Текст книги "Элизабет Костелло"
Автор книги: Джон Максвелл Кутзее
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
В зале раздаются смешки. Эгуду тоже улыбается – широко, обаятельно и, на первый взгляд, совершенно искренне. Только ей не верится, что улыбка эта – настоящая, что она от сердца (если верить, что улыбка зарождается именно там). Если Эгуду сознательно выбрал для себя роль экзота, то это тяжкий удел. Да, думает Элизабет, он наверняка знает, что делает, и у него внутри все восстает против этого. Одно черное лицо среди моря белых.
– Но вернемся к вашему вопросу, – снова слышит она голос Эгуду. – Вы читали Тутуолу, теперь почитайте Бена Окри.[3]3
В изд-ве „Амфора“ опубликован роман Б.Окри „Голодная Дорога“ (2001).
[Закрыть] Тутуола – это очень простой, ясный случай, Окри – совсем иное дело. Окри – наследник Тутуолы, можно считать, что у них общие предки. Правда, Окри удалось преодолеть противоречие между собой как личностью и ожиданиями других (извините за заумное выражение, это во мне дикарь перед вами выставляется), следуя гораздо более сложным путем. Почитайте Окри, и вы многое поймете.
Разговор об африканском романе (да и все прочие лекции на борту) был задуман как одно из легких, развлекательных мероприятий. Эгуду, похоже, об этом забыл. Сопровождая свои действия деликатным кивком, распорядитель – стройный молодой швед в синей морской форме – подает знак из-за кулис, и Эгуду, не моргнув глазом, плавно и изящно заканчивает свое выступление.
Команда на «Огнях Севера», как и обслуживающий персонал, – русские. Исключение составляют офицеры, гиды и менеджеры. Музыкальная часть представлена оркестром балалаечников: пятеро мужчин и пятеро женщин. То, что они исполняют во время ужина, на ее вкус, слишком слащаво; в более поздние часы репертуар у них повеселее. Возглавляет оркестрик, а иногда и солирует блондинка чуть за тридцать. Английский у нее примитивный, но его вполне хватает на то, чтобы объявлять номера музыкальной программы: «Мы играем песню, что по-русски зовется „Моя маленькая голубка“ – „Май литл дов“». В ее произношении бедная «голубка» теряет рифму с «лав» – любовью, зато обнаруживает звуковую ассоциацию со «стов» – печкой. Трелями и скачущим ритмом мелодия напоминает музыку какую угодно – венгерскую, цыганскую, еврейскую, – только не русскую. Но кто ты есть такая, Элизабег Костелло, девчонка с задворок, чтобы судить об этом?
После ужина она в баре вместе с ее соседями по столику. Эта пара сообщает ей, что живут они в Манчестере и с нетерпением ждут ее лекции, на которую оба записались. Мужчина длиннотелый, гладкий, серебристоголовый; он напоминает ей чайку-олушу. Он ничего не говорит о том, как разбогател, а она не спрашивает. Женщина – маленькая, хрупкая и очень сексуальная, по ее понятиям, такие в Манчестере вряд ли водятся. Стив и Ширли. Едва ли они муж и жена.
К ее облегчению, разговор вскоре переходит на морские течения, о которых Стив всё знает досконально, и на мельчайшие живые организмы. На одну квадратную милю таких приходится многие тонны. Их существование безмятежно протекает в ледяной воде, где они незаметно размножаются и незаметно погибают. Стив и Ширли именуют себя экологическими туристами. В прошлом году они побывали в Амазонии, в этом направились в южные моря.
В дверях возникает Эгуду. Он оглядывается по сторонам, и Элизабет машет ему рукой. Он подходит.
– Присоединяйтесь к нам, – говорит она. – Это Эммануэль, это – Ширли и Стив.
Оба рассыпаются в комплиментах.
– Безумно интересно! – восклицает Стив. – Вы заставили меня увидеть проблему под совершенно иным углом.
– Пока вы выступали, мне пришла в голову одна мысль, – простодушно говорит Ширли. – Я не читала, извините, ваших книг, но, может быть, вам, как стороннику устного творчества, стоило бы попробовать наговаривать текст прямо на кассету? Зачем идти окольным путем – через печатный станок, или, если на то пошло, зачем вообще излагать замысел письменно? Обращайтесь непосредственно к слушателям.
– Великолепная идея! – восклицает Эммануэль. – Это не решит всех проблем писателей Африки, но стоит подумать.
– А почему вы считаете, что это не решит всех проблем?
– Потому что, к сожалению, африканцы не привыкли тихо сидеть и слушать механический голос с кассеты. Им это будет напоминать идолопоклонство или колдовское действо. Африканцу нужен эффект присутствия, нужен живой голос.
Живой голос. Все трое молчат, переваривая его выражение.
– Вы уверены, что это именно так? – наконец не выдерживает Элизабет. – Против радио африканцы ведь не возражают. А радио – это не живой голос и эффекта присутствия не создает. Мне лично кажется, Эммануэль, что вы имеете в виду не просто голос и эффект присутствия, а живого исполнителя текста, то есть актера. Если это именно так, то я готова согласиться: простая магнитофонная запись африканца не устроит. Однако роман был задуман вовсе не как сценарий для представления. С самого начала сильной стороной романа как раз и являлась его независимость от площадного действа. Думаю, «живое действо» и «дешевое чтиво» – вещи принципиально разные. Либо то – либо другое. Если вы действительно представляете себе роман в виде пачки печатных страниц карманного формата, обладающей эффектом присутствия, то тогда я соглашусь: в Африке у романа будущего нет.
– Нет будущего… – задумчиво повторяет за ней Эгуду – Звучит безнадежно, Элизабет. А вы не можете найти для нас какой-нибудь выход?
– Выход? Нет, это не в моих силах. Зато у меня есть к вам вопрос: почему при огромном количестве африканских писателей ими не создано до сих пор ни одного стоящего романа? Это вопрос вопросов. И ключ к ответу на него вы дали в своей речи. Причина в стремлении к экзотичности и соблазнах, ею порожденных.
– Экзотичность? Соблазны? Вы озадачили нас. Объясните, пожалуйста, что вы имеете в виду.
Будь они с Эммануэлем одни, Элизабет после этого просто повернулась бы к нему спиной и ушла. Ей надоел его издевательский тон, ее терпению пришел конец. Однако при посторонних, к тому же «клиентах», развлекать которых их обязанность, и ему и ей следует «сохранять лицо».
– Как жанр роман в Англии создавался англичанами и в первую очередь для англичан, – произносит она. – Поэтому он и называется английским. Роман в России предназначен в первую очередь для жителей России и создан усилиями русских. Африканские прозаики, возможно, и пишут об Африке, но у меня такое чувство, будто они украдкой постоянно оглядываются через плечо на потенциальных читателей-иностранцев. Вольно или невольно, но они взяли на себя роль переводчиков: они «объясняют» Африку чужакам. Но разве возможно исследовать мир вокруг себя во всей его сложности и глубине, если приходится одновременно объяснять его посторонним? Это все равно как если бы серьезному ученому, который бьется над решением сложнейшей проблемы, предложили бы одновременно объяснять каждый свой шаг несмышленым первокурсникам. Это слишком сложно; для одного человека это задача непосильная, во всяком случае, если к ней относиться серьезно. Как мне кажется, для вас камнем преткновения является именно то, что вы пытаетесь одновременно и творить, и демонстрировать африканизм.
– Молодец, Элизабет! – восклицает Эгуду. – Вы отлично всё поняли и сформулировали. Ну да, исследователь и он же – интерпретатор! Здорово у вас получилось! – И он покровительственно похлопывает ее по плечу.
«Если бы рядом никого не было, я бы отвесила ему оплеуху».
– Я всё поняла правильно лишь потому, – говорит она вслух, теперь полностью игнорируя Эгуду и обращаясь непосредственно к паре из Манчестера, – что мы, австралийцы, прошли через такие же испытания, сумели выдержать их и пошли дальше. Мы в конце концов расстались с привычкой ориентироваться в своем творчестве на вкусы иностранцев. Это произошло где-то в шестидесятые годы, когда у нас образовался свой, отечественный круг читателей. Именно читателей, потому что круг писателей к тому времени уже существовал. С привычкой оглядываться на иностранцев мы расстались тогда, когда наш собственный читательский рынок окреп настолько, что смог позволить себе оказывать поддержку литературе, взращенной дома. Таков урок, который мы можем преподать другим, и в частности Африке.
Эгуду молчит, хотя не перестает иронически улыбаться.
– Как интересно слушать вас двоих, – говорит Стив. – Получается, что вы подходите к писательству как к бизнесу: изучаете рынок, а затем стараетесь удовлетворить запросы. Я представлял себе всё иначе.
– Да неужели?! И как именно?
– Ну, знаете, скажем, сначала черпаете в чем-то вдохновение, потом – придумываете героев… Прошу, не придавайте значения тому, что я говорю. Я же в этом ничего не смыслю.
Вдохновение… То есть когда на тебя нисходит дух… Стив сам в замешательстве оттого, что употребил этакое слово. Наступает неловкая пауза. Первым нарушает ее Эммануэль.
– Мы с Элизабет знаем друг друга тыщу лет. В свое время мы спорили до хрипоты, но это ничего не меняет – не правда ли, Элизабет? Мы коллеги, товарищи по ремеслу. Оба принадлежим к великому всемирному братству писателей.
Братству?! Он явно дразнит ее, хочет вывести из себя. Но тут ей становится до того тошно, что она не отвечает на его вызов. Коллеги-писатели… Как бы не так! Если и коллеги, думает она, то совсем в другой области. Лицедеи – вот мы кто. Здесь, на этом роскошном лайнере, мы только для того, чтобы, как, не мудрствуя лукаво, выразились организаторы, «обеспечить пассажирам свободное общение со знаменитостями». А нужно ли им такое общение и нужно ли оно нам, это уже другой вопрос.
Он заводит ее, только чтобы развлечься. Ей ли этого не знать! Ему осточертела говорильня про африканский роман. Ему надоела и она, и ее спутники, ему хочется чего-то нового. Или кого-то.
Певичка окончила свое выступление и удостоилась жидких аплодисментов. Она кланяется один раз, потом еще один и берется за балалайку. Оркестр исполняет «казачок».
Умение Эгуду переводить любое несовпадение во взглядах в план личных взаимоотношений вызывает у нее наибольшее раздражение, которое в присутствии Стива и Ширли у нее хватает здравого смысла скрывать, чтобы дело не кончилось скандалом. Что же касается его конька, изустного романа, на котором он заработал себе известность как лектор, то Элизабет считает эту концепцию в корне ошибочной. Она бы нашла, что сказать. Она сказала бы: роман о народе с приоритетом изустной культуры и изустный роман – совершенно разные вещи, точно так же, как роман о женщинах и женский роман – не одно и то же.
По ее мнению, вся трепотня Эгуду о феномене изустного романа, сохраняющего связь со звуком голоса, а следовательно, и с телом человека, романа, который, в отличие от западного своего аналога, не распался, не утратил форму и говорит языком тела, открывая глубинные его истины, – вся эта болтовня не что иное, как новый способ вытащить на свет божий старую байку о мистической душе Африки как последнем прибежище первобытных сил человека. Эммануэль винит своих западных издателей и читателей в том, что именно они заинтересованы в этом в первую очередь, однако вынуждают его «экзотизировать» Африку. Элизабет известно, что за последние десять лет он не написал ничего стоящего. Когда они встретились впервые, он мог называть себя писателем с полным основанием. Теперь он зарабатывает выступлениями, а написанные им книги служат лишь доказательством его компетентности и профессионализма. Как участник развлекательной программы он, может, и собрат. Но как писатель – уже нет. Он разъезжает с лекциями ради заработка, ради почетных наград, а также ради прочих вполне земных удовольствий – ради секса, к примеру. А почему бы и нет? Он чернокож, он экзотичен, он не утратил связь с первозданной энергией… Не молод, но прекрасно выглядит, годы придают ему импозантность. Разве устоит перед таким какая-нибудь молоденькая шведка?
