно! Она осыпает маму поцелуями, гладит ее по волосам и повторяет: Фасхитительно! Мама тоже плачет – каждая новая слезинка не похожа на предыдущую. Они плачут вместе, щека к щеке. И не слышат шепота астронавта, пытающегося разглядеть за лунным горизонтом крошечную деревушку Трахимброд: Я что-то вижу. Там что-то безусловно есть.

28 октября 1997

Дорогой Джонатан,

Я буйно насладился получением твоего письма. Ты всегда так скор писать мне. Это будет прибыльной вещью для когда ты настоящий писатель, а не школяр. Мазл-тов!

Дедушка распорядился поблагодарить тебя за дубликат фотографии. Это было доброжелательно с твоей стороны отпочтовать его и не потребовать никакой валюты. По правде, у него ее нет много. Я был уверен, что Отец ничего не распределил ему за наше путешествие, потому что Дедушка часто упоминает, что у него нет валюты, а я хорошо знаю Отца вокруг подобных дел. Это сделало меня гневным (не занервированным и не на нервах, поскольку ты проинформировал меня, что это не подходящие к случаю слова, настолько часто я их употребляю), и я пошел к Отцу. Он завопил: «Я ПРЕДПРИНЯЛ ПОПЫТКУ РАСПРЕДЕЛИТЬ ДЕДУШКЕ ВАЛЮТУ, НО ОН ЕЕ ОТКЛОНИЛ». Я сообщил ему, что не верю, и он звезданул меня и распорядился, чтобы я допросил по этому делу Дедушку, но, конечно, я этого сделать не могу. Когда я был на полу, он объявил мне, что я всего не знаю, хотя так думаю. (Но тебе я скажу, Джонатан: я не думаю, что все знаю.) Я почувствовал себя шмендриком за получение своей порции валюты. Но я был принужден ее получить, потому что, как я тебя информировал, у меня есть мечта когда-нибудь изменить жительство на Америку. У Дедушки нет подобной мечты, и поэтому ему не нужна валюта. Потом я стал очень желчным на Дедушку, которому что мешало получить валюту от Отца и презентовать ее мне?

Не информируй ни одну душу, но все резервы своей валюты я держу на кухне в коробке для печенья. Это место, которое никто не расследует, потому что прошло уже десять лет с тех пор, как Мама изготовила последнее печенье. Я умозаключаю, что, когда коробка наполнится, у меня будет достаточное количество для перемены жительства на Америку. Здесь я осмотрительный человек, потому что желаю быть самоуверенным, что имею достаточно для роскошной квартиры на Таймс-сквер, достаточно вместительной для меня и для Игорька. У нас будет крупноэкранный телевизор, чтобы смотреть баскетбол, джакузи и проигрыватель, чтобы писать про них в письмах домой, хотя мы и будем дома. Игорек, конечно, должен двинуться в путь вместе со мной, что бы ни случилось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю