355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Маверик » Серое небо Йоника » Текст книги (страница 1)
Серое небо Йоника
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:06

Текст книги "Серое небо Йоника"


Автор книги: Джон Маверик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Джон Маверик
Серое небо Йоника

Над Йоником было серое небо. Оно всегда казалось таким, даже в погожий день: сырым, рваным, точно обитым скомканной ватой. Под ним давно вымерло все живое, остались только люди и их безумные сновидения.

Да и остальное не радовало глаз. Узкие тротуары, мостовые, всегда идущие под уклон, чахлые скверы и здания уродливой архитектуры, приземистые и длинные, как поезда, или, наоборот, высокие и худые, точно церковные свечи.

Йоник лежал вдали от крупных мегаполисов, окруженный болотами и черными торфяными озерами. Этакий городок в табакерке, царство пружинок и молоточков, прихлопнутое сверху тяжелой латунной крышкой. И все, что в нем происходило, не выплескивалось наружу, а закисало и булькало внутри, точно недобродившее вино в запечатанном сосуде.

Большой мир решал свои маленькие проблемы, и мало кто слышал о загадочной эпидемии, охватившей Йоник и лишившей рассудка, а потом и жизни десятки, а то и сотни горожан.

Болезнь проявлялась странно. Люди начинали во сне выходить из тел… даже не так, из их спящих тел выходили разные животные. Иногда совсем маленькие – мышки, морские свинки, кролики или черепахи. Порой более крупные – кошки, волки, собаки. Волки даже чаще, видно, много в человеческой натуре хищного и дикого. А бывало, что и совсем крупные, вроде слонов.

Они слонялись по комнате, роняли предметы, бились о закрытые двери и окна, до смерти пугая случайно проснувшихся домочадцев больного. Если удавалось, выбирались из домов на улицы, под бледно – зеленый свет фонарей, лакали гнилую воду из водосточных канав, выли на медную луну, рылись в мусорных кучах, вынюхивая остатки еды, перепахивали лапами жалкие городские газоны. Не вели себя агрессивно и ни на кого не нападали, но случайные ночные прохожие шарахались от них, торопясь забиться в подъезды, квартиры, наглухо запертые комнаты. Никто больше не чувствовал себя в безопасности. Звери были из плоти и крови и почти неотличимы от настоящих, разве что по мягкому рубиновому свечению в глубине зрачков.

Сами больные, проснувшись утром, ничего не могли вспомнить. Иногда только обрывки запахов, привкус травы и скрипящего на зубах мокрого песка, да причудливый калейдоскоп размытых или, наоборот, неестественно четких и объемных картин. Странные, нечеловеческие ощущения.

Потом – через несколько дней, недель или месяцев, никто точно не мог предсказать когда – наступало резкое ухудшение, а вернее, вторая стадия болезни. Люди теряли память, речь и рассудок и становились, как животные, причем животные нечистоплотные и тупые. Ухудшение прогрессировало, постепенно пропадали рефлексы, зрение, слух… и больные умирали.

Йоник охватила паника, но, паника тихая, на грани обреченности. Власти запретили жителям покидать город, вокруг была создана карантинная зона, которая охранялась строже, чем государственная граница.

Заболевших изолировали – отвозили в бывший санаторий на Зимней горе, спешно переоборудованный в клинику, а точнее, в закрытый исследовательско – медицинский центр. Об их дальнейшей судьбе никто не знал.

Глава 1

Яркие синие блики дробились в мелких лужах, упругими горошинами скакали по асфальту, но глазам от них было не больно, а тепло и весело. Воздух казался разноцветным, пропитанным солнцем и запахом молодой травы, мягким воркованием голубей и радужными брызгами дождя. У кромки тротуара двое детей безуспешно пытались поджечь влажный тополиный пух. Такой странный для Йоника апрель.