– Я пошла спать, – говорит Элизабет, делая последний глоток. – Стив, Ширли, спокойной вам ночи. Приятных сновидений, Эммануэль.
Она просыпается в абсолютной тишине. На часах – половина пятого. Корабельные машины молчат. Она выглядывает в иллюминатор. Снаружи туман, но сквозь него не далее чем в километре видна земля. Должно быть, это остров Макуори. А она считала, что до него еще много часов пути. Она одевается и выскальзывает в коридор. В этот момент дверь каюты 230 приоткрывается, и в коридоре появляется русская певица. На ней вишневая блузка и черные расклешенные брюки – тот же костюм, что и во время ночного шоу. Высокие сапожки она держит в руках. В беспощадном свете ламп кажется, что ей ближе к сорока, чем к тридцати. Поравнявшись, обе отводят глаза.
Ей известно, чья это каюта, – Эгуду.
Она пробирается на верхнюю палубу. У перил – горстка пассажиров. Тепло укутанные, они смотрят за борт.
Вода кишит какими-то существами. Издали кажется, что это крупные рыбины. Черные, с блестящими спинами, они выпрыгивают из воды и кувыркаются в волнах. Ничего подобного она никогда не видела.
– Это пингвины, – говорит стоящий рядом мужчина. – Королевские пингвины. Они приветствуют нас. Они не знают, что мы собой являем.
У нее вырывается изумленный возглас.
– Как они наивны! – произносит она. – Неужели они настолько наивны?
Человек бросает на нее недоуменный взгляд и отворачивается.
Южные моря… По, Эдгар Аллан По… Он в глаза не видел этих мест, но избороздил их вдоль и поперек в своем воображении. Лодки темнокожих островитян подгребали к его кораблю. Люди казались обыкновенными – «такими, как мы», но, когда они заулыбались, зубы у них оказались не белыми, а черными. И у него, у Эдгара По, «мороз пошел по коже». Еще бы! В морских просторах много чего такого, что похоже на наше, привычное, но вовсе им не является. Морские цветы, которые раскрываются, чтобы схватить и поглотить; подобия угрей с зубчатыми, как пила, телами и свисающими вниз желудочными мешками. Там, в глубинах, зубы для того, чтобы рвать и кусать, а язык – язык для того, чтобы перебалтывать воду, улавливая питательные вещества. Это и есть подлинная функция ротового отверстия. Вот бы кто-нибудь объяснил это Эммануэлю с его байками про изустный роман. Вся штука в том, что только благодаря изумительной изобретательности природы, стремящейся к экономии, только в результате эволюционного зигзага язык, этот глотательный орган, оказался приспособленным к тому, чтобы выпевать слова.
Судно простоит на рейде до полудня, с тем чтобы у желающих хватило времени побродить среди скал. Она записалась и сразу после завтрака с первой партией пассажиров на шлюпке приближается к острову. Подход к берегу затруднен. Причалить мешает толстая подушка морских водорослей и множество камней. Один из матросов приходит ей на помощь и переносит ее на берег. Через непромокаемый плац; она ощущает его молодое, сильное тело. В его руках ей хорошо и спокойно, словно ребенку в колыбели.
– Спасибо большое! – с теплотой в голосе произносит она, когда он ставит ее на землю. Но он уже не смотрит в ее сторону: для него, как для медсестры, такого рода услуга входит в круг обязанностей.
Об острове Макуори она читала. В девятнадцатом веке это был центр промысла пингвинов. Сотни тысяч пингвинов были забиты здесь насмерть деревянными колотушками; затем их швыряли в котлы, превращая в «полезный» жир и «бесполезные отходы». Иногда пингвинов даже не трудились убивать, а просто-напросто острыми палками загоняли по сходням на корабль и сталкивали в кипящее варево живыми.
Оказывается, к двадцатому веку их потомки так ничему и не научились. Они по-прежнему как ни в чем не бывало плывут навстречу пришельцам, а тех, кто приближается к их колониям, всё также приветствуют веселыми возгласами. «Хо-хо!» – хрипло выкрикивают они (точь-в-точь маленькие гномики!) и позволяют трогать себя и поглаживать глянцевитые, скользкие грудки.
В одиннадцать шлюпки доставят пассажиров обратно на корабль, а до этого времени они вольны бродить, где вздумается. Их предупредили, что на склоне горы гнездится колония альбатросов. Фотографировать можно сколько угодно, но тревожить их не следует – у них пора выращивания птенцов.
Она отделяется от остальных и вскоре оказывается высоко над берегом, на плато, густо поросшем травами. И тут совершенно неожиданно прямо перед собой она что-то замечает. Сначала это что-то кажется ей камнем – гладким грязно-белым камнем, но в следующее мгновение она понимает, что это птица, только очень крупная, таких она до сих пор не видела. Длинный загнутый клюв, широкая грудная клетка… Так это же альбатрос! Птица смотрит на нее абсолютно спокойно и даже, как ей кажется, с легкой иронией. Из-под перьев на груди, снизу, торчит еще один клювик – малая копия того, что наверху. Отпрыск менее дружелюбен, чем родитель. Он разевает клюв в беззвучном предупредительном крике. Некоторое время она и парочка птиц изучают друг друга. «До грехопадения, – проносится в ее мозгу, – именно так все и было до грехопадения. Можно не возвращаться на корабль. Можно остаться здесь и уповать на милость Господа».
У нее за спиной кто-то есть. Она оборачивается. Это русская певичка. На ней теперь темно-зеленая меховая куртка. Капюшон откинут, голова повязана шарфом.
– Это альбатрос, – тихо говорит Элизабет. – Так их называют англичане. Как они сами себя называют, я не знаю.
Женщина кивает. Большая птица созерцает их с полным спокойствием, похоже, ее нисколько не волнует, что пришельцев теперь двое.
– Эммануэль с вами?
– Нет. На борту.
Женщина отвечает с явной неохотой, но Элизабет это не смущает.
– Я знаю, вы его подруга. Я тоже, во всяком случае когда-то ею была. Можно поинтересоваться – что вы в нем нашли?
Вопрос звучит странно, можно сказать даже грубо. Это наглость – задавать столь интимный вопрос посторонней женщине, но Элизабет кажется, что на этом острове, на отрезке земли, где им обеим уже не бывать никогда, можно говорить всё и спрашивать обо всем.
– Что нашла? – повторяет женщина.
– Да. Что вас привлекает в нем? Чем он вам нравится?
Женщина пожимает плечами. Теперь Элизабет видит, что волосы у нее крашеные. Наверное, ей действительно все сорок. Наверное, дома у нее семья, где она единственный кормилец; семья, в которой, как это теперь зачастую бывает у русских, нетрудоспособная мать, пьющий и бьющий ее муж, бездельник сын и дочка, которая бреет голову и красит губы в фиолетовый цвет.
Да, эта женщина недурно поет, но скоро, возможно очень скоро, покатится вниз. Будет для иностранцев бренчать на балалайке, петь русскую пошлятину и собирать мелочь.
– Он – щедрый. Вы русский знаете? Нет?
Элизабет отрицательно качает головой.
– Дойч?
– Немного.
– Ег ist freigebig. Ein guter Mann.
Freigebig, что значит «щедрый», она выговаривает типично по-русски, с нажимом на g. Выходит, Эммануэль щедрый? Ей это определение ни о чем не говорит. Во всяком случае она бы его не употребила. Она бы скорее назвала Эгуду человеком широких жестов.
– Aber kaum zu vertrauen, – отвечает Элизабет на языке, на котором не говорила тысячу лет.
Не на этом ли языке Эгуду и русская обменивались репликами ночью в постели? На немецком языке – языке власти в новой Европе? Kaum zu vertrauen, что значит «верится с трудом».
Женщина снова пожимает плечами.
– Die Zeit ist immer kurz. Man kann nicht alles haben.[4]4
А жизнь так коротка. Всего не ухватишь (нем.).
[Закрыть] – говорит она и после короткой паузы добавляет: – Auch die Stimme. Sie macht, dass man… – Она ищет нужное слово: – …schaudert.