Симон Соловейчик, студент второго курса йоникского университета, возвращался домой после лекций, но по дороге успел занести в редакцию местного еженедельника три новых стихотворения и карандашный рисунок. Как всякий художник, Соловейчик мечтал стать великим, а как всякий поэт, в тайне надеялся спасти мир. Вот уже год, как люди покупали журнал исключительно ради пары зарифмованных строчек, подписанных скромным псевдонимом «Симон – сказочник». Не то чтобы этот самый сказочник отличался талантом, но он был молод, и оттого в каждом его стихе жило что-то озорное и светлое, похожее на только – только вылупившуюся из невзрачной личинки стрекозу. Оно порхало между строк, звонкой капелью срывалось с кончика карандаша, так что даже серое небо Йоника выходило у Симона не бесцветным и скучным, а радостным, полным живых оттенков.

А еще он украдкой писал роман – длинную и правдивую историю настоящего Сказочника, имя которого он себе легкомысленно присвоил, Ханса Сказочника. О Хансе в городе рассказывали неохотно, и Симону приходилось подолгу просиживать в библиотеке, листая старые подшивки газет, чтобы выудить хоть какую-то информацию о своем герое. Потом каждую найденную фразу, каждый вытащенный из забвения штришок Соловейчик расцвечивал образами, которые подобно воспоминаниям всплывали в голове, так что он и сам не понимал в конце концов, где правда, а где выдумка. И чем дальше писал, тем больше ему казалось, что все, им сочиненное – правда.

Но главное поведал о Сказочнике профессор философии, лекции которого Ханс когда-то слушал в тех же самых стенах, что теперь Симон.

«Он был очень похож на тебя, – говорил пожилой философ, промакивая салфеткой слезящиеся глаза. – Такой же долговязый и худой… и нос с большой горбинкой. Я бы подумал, что вы братья. Тебе не мешает в жизни твой нос, Соловейчик? Ему мешал…

Да, о чем я? Он все время что-то выдумывал, поэтому его и прозвали Сказочником. Да… И все потом сбылось, до последнего слова. Вот, взгляни, – он протянул Симону несколько плотно исписанных листков, – его сказки. Немного осталось, но кое-что мне удалось сохранить. Я могу сделать тебе копию, но только ты никому… понимаешь?

Он все предсказал. И эту болезнь, от которой мы сейчас сходим с ума. Звери – призраки… ты сам-то догадываешься, чьи это призраки, Соловейчик? – и тут профессор понизил голос до шепота. – Зло не остается безнаказанным, вот в чем мораль любой сказки. С Хансом поступили подло и жестоко, и теперь его герои восстали и мстят нам.

Он знал, что так будет…»

Симон почтительно взял из его рук ломкие, точно сухие осенние листья, странички. Пожелтели от времени? Вряд ли, скорее, бумага желтоватая. Не так много лет прошло.

– Та самая сказка?

– Ту сказку уничтожили, разве не знаешь? Его самого чуть не уничтожили… Ханса и раньше не любили, а это была последняя капля. Его выгнали из института, а потом… да ты, наверное, знаешь всю историю.

Симон вздохнул. Пересказывать историю Сказочника считалось в городе чем-то неприличным, вроде того, как разглядывать в общественном месте порнографический журнал или подать гостям на стол надкусанное печенье.

– И с тех пор его никто не видел?

– Может быть, и видели… но будешь много спрашивать, молодой человек, закончишь так же, как этот…

Он многозначительно посмотрел на Соловейчика, тщательно сложил листки и сунул за пазуху.

Говорят, обещанного три года ждут. Симон уже и не чаял получить заветные копии, когда однажды после лекции, прохаживаясь между рядами, профессор уронил ему на колени большой конверт. Соловейчик нетерпеливо надорвал угол и увидел ксерокопию рукописи. Изящные, словно парящие в пространстве листа, буковки. Четкие, как по линейке, прописанные строчки. «Неужели он был таким, как про него говорят? – спросил себя Симон, пряча конверт в сумку. – Ханс… Сказочник – графоман, которого ненавидел весь город. Забитый, истеричный, комплексующий из-за собственной внешности? Нет, глупости, клевета». От рукописи исходила тонкая, но отчетливая аура спокойной уверенности и внутренней силы.