Schaudern значит «дрожать, трепетать». Голос, от которого все внутри дрожит. Возможно, так оно и бывает, если тесно прижаться друг к другу. У обеих на губах одновременно мелькает тень улыбки. Что до птицы, то она явно утрачивает к ним всякий интерес. Видимо, успела уже привыкнуть, однако птенец по-прежнему взирает на них с подозрением.
Неужели она ревнует?! Невероятно, не может быть! И все-таки… Все-таки тяжело примириться с тем, что ты уже вне игры. Обидно, как в детстве, когда тебя отсылают спать, меж тем как взрослые еще веселятся.
Да, голос… Ей вспоминается Куала-Лумпур, когда она, еще совсем молодая – или почти совсем молодая, – провела три ночи подряд в постели с тоже в ту пору совсем молодым Эммануэлем Эгуду.
«Ну-ка, изустный поэт, – дразняще прошептала она тогда, – покажи мне, на что способны твои уста». И он показал: он распластал ее на постели, накрыл ее тело своим, приложил губы к ее ушам, приоткрыл раковины слуха и наполнил ее своим дыханием.
3
Жизнь животных
Сюжет первый: философы и животные
Ее самолет приземлился. Джон ожидает ее на терминале, у выхода с номером ее рейса. С тех пор как он видел мать, прошло два года, и ему с трудом удается скрыть свое потрясение – так она постарела. Волосы, в которых последний раз только проглядывала седина, побелели совсем, плечи поникли, кожа обвисла. Бурное проявление чувств у них не в обычае. Мимолетное объятие, несколько негромко произнесенных слов – и вот уже они вместе с другими пассажирами молча проходят в багажный зал, забирают ее чемодан и садятся в машину. Ехать им предстоит полтора часа.
– Долгий у тебя был перелет, – говорит он. – Устала, наверное.
– Глаза закрываются, – отвечает она и действительно какое-то время дремлет, привалившись головой к стеклу.
В шесть, когда уже начинает смеркаться, они подъезжают к его дому в пригороде Уолтхэма. Его жена Норма и дети встречают их на ступеньках. Демонстрируя радость, что стоит ей немалых усилий, Норма широко раскрывает объятия и восклицает: «Элизабет, наконец-то!» Женщины обнимаются. Дети, как и полагается хорошо воспитанным детям, следуют примеру матери, хотя и не столь демонстративно.
Во время своего трехдневного визита в Эпплтон-колледж, куда ее пригласили как знаменитую писательницу, Элизабет Костелло будет жить у них. Джону эти три дня особой радости не сулят: Норма и его мать плохо ладят друг с другом. Было бы гораздо спокойнее, если бы она остановилась в гостинице, но у него не хватило духу предложить это ей.
Неприятности начинаются почти тотчас же. Норма приготовила легкий ужин. Элизабет сразу замечает, что на столе всего три прибора.
– Разве дети будут есть не с нами? – спрашивает она.
– Нет, – отвечает Норма, – они ужинают у себя в детской.
– Почему?
Могла бы и не спрашивать, ответ ей известен заранее: дети будут есть отдельно, потому что Элизабет не терпит, когда подают на стол мясное, а Норма не желает менять детское меню из-за того, что она называет «излишней чувствительностью его мамочки».
– Почему? – упрямо спрашивает Элизабет второй раз.
Норма бросает на него яростный взгляд.
– У детей сегодня цыплята на ужин, мама, – со вздохом произносит он. – Это единственная причина. Другой нет.
– А-а. Понятно.
Мать пригласили в Эпплтон-колледж, где ее сын занимает должность старшего преподавателя физики и астрономии, чтобы она прочла открытую лекцию и встретилась со студентами-филологами.
Поскольку Костелло – это девичья фамилия Элизабет, он не видел никаких причин объявлять во всеуслышание о том, кем она ему приходится, и в то время, когда ей посылали приглашение, никто не знал, что знаменитую писательницу Элизабет Костелло и одного из преподавателей колледжа связывают родственные узы. Если бы это от него зависело, то Джон предпочел бы, чтобы подобное положение дел сохранилось.
Основываясь на известности Элизабет Костелло как романиста, этой седовласой, рыхлой даме было предложено самой определить тему своего выступления. Она же предпочла прочесть лекцию не о себе и своем творчестве, чего, вероятно, ждали от нее спонсоры, а снова оседлать своего конька и посвятить лекцию животным.
Джон Бернард не афиширует родственных связей с Элизабет Костелло, потому что предпочитает пробивать себе дорогу в этом мире самостоятельно. Он не стыдится матери, нет, нисколько. Скорее наоборот, он гордится ею. Несмотря на то, что манера, в которой в ее книгах описаны он, его сестра и его покойный отец, причиняет ему боль.
Он далеко не убежден, что ему доставят удовольствие ее очередные рассуждения о животном мире, тем более, что он заранее знает, какую уничтожающую критику по этому поводу ему придется выслушать после лекции от собственной жены в супружеской постели.
Он встретился с Нормой и женился на ней, когда оба они были на последнем курсе в колледже Джона Хопкинса. У нее степень доктора наук по специальности «философия сознания». Его пригласили на работу в Эпплтон, а для нее в колледже места преподавателя не нашлось. Это ее жестоко обидело и служит теперь постоянным источником раздоров между супругами.
Норма и его мать с самого начала не нравились друг другу. Правда, мать скорее всего не одобрила бы любой сделанный им выбор. Что касается Нормы, то она всегда, не стесняясь в выражениях, давала понять, что слава Элизабет как писательницы сильно преувеличена, а ее рассуждения о животных, их сообразительности, а также об этической стороне взаимоотношений между животными и человеком сентиментальны и скучны. В настоящее время Норма пишет для журнала статью об опытах по обучению приматов, и его нисколько не удивит, если в сносках его мать будет упомянута весьма нелестно.
У него самого нет определенного мнения по поводу отношений между человеком и животными. В детстве какое-то время у него был хомячок – этим его знания о животном мире и ограничиваются. Его старший сын мечтает о щенке, но они с Нормой противятся: щенка еще можно пережить, но взрослый пес с его сексуальными нуждами их пугает.
Разумеется, каждый человек вправе иметь собственные убеждения. Если матери хочется посвятить остаток своей жизни борьбе против жестокого обращения с животными – это ее дело. Слава богу, через три дня она покатит дальше, в какой-нибудь другой колледж, и он сможет снова вернуться к нормальной жизни.
В свое первое утро в Уолтхэме мать спит долго. Джон проводит занятия в колледже, возвращается к ланчу и затем везет ее осматривать город. Ее лекция назначена на вечер, после чего директор колледжа дает обед в ее честь. Джон и Норма включены в список почетных гостей.
Вступительное слово к лекции матери произносит Элани Маркс с кафедры английского языка и литературы. Джон лично с ней незнаком, но вроде бы она выпустила книгу о творчестве Элизабет. Джон отмечает про себя, что во вступительном слове Элани не делает никаких попыток увязать тему лекции Костелло с написанными ею романами.
Наступает очередь Элизабет. Со своего места в переднем ряду Джон видит, какой у матери утомленный вид. Усталая, старая женщина. Мысленно он пытается влить в нее силы.
«Дамы и господа! – начинает она. – Прошло уже два года с тех пор, как я выступала в Штатах. Тогда в своей лекции в качестве иллюстрации я обратилась к творчеству великого изобретателя сюжетов Франца Кафки, в частности к его рассказу. Доклад для академии». Это рассказ об обезьяне по кличке Красный Питер, которая за кафедрой в ученом собрании излагает историю своей жизни. Историю того, как обыкновенной обезьяне удалось стать почти человеком. Еще тогда у меня возникло чувство, что я в чем-то и сама на нее похожа. Сейчас, два года спустя, я ощущаю это значительно сильнее по причинам, которые, надеюсь, скоро станут ясны ивам.
Очень часто лекторы начинают свое выступление каким-нибудь шутливым замечанием, стремясь настроить аудиторию на благожелательный лад. Сравнение между мною и обезьяной из рассказа Кафки вы вполне могли бы счесть за подобный прием; могли подумать, что этим я хотела дать понять, что на самом деле я ничем не отличаюсь от вас, что я обыкновенная женщина – не высшее существо, но и не животное. Даже те из вас, кому знаком сюжет рассказа и кто понимает, что в данном случае это аллегория, где обезьяна – это еврей Кафка, а аудитория – это так называемые арийцы, – даже они, тем более зная, что я не еврейка, могут усмотреть в моем сравнении всё ту же попытку поостроумничать.