В конверте оказались две сказки – малютки и одна длинная, незаконченная. Придя домой, Симон разложил их на письменном столе и с наслаждением прочел. Сперва детскую – про улитку, которая боялась солнца и всегда носила на спине домик цвета дождя. Правильно, все улитки боятся солнца. Незатейливая история, яркая и живая, точно копошащийся на ладони жучок.

Затем прочитал о молекуле воды, которая жила сначала в снежинке, потом в капельке, до тех пор, пока не научилась летать. И наконец – красивую и мрачную легенду – притчу о пропавшем городе. Увы, она обрывалась на полуслове. Симон так и не понял, почему город вдруг ни с того ни с сего исчез со всех географических карт, а его название – из телефонных справочников и адресных книг. Стал ли он жертвой колдовства, пространственно – временного катаклизма, нашествия инопланетян? Пало ли на него чье-то проклятие?

«И в чем тут преступление? За что его возненавидели? – размышлял Соловейчик, неторопливо перебирая в сонном свете голубого ночника рассыпанные по подушке листки. – Что такого плохого или вредного он сочинил? Взрослые люди не любят сказки и сказочников, вот в чем, наверное, дело».

Даже если это не последняя вещица Ханса, то, наверняка, одна из последних. Его уже затравили. Он устал, отчаялся, больше не надеялся быть услышанным и понятым. И все-таки писал… Каждая фраза – это крик в пустоту. Каждое слово сочится кровью, точно израненное дерево – смолой. Словно болел он этим пропавшим городом, Ханс Сказочник, и хоть у позорного столба, да под градом плевков, но должен был о нем рассказать. «Интересно, – подумал Симон, – а можно ли отыскать Йоник хоть на одной карте?»

Загадочная легенда растревожила его сон. Листок выскользнул из ослабевшей руки, ночник замигал и превратился в полную луну, тусклую и любопытную. Небо стало тягучим и густым. И вот он сам, Симон, летит, продираясь сквозь вязкие облака… даже нет, не летит, а плывет по черным волнам, а под ним, на дне, расстилается город.

И город этот похож на Йоник и не похож в то же время, потому что никто еще не видел в Йонике такого буйства ночных красок, такой отчаянной, кричащей красоты, ломкого изящества форм и хрупкой гармонии линий. Симону кажется, что там, внизу, лежит огромный, сверкающий каждой гранью бриллиант.

«Наверное, не так это плохо – исчезнуть… если не насовсем, а только с географических карт. Исчезнуть и при этом остаться, в сказках, в снах, на морском дне…», – думает Соловейчик, пробуждаясь, и комната тонет в теплых золотых лучах.

После того сна что-то изменилось. Словно из рукописей Ханса в мир перетекла какая-то яркость. И небо стало не серым и даже не голубым, голубым, а нарядным и красочным, точно поле весенних цветов. Симон чувствовал себя, как человек, который много лет носил темные очки, а потом вдруг снял, и в глаза ему хлынул солнечный свет.

Вроде бы нет причин радоваться, потому что город гибнет от неизвестной болезни, и каждый день людей забирают в клинику на Зимней горе, и по улицам страшно ходить ночью.

И все-таки в Йонике снова апрель, и голова кружится от легкой эйфории, и не хочется думать о плохом. А хочется поджигать вместе с детьми тополиный пух, пусть он и не горит, или бежать вприпрыжку, или сочинять стихи и расклеивать на фонарных столбах, как это делал тот, другой… стоп, не надо уподобляться злосчастному Сказочнику. Он, Симон, поведет себя умнее. Будет писать безобидные рифмовочки и чинно относить в редакцию. Ну, и рисунки заодно. Пускай привыкнут к нему, узнают его, как человека приличного. А потом он вдруг принесет им…

И тут Соловейчик, зажмурившись, представлял, как входит в кабинет главного редактора и кладет на стол рукопись романа – подлинную историю Ханса Сказочника. «Что они со мной сделают? – спрашивал он себя, внутренне улыбаясь. – Четвертуют? Зажарят на медленном огне? Ничего они мне не сделают!»

Он так замечтался, что не заметил, как очутился у собственного подъезда. А жил Симон Соловейчик в доме, похожем на взлетающий из-под земли самолет, огромный и тупоносый, с прижатыми к корпусу неуклюжими крыльями. Но так казалось только с одной стороны, если подойти с другой, это был дом как дом.

Симон поднялся по лестнице на второй этаж, позвонил и – укололся об испуганный взгляд матери.

– Мам, привет. Что-нибудь случилось?

Ну почему они все так боятся?

– Сегодня утром… забрали Лесли Шпигельмана.

– Кого?

– Шпигельмана из восьмой квартиры. У него дочка осталась, маленькая, десять лет. Одна. Мать полгода, как умерла.

Симон пожал плечами. Жалко девочку Шпигельманов, ну, да, наверное, есть родственники, которые о ней позаботятся. Или нет? Не оставаться же девчонке одной в пустой квартире.

– Может, ей помочь чем?

– Да чем мы поможем? Нам бы кто помог.

Симон сел за стол, мать поставила перед ним тарелку супа. Сейчас он пообедает, потом выучит главу для завтрашнего семинара, а там можно и чем-то для души заняться. Романом, например. И пусть мир рушится. Симон ел, не поднимая взгляда от тарелки и стараясь не встречаться с матерью глазами. Покончив с обедом, быстро ушел к себе и закрылся в комнате.

Скупой свет, просачиваясь сквозь тонкие кисейные занавески, окрашивал белые стены во все цвета радуги. Переливчатыми пятнами дрожал на линованных страницах лежащей на столе тетрадки.

«Он всегда сочинял сказки, – писал Соловейчик, низко склонившись над рукописью. Время от времени он останавливался и покусывал от нетерпения колпачок шариковой ручки. – Иногда совсем крохотки, не больше странички, а иногда целые сказочные повести. Населял их животными и цветами, злыми гномами, и коварными волшебниками, и простодушными феями, не ведавшими, сколько бед может навлечь на людей неумелое колдовство. Выдумывал истории о проклятых городах, о затонувших кораблях, о мудрых дельфинах, о мечтах, живущих в прекрасном стеклянном дворце, и о тех, кто бросал в этот дворец камни. Его собственному дворцу суждено было обрушиться очень скоро…»

Вот и нас погребло под обломками, подумал Симон, и вряд ли мы когда-нибудь сумеем выбраться.

«Его истории нигде не печатали, но он все равно нес их людям, потому что сказки должны жить среди людей. Он раскидывал повсюду исписанные листки, как одуванчик парашютики. Оставлял на партах после лекций, развешивал на стенах, забывал в автобусах и на скамейках. Подбрасывал в почтовые ящики.

Йоникцы не хотели читать, боялись увидеть жизнь разноцветной. Но ничего не могли с собой поделать. Сказки Ханса завораживали, притягивали, мягко брали за руку и увлекали в неведомое. Врывались в сердце, точно ветер в открытое окно, делая людей послушными и слепыми… нет, наоборот, зрячими.»

Симон задумался. Чем по сути дела слепой человек отличается от зрячего? Пожалуй, тем, что у первого больше иллюзий. Тот, кто не видит окружающего, может представить его себе, каким угодно. Но терять иллюзии больно. Поэтому, когда слепые исцеляются, им вначале очень мешает зрение, так что порой приходится следить, чтобы они не выцарапали себе глаза. Соловейчик помедлил и вычеркнул последнюю фразу.

Он просидел над рукописью до позднего вечера. Не столько писал, сколько размышлял и вспоминал. Припомнил детство, неяркое, словно подернутое серой пеленой. Блеклые годы под блеклым небом. Тогда Йоник еще не слышал про Сказочника, и все казалось другим, не таким, как сейчас.