Хочу заявить сразу же, что в замечании относительно того, что я ощущаю свое сходство с Красным Питером, никакой иронии нет. То, что я сказала, надо понимать буквально. Я старая женщина, и у меня не осталось времени на словесные игры».
Мать не умеет преподнести себя. Даже когда она читает вслух свои собственные произведения, у нее это получается крайне невыразительно. В детстве он никак не мог понять, почему его мама, которая сама пишет книги, так неинтересно рассказывает ему перед сном сказки.
Джон видит, что из-за того, что она говорит монотонно и не отрывает глаз от написанного текста, ее слушают рассеянно. Но он-то знает, к чему она клонит. Ему совсем не улыбается слушать, как мать будет говорить про смерть, и – что куда более важно – он сильно подозревает, что аудитория, большую часть которой составляет молодежь, хочет слушать про смерть еще меньше него.
«Я буду говорить о животных, – продолжает Элизабет, – но в знак своего уважения к собравшимся не стану распространяться обо всех муках, которые они терпят при жизни и в час смерти. Я далека от мысли, что вас глубоко волнует то, что в данный момент происходит в многочисленных центрах производства продукции (я не хочу больше называть это фермой), на скотобойнях, в трейлерах, в лабораториях. Будем считать, что мне уже удалось это описать достаточно красноречиво. Ограничусь лишь напоминанием, что все ужасы, которые я не перечисляю, тем не менее и составляют предмет моей лекции.
За период с 1942 по 1945 год в концентрационных лагерях Третьего рейха было уничтожено несколько миллионов человек. В одной только Треблинке уничтожено более полутора миллионов человек. А то и три. От этих цифр цепенеет разум. Смерть случается лишь однажды, и воспринимаем мы ее как явление единичное. Безотносительно к чему-либо человек может сосчитать до миллиона, но сосчитать и осмыслить, что такое миллион смертей, невозможно.
Люди, которые жили в деревнях близ Треблинки, – в основном это были поляки – утверждали, будто им было неведомо, что творилось в лагере; говорили, что, может, и догадывались, но не знали точно; то есть вроде бы знали, а вроде и нет. Они предпочитали не знать – ради собственного спокойствия.
Эти люди возле Треблинки – не исключение. Лагеря были на всей территории рейха; в одной Польше их насчитывалось около шести тысяч, а сколько тысяч их было в самой Германии – точно не знает никто. Среди немецкого населения, вероятно, было очень немного тех, кто находился бы от какого-либо лагеря дальше шести километров. Да, не каждый лагерь являлся лагерем смерти, то есть центром ликвидации, но в каждом из них творились страшные вещи – такие, знать о которых не хотелось ради собственного спокойствия.
До сих пор мир отличает немцев того поколения от остальных живущих на земле людей, и среди тех немцев лишь единицам, сумевшим делом доказать, что они – другие, он возвратил право считаться такими, как все. Это произошло вовсе не потому, что немцы развязали захватническую войну и проиграли ее. Нет. Так вышло из-за того, что в наших глазах они утратили человеческий облик; из-за того, что намеренно, сознательно закрыли глаза на происходившее, ради собственного блага и спокойствия. Возможно, в войне, как ее вел Гитлер, это было вполне действенным и понятным механизмом выживания, но подобное оправдание мы, с похвальным негодованием, принимать отказываемся. В Германии, говорим мы, люди переступили черту, отделяющую обычную жестокость военного времени от того, что иначе как смертным грехом назвать невозможно. Подписание актов о капитуляции и выплата репараций не принесли отпущения грехов, скорее наоборот. Мы стали относиться к ним как к духовно ущербным, независимо от того, вершил ли конкретный немец черные дела или по каким-то причинам пребывал в роли неосведомленного. Таким образом, пораженными этой порчей были объявлены все граждане Третьего рейха – все, за исключением оказавшихся в концлагерях. Тех признали невиновными.