За окном сгустилась бархатная фиолетовая ночь. Соловейчик со вздохом убрал тетрадь в ящик стола и вышел на кухню. Мать уже спала, она в последнее время ложилась рано. В раковине поблескивала немытая посуда. На буфете горкой возвышался нарезанный хлеб. И больше ничего. Странно, совсем не похоже на его всегда аккуратную и заботливую маму, для которой накормить единственного сына завтраком, обедом и ужином было делом чести. «И что с ней случилось? – с легкой тревогой подумал Симон. – Что вообще происходит?» Он вымыл тарелки, протер и убрал в кухонный шкаф, попил чаю с бутербродами и вернулся в комнату. Разделся и лег, притушив голубой ночник.

Обычно Соловейчик спал крепко, хотя и неспокойно, и никогда не просыпался до рассвета. Но в ту ночь его что-то разбудило – звук, словно от падения чего-то тяжелого, звон разбитого стекла и испуганное дребезжание зеркального трюмо. Симон приподнялся на локте, чувствуя головокружение и тошноту. Должно быть, от духоты. Он забыл открыть на ночь форточку.

Сознание медленно возвращалось к нему, красочные обрывки сна разлетались потревоженной стайкой райских птиц. На полу лунно серебрились осколки упавшей с полки большой хрустальной вазы, одинокая гвоздичка кровавым пятном темнела на сером линолеуме.

Соловейчик резко сел на кровати, и его еще больше затошнило, теперь уже от страха. Ваза с цветком не могла упасть сама по себе, ее кто-то столкнул. Окно закрыто, значит, ничто не могло проникнуть в комнату с улицы. Это могло быть только… Симон подумал о матери, но нет, она всегда запирала дверь, ложась спать, заперла и на этот раз.

«Значит, я», – произнес он вслух, почти спокойно, хотя слова эти были приговором. Он даже не очень удивился, словно подсознательно ждал такого конца. Да что там говорить – все в городе ждали беды, и каждый верил, что ему-то как раз удастся не заболеть.

Симон окончательно проснулся, встал и, не зажигая света, подошел к зеркалу, которое в полутьме казалось старым, словно поросшим изнутри густым зеленым мхом. Заглянул самому себе в глаза – не расстроенные, не испуганные, а счастливые, просто пьяные от счастья. Чудеса продолжаются?

Так, и что теперь делать, раздумывал Соловейчик. Ждать, пока на него донесет кто-нибудь из соседей? Мать скорее всего никуда не станет сообщать. Да она уже наверняка знает. Или не знает? «Будь неладна эта всеобщая паранойя», – вполголоса выругался Симон.

А если и не донесет никто… Жить в постоянном страхе, покорно ожидая печальной развязки?

«Нет уж, я буду сопротивляться, – сказал он своему отражению в зеркале. – Пусть никто не выздоравливает, а у меня получится. Вот получится и все.»

Он понимал, что единственная надежда – не прятать, подобно страусу, голову в песок, делая вид, что ничего не случилось, а самому отправиться в клинику на Зимней Горе и добровольно сдаться в руки врачей. Там ему могут помочь. А дома – сколько ни хорохорься, сколько ни запирай двери, чтобы скрыть свой неожиданный позор – но болезнь его одолеет, как одолела сотни его несчастных предшественников. Значит, так он и сделает. Утром скажет матери… нет, пожалуй, он ничего не будет ей говорить, просто тихо уйдет. Не стоит лишний раз мучить друг друга.



Глава 2

Зимней Горой называлось место на вершине йоникского холма, дикое, покрытое редким сосновым лесом. Во всем городе снег сошел к апрелю, и только здесь, под угрюмыми кронами хвойных гигантов, на окутанной молодым подлеском земле виднелись то тут, то там белые островки.

Соловейчик шагал по раскисшей от весеннего половодья тропинке и думал о том, что ни одна вещь в мире не пахнет так светло и призрачно, как тающий апрельский снег. Разве что надежда.

Он не взял из дома ничего, кроме личных вещей и тетрадки с романом. Не известно, удастся ли его закончить, но, если правда то, что рукописи не горят, то история Ханса не должна пропасть. Кто-нибудь ее сохранит и, возможно, допишет.

А вдруг все обойдется? Вдруг именно его, Симона, пощадит суровый Сказочник? Глупо-то как. При чем тут Ханс? Болезнь вызывается каким-то возбудителем… не таким, конечно, как ветрянка или грипп. Скорее, это информационный вирус. «Да, но… – Соловейчик даже остановился, ошеломленный – разве сказки не могут быть информационным вирусом?»

И как он раньше не догадался! Надо было взять с собой «Историю пропавшего города» или на худой конец уничтожить. Она осталась на письменном столе, вместе с детской сказочкой про улиткин домик, и теперь мать их прочтет, если еще не прочла.

Но, что-то подсказывало Симону, что все не так просто. На самом деле он понятия не имел, как передается от человека к человеку информационный вирус: через взгляд, улыбку, невзначай сказанное слово… Ты просто идешь по улице и смотришь на играющих детей, любуешься серебристой стайкой голубей в апрельском небе, здороваешься со знакомыми, улыбаешься, дышишь… И распространяешь вокруг себя ядовитую ауру безумия и смерти. Вот так. И ничего с этим не поделать, разве что убить себя или запереться в четырех стенах.

На пропускном пункте у Соловейчика отобрали паспорт – как будто в тюрьму сажают, удивился Симон – и предупредили, что ограда находится под напряжением. Спасибо, хоть обыскивать не стали.

Он увидел длинные серые строения бывшего санатория, соединенные между собой асфальтовыми дорожками; черные, раскопанные клумбы; останки детской площадки и тянущийся вдоль забора густой, чуть выше человеческого роста кустарник. То ли жасмин, то ли сирень… Несколько таких же окутанных мягкой зеленой дымкой кустов сбились в кучки у входов в корпуса. По выложенным мелким ракушечником стенам сползали длинные плети дикого плюща, лохматые, с крупными блестящими листьями.

«Когда-то здесь был неплохой садик», – отметил Симон. Санаторий на Зимней Горе в недалеком прошлом считался элитным. Теперь территория выглядела неухоженной, сирень разрослась и вылезла ветвями на дорожку, кое – где валялся мелкий строительный мусор. И все-таки ненавязчивое ощущение уюта согревало и успокаивало, как глоток хорошего вина.

Соловейчик потоптался немного возле входа, осматриваясь, и – поскольку никто не выказал желания его сопровождать – направился к корпусу, который показался ему административным. На гранитной лестнице сидела, нахохлившись и зябко кутаясь в песочного цвета куртку, худенькая девушка с густой светлой челкой и двумя тонкими золотыми косичками. Симпатичная девочка, наверное, еще школьница. «Как Пеппи», – про себя улыбнулся Симон.

– Привет, – бросил он ей и, чуть помешкав, присел рядом на ступеньку. Все равно торопиться некуда. – Ты здесь давно?

– Больше года, – девушка подняла на него глаза, ярко – серые, удивленные, как у застигнутого врасплох ребенка. – С позапрошлого февраля. Я была одной из первых.

– Одной из первых? – озадаченно переспросил Соловейчик. Что-то тут не так… – И ты до сих пор… то есть, я хотел сказать… значит, лечение помогает?

– Здесь никого толком не лечат. Обследуют, ставят разные опыты, как над кроликами или белыми мышами. Скоро сам увидишь. Тут двое главных – отец и сын Хартманы. Раньше были еще доктор Вольф и доктор Мертен, но потом они куда-то пропали… Хартман – отец, Йоси Хартман – он так ничего, а младший – Эдуард… ну, он очень неприятный. Его лучше лишний раз не злить.

– Но тогда я не понимаю. Если никому не становится хуже…

– Становится, – просто ответила она. Должно быть, здесь это считалось делом привычным, будничным. – Раньше это случалось чаще, особенно в самом начале, а теперь все реже и реже. Последние месяцы, вообще, прекратилось.

«Если лечения нет, то почему? – подумал Симон. – Постепенно вырабатывается иммунитет к инфекции? Но, если так, то есть надежда, что и я продержусь, по крайней мере год.»

– А кто-нибудь выздоравливает? – спросил он снова. – Кто-нибудь выходит отсюда?

– Я не знаю, – ответила девочка, тряхнув головой, и лежащие на плечах золотые косички смешно подпрыгнули. – Здесь никто ничего не знает.

– Ну ладно, – вздохнул Соловейчик, – пойду познакомлюсь с врачами. И неплохо бы положить куда-нибудь вещи… Кстати, меня зовут Симон.

– Аня, – представилась она. – Ты можешь занять любую свободную комнату, в этом корпусе большинство одноместные.

– Ммм… спасибо. Пока, увидимся.

Здание оказалось ассиметричным внутри, в правом крыле находились кабинеты врачей и процедурные, а в левом, более длинном – палаты пациентов. Свободную Симон нашел не без труда, почти во всех валялась на кроватях одежда или из-под закрытых дверей доносились голоса. Наконец, в конце коридора отыскалась комнатушка, узкая, похожая на пенал, с одной кроватью, тумбочкой и маленьким шкафчиком. Кровать была застелена полосатым шерстяным одеялом. Из окна лился мутный свет и, дробясь о стоящий на тумбочке пустой графин, рассыпался в воздухе пыльной радугой. Соловейчик положил сумку в шкаф и отправился знакомиться с врачами.

Доктора Хартманы с первого взгляда вызвали у него антипатию. Симон не любил рыжих людей, а особенно такого типа. Коренастые, с бледной веснушчатой кожей. Старший, которого по словам Ани звали Йоси или, возможно, Иосиф – с проседью в редеющих волосах. Младший, Эдуард, с отвратительно огненной шевелюрой. Ему бы еще нос картошкой и зеленые штаны – был бы клоун клоуном.

Симон вошел и вежливо поздоровался.

– Ну вот, еще один, – оба воззрились на него с плохо скрываемым презрением.

– Я осмотрю его, – сказал Эдуард Хартман отцу, – можешь идти. Что стоишь, давай, раздевайся и ложись на кушетку, – бросил он Симону.

– Успею, у меня еще полчаса в запасе. Вместе пойдем, – откликнулся Йоси. – Сначала разберемся с молодым человеком.

– Я, вообще-то, с вами на брудершафт не пил, – заметил Соловейчик, расстегивая рубашку.

Врачебный осмотр он выдержал с достоинством, понимая, что любое сопротивление его только унизит.

– Может, и не на брудершафт, но выпить придется, вам по крайней мере, – Хартман старший протянул ему стакан воды и две белые таблетки на блюдечке.

– Что это? – подозрительно спросил Симон.

– Снотворное. Мы должны убедиться, с каким «клиентом» имеем дело, правильно? Вы сами-то знаете, кто там у вас сидит внутри?

– Не знаю, – признался Симон и, взяв с блюдца таблетки, проглотил их и запил водой. Ему самому было интересно услышать про своего «зверя». – Кто-то летающий или прыгающий, потому что ухитрился вчера скинуть вазу с полки.

– Все они скачут, как кузнечики, – вмешался в разговор Эдик Хартман, – даже ежики и кроты. Это же не настоящие животные, а… – он подыскивал подходящее слово, – ожившие мыслеформы.

– А почему они оживают?

– Это мы пытаемся выяснить, – наставительно произнес Йоси. – И вот что, уважаемый, у нас очень много работы, поэтому лишние вопросы… э, скажем, не приветствуются.

Симон хотел возразить, но ноги у него вдруг обмякли, голова закружилась, кушетка встала на дыбы, точно норовистая лошадь, и рванулась ему навстречу. Последнее, что Соловейчик успел сделать, это обнять ее покрепче, и тут же мир вокруг распался цветными кружочками и исчез.

От сна осталось ощущение паники, как будто он, Симон, ослепленный ярким светом, бьется об оконное стекло, потом о стены, натыкается на острые и блестящие предметы. Потом он почувствовал, как кто-то хлопает его по щекам, и очнулся. Комната казалась странной и непривычно белой, потолок – слишком низким, давящим, углы – искаженными.

– Ну – с, молодой человек, как дела? – услышал он, словно издалека, голос Хартмана – старшего.

– Нормально, – ответил Симон и сел на кушетке. Тошнота и головокружение постепенно отступали. – Вы его видели?

– Эд, я, пожалуй, пойду, уже полпятого, – сказал Йоси, обращаясь к сыну, – ты пока объясни ему… И, вообще, приведи его в чувство.

– Он в порядке, – отозвался Эдик Хартман. – Да зачем объяснять-то? А впрочем, ладно, – он повернулся к Симону. – У тебя птица. Большая белая птица, вроде чайки, ну, или альбатроса. Чуть весь кабинет нам не разнесла. А когда ты стал просыпаться – втянулась внутрь, под левую лопатку. Я первый раз так отчетливо увидел, как «они» втягиваются.

– Птица, – повторил Соловейчик. Он ожидал чего-то подобного, но все равно слегка удивился. Чаек он видел только на картинках и не понимал, откуда мог взяться такой мыслеобраз.

– Я видел, как «втягивается» собака, – заметил стоящий в дверях Йоси. – Ты помнишь пожилого господина, как его? Лев Шталь…

– Послушайте, – перебил его Симон, которого мало интересовали чужие «собаки». – А нельзя ли ее просто уничтожить, когда она в следующий раз вылетит? Поймать и убить? Тогда я, наверное, поправлюсь? Или вместо нее появится другая, такая же?

– Нет, не появится, – покачал головой Йоси и, кивнув Эдику, вышел.

– Если болит рука или нога, нельзя ли ее отрезать? Можно, но ведь так не делают, – резонно возразил Хартман – младший. – Орган стараются сохранить. Эта птица – часть твоего организма. Патологическая часть, но мы не должны ее ампутировать, пока не выясним, чем она для тебя является.

– Но, – сказал Симон, – я бы, пожалуй, согласился рискнуть. Не думаю, что мне будет не хватать этой самой части. Жил ведь я без нее раньше.

– Не нравится у нас? – усмехнулся Эдик. – Хочешь побыстрее вырваться на свободу? Не бойся, отпустим. Как только избавишься от своей птички, так сразу и пойдешь домой, мы здоровых людей тут не держим. Хорошо, решим, сначала надо тебя обследовать. Подпиши пока согласие на операцию, а там посмотрим, – он подал Соловейчику бланк. – Не торопись, прочитай сначала, а завтра занесешь. И еще – сегодня не ужинай, а после трех часов ночи ничего не пей. Завтра утром будем делать тебе эндоскопию желудка, вот прочитай, побочные действия и так далее, – он сунул Симону еще одну бумажку. – Все, иди.

«И для чего это нужно? – с тоской подумал Соловейчик, стоя в коридоре с двумя бланками в руках и чувствуя себя одновременно подавленным и беззащитным. – Здесь не лечат, а мучают людей якобы обследованиями, – Симон понимал, что, возможно, и не совсем справедлив к врачам, но его уже понесло. – Удовлетворяют свои садистские наклонности. Эд точно, а его отец – просто выживший из ума старикан. И жаловаться некому.»

Впрочем, ему ведь обещали нечто реальное? Или не обещали? Он пробежал глазами первый листок. Вздохнул, достал из кармана шариковую ручку и подписал. Пусть и призрачный шанс, смутный, но, надо его использовать.

В ту ночь, лежа на узкой кровати под грубым казенным одеялом, Симон попытался растянуть момент засыпания, и на пару мгновений ему это удалось. Он ощутил, как стеной надвигается черная пустота, как подкрадывается хищное нечто, опутывает голову мягкими щупальцами и высасывает мысли.

Остались только шорохи за окном, прикосновение ночного холода к щеке и полуулыбка – полувоспоминание о маленькой золотой пчелке… как ее звали… Аня. Крохотная пчелка в лапах огромного злого паука… как это похоже на сказку Ханса.

Вдруг в груди что-то затрепыхалось, отчаянно и радостно, рванулось наружу, расправляя жесткие крылья. На миг сердце обожгло болью, и тут же все тело сделалось невесомым, маленьким. Неизвестно откуда взявшийся ветер подхватил его, спеленал и швырнул в открытое окно. Симон провалился в сон.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю