Текст книги "В сердце страны"
Автор книги: Джон Максвелл Кутзее
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Я на ощупь иду из кухни в свою спальню. Я делаю все возможное в этом незнакомом мире прикосновений.
204. Я жду Хендрика. День проходит напряженно. Потом я вижу, как кто-то движется по велду, вдали, – это может быть только он; он направляется к дому – вначале крошечное облачко пыли на горизонте, затем темная точка, движение которой заметно на фоне других темных неподвижных точек, и вот уже я вижу мужчину на велосипеде, который едет ко мне сквозь полуденный зной. Я скрещиваю руки на груди.
Сейчас он слез с велосипеда и толкает его по мягкому песку – там, где дорога пересекает реку. Кажется, он везет пакет. Но по мере его приближения пакет все более явно становится его курткой, привязанной к велосипеду сзади.
Он прислоняет велосипед к нижней ступени и идет ко мне. Он держит письмен сложенное вчетверо.
– Добрый день, Хендрик, ты, конечно, устал. Я приготовила тебе еду.
– Да, мисс.
Он ждет, чтобы я прочла. Я разворачиваю письмо. Это всего лишь отпечатанный бланк с заголовком «Изъятие». На полях карандашом поставлен крестик против строчки «Подпись вкладчика».
– Они тебе ничего не дали?
– Нет, мисс. Мисс сказала, что я получу свои деньги. Где теперь мои деньги? – Он стоит так близко от меня, что я пригвождена к своему стулу.
– Мне жаль, Хендрик, мне действительно жаль. Но я что-нибудь придумаю, не расстраивайся. Я сама поеду на станцию завтра и все улажу. Нам нужно поймать ослов до заката. Понятия не имею, где они пасутся.– Слова, слова – я говорю лишь для того, чтобы удерживать стену его гнева, которая возвышается надо мной. Я отодвигаю стул и неуверенно поднимаюсь на ноги. Он не отступает ни на дюйм. Когда я поворачиваюсь, то касаюсь залатанной рубашки, блестящей кожи, ощущаю запах солнца и пота. Он следует за мной в дом.
205. Я указываю на блюдо под крышкой на столе.
– Почему бы тебе не поесть здесь, в кухне? Он снимает крышку и смотрит на холодную колбасу и холодный картофель.
– Я заварю чай. Наверно, ты хочешь пить? Он резко отталкивает блюдо, оно падает на пол и разбивается, еда разлетается во все стороны.
– Ты!.. – вскрикиваю я. Он смотрит, выжидая, что я буду делать. – Ради бога, что случилось? Почему ты не можешь мне сказать прямо, почему ты так злишься? Подбери еду, наведи порядок, я не позволю устраивать свинарник у меня в доме!
Он опирается на стол, тяжело дыша. Широкая грудь, сильные легкие. Мужчина.
– Мисс солгала! – Я слышу, как слова отдаются в пространстве, разделяющем нас. У меня сердце уходит в пятки, я не хочу, чтобы на меня кричали, это делает меня беспомощной. – Мисс сказала, на почте мне дадут деньги! Я ехал два дня – два дня! И где мои деньги? Как я должен жить? Кладовая пуста. Где мы должны брать пищу? С небес? Когда здесь был хозяин, мы получали нашу еду каждую неделю, наши деньги каждый месяц. Но где же теперь лежит хозяин?
Разве он не видит, что это бесполезно? Что я могу сделать? У меня нет денег, чтобы дать ему.
– Ну что же, ты можешь уйти, – бормочу я, но он не слышит меня, он продолжает декламировать, швыряя тяжелые черные слова, которые я больше не пытаюсь ловить.
Я поворачиваюсь, чтобы уйти. Он наскакивает на меня и хватает за руку.
– Отпусти! – ору я.
Он вцепляется в меня и тащит обратно на кухню.
– Нет, подождите! – шипит он мне в ухо. Я хватаю первое, что подворачивается под руку, – вилку, и вонзаю в него. Зубцы царапают ему плечо, но, вероятно, даже не прокалывают кожу; однако он издает удивленное восклицание и швыряет меня на пол. Я пытаюсь подняться, и на меня обрушивается град ударов. Я задыхаюсь, я закрываю голову и медленно и неуклюже снова падаю на пол.
– Да, да, да! – приговаривает Хендрик, из бивая меня. Я встаю на четвереньки и начинаю ползти к двери. Он дает мне пинка в зад, сильно, два раза – это мужские пинки, они доходят до костей. Я вздрагиваю и плачу от стыда.
– Пожалуйста, пожалуйста! – Я переворачиваюсь на спину и поднимаю колени. Должно быть, так выглядит сука; но что до того, что происходит дальше, то я даже не знаю, как это делается. Он продолжает пинать меня в бедра.
206. Хендрик продолжает декламацию у меня за спиной, швыряя тяжелые черные слова, но я больше не могу слышать, как высказывает свое недовольство человек, которому нанесли ущерб. Я поворачиваюсь и выхожу. Он набрасывается на меня, поймав за руку и резко повернув. Я борюсь с ним. Я хватаю первое, что попадает под руку, – вилку – и вонзаю в него, царапая ему плечо. Вилка даже не проколола кожу, но он делает вдох от удивления и швыряет меня о стенку, наваливаясь на меня всем весом. Вилка падает. Он сильно надавливает на меня низом живота.
– Нет! – говорю я.
– Да! – бурчит он совсем рядом с моим ухом. – Да!..Да!.. Я плачу, ситуация постыдная, я не знаю, как из нее выбраться, что– то слабеет во мне, что-то умирает. Он наклоняется и начинает возиться с подолом моего платья. Я сопротивляюсь, но его пальцы проникают между моих ног. Я сжимаю их изо всех сил, чтобы пальцы перестали двигаться.
– Нет, пожалуйста, не надо, пожалуйста, не надо, только не это, я прошу тебя, Хендрик, я отдам тебе все что угодно, только, пожалуйста, не надо!
У меня кружится голова, я задыхаюсь, я отталкиваю его лицо, но все безуспешно. Его руки скользят по моему телу, он тянет за резинку моих трусов, царапая меня.
– Нет!.. Нет!.. Нет!.. – Я чуть не теряю сознание от страха, я не вижу тут никакого удовольствия. – О Хендрик, пожалуйста, отпусти меня, я даже не знаю, как надо!
Я начинаю падать, возможно даже падать в обморок, и мне не дают упасть только его руки, обхватившие мои бедра. Потом я лежу на полу, ощущая запах пчелиного воска, пыли. Мне дурно от страха, тело мое ослабело. Если такова моя судьба, то она вызывает у меня отвращение.
Со мной что-то происходит, со мной что-то делают, но всё это как бы вдалеке – ужасные надрезы, хирургическая операция под наркозом. Отчетливо слышны звуки: всасывание, тяжелое дыхание, плеск.
– Не здесь, не на полу, пожалуйста, пожалуйста! – Его ухо у моих губ, мне нужно лишь прошептать, чтобы он услышал. Он качает меня взад и вперед, взад и вперед на половицах, моя голова каждый раз ударяется о плинтус. Запахи тоже отчетливые, волосы, пепел.
– Ты делаешь мне больно… пожалуйста… пожалуйста, прекрати…
Значит, вот как люди это делают? Он поднимается и опускается, поднимается и опускается, он стонет мне в ухо, слезы застревают у меня в горле. Пусть это прекратится, пусть это прекратится! Он начинает прерывисто дышать. Долгая судорога проходит по его телу, и он замирает, лежа на мне. Потом он отстраняется. Теперь я знаю наверняка, что он был во мне, – теперь, когда он отодвинулся и я почувствовала, что там болит и мокро. Я прижимаю пальцы к своему паху, в то время как он возле меня застегивает брюки. Из меня что-то выливается – должно быть, эта жидкость с едким запахом – его сперма, она течет у меня по бедрам, на одежду, на пол. Как же я смогу когда– нибудь отмыть все это? Я все рыдаю и рыдаю в отчаянии.
207. Он отшвыривает меня к стене, пригвождая мои запястья, и наваливается на меня всем весом. Вилка падает на пол, он сильно надавливает на меня низом живота.
– Нет! – говорю я.
– Да! – говорит он. – Да!.. Да!..
– Почему ты так меня ненавидишь? – рыдаю я. Я отворачиваю от него лицо, я ничего не могу с этим поделать. – Ты только хочешь делать мне все время больно. Что я тебе сделала? Не моя вина, что все так плохо получилось, это вина твоей жены, это ее вина и вина моего отца. И это также твоя вина! Вы не знаете, когда пора остановиться! Прекрати! Не делай этого, ты причиняешь мне боль! Пожалуйста, прекрати! Почему ты делаешь мне больно? Почему ты причиняешь мне такую сильную боль? Пожалуйста! Пожалуйста, только не так, не на полу! Отпусти меня, Хендрик!
208. Он закрывает дверь спальни и прислоняется к ней.
– Раздевайся! – говорит этот незнакомец.
Он заставляет меня раздеться. Мои пальцы онемели. Я дрожу. Я шепчу что-то сама себе без остановки, но он погружен в себя и не слышит меня.
– Ты только кричишь на меня, никогда не поговоришь со мной, ты меня ненавидишь…
Я поворачиваюсь к нему спиной и неловко снимаю платье и нижнюю юбку. Это моя судьба, это судьба женщины. Я не могу сделать больше, чем уже сделала. Я ложусь на кровать спиной к нему, обхватив и пряча свои несчастные маленькие груди. Я забыла снять туфли! Теперь уже поздно, все будет следовать по порядку, от начала до конца. Я просто должна терпеть, пока, наконец, не останусь одна и не смогу начать вновь открывать, кто я, складывая вместе – благо времени здесь хоть отбавляй – кусочки, которые разбросал этот необычный полдень в моей жизни.
209. Стягивая с меня трусы, он рвет их о пуговицы туфель – мне добавится женской работы по дому.
– Раскройся, – говорит он, это его первые слова, сказанные мне; но я холодна, я качаю головой и сжимаюсь, я ничего ему не дам, меня не удастся убедить, даже слезы не просочатся из-под опущенных век, ему придется раскрывать меня силой, я тверда, как раковина, я не могу ему помочь. Он насильно разводит мои колени, а я вновь сжимаю их, раз за разом, раз за разом.
Он поднимает мои ноги в воздух. Я каменею и вскрикиваю от стыда.
– Не бойся, – говорит он.
Это его слова? Его голос звучит хрипло. Вдруг он просовывает голову между моими бедрами. Я чувствую его курчавые волосы, я извиваюсь, но он проникает все глубже.
– А-а!.. – кричу я, это унижение никогда не кончится.
Внутри у меня мокро, это отвратительно, наверно он плюнул на меня, когда был там. Я рыдаю и не могу остановиться.
Он разводит мне ноги и ложится между ними.
– Это не больно, – говорит он.
Он вошел в меня. Я мечусь из стороны в сторону, но он неумолим, он обнажает мои груди, он наваливается на меня; он прерывисто дышит мне в ухо, проникая все глубже. Когда же это кончится?
– Всем это нравится, – говорит он хрипло. Это его слова? Что он имеет в виду? И затем: – Держи крепче!
Что? Кровать скрипит, это односпальная кровать, диван, она не предназначена для этого. Он высасывает дыхание из моих легких, он стонет и шипит мне в ухо, его зубы скрежещут, как камни. «Всем это нравится»? «Всём это нравится»? Неужели это может так действовать на людей? Но что же в этом такого? Дрожь пробегает по нему с головы до ног, я отчетливо это ощущаю, более отчетливо, чем все, что было до того, – наверное, это кульминационный пункт акта, это я знаю, это я видела у животных, это всюду одинаково, это означает конец.
210. Он лежит возле меня на спине, он спит, похрапывая. Моя рука прикрывает его член, ее там удерживает его рука; но нервы у меня притупились, я не чувствую любопытства, я ощущаю лишь влагу и мягкость. Не побеспокоив его, я натягиваю на себя зеленое покрывало. Я теперь женщина? Сделало ли это меня женщиной? Так много крошечных эпизодов, движений, одно за другим, мускулы тянут за собой кости то в одну сторону, то в другую, и. вот развязка, и я могу сказать: «Я наконец женщина» – или: «На конец я женщина?». Пальцы сжимают вилку, мелькают зубцы, прокалывая залатанную рубаху, царапая кожу. Течет кровь. Две руки сцепились, вилка падает. Тело лежит на другом теле, все проталкиваясь и проталкиваясь, пытаясь проникнуть внутрь, и все вокруг находится в движении. Но что нужно этому телу внутри меня? Что пытается этот мужчина во мне найти? Повторит ли он попытку, когда проснется? Какое еще более глубокое вторжение и обладание планирует он во сне? Чтобы однажды вся его ширококостная фигура оказалась внутри меня, его череп – внутри моего черепа, его руки и ноги – внутри моих, остальное набилось мне в живот? Что он оставит мне от меня?
211. День кончается, пока я лежу возле этого мужчины, и из меня сочатся слезы и кровь. Если бы я сейчас встала и пошла – ведь я все еще могу ходить, я все еще могу говорить, – если бы я вышла на веранду, с растрепанными волосами, обвисшими ягодицами, измазанными бедрами, если бы я вышла на свет—я, черный цветок, который растет в углу, – ослепленная, ошеломленная, то, уверена, несмотря ни на что этот полдень ничем не отличался бы от любого другого: цикады не умолкли бы, волны зноя так же трепетали бы на горизонте, солнце с таким же безразличием палило бы мою кожу. Теперь я прошла через всё, и ангел с пылающим мечом не спустился, чтобы воспрепятствовать этому. По-видимому, в этой части небес нет ангелов, в этой части мира нет Бога. Она принадлежит только солнцу. Не думаю, что этот край предназначался для того, чтобы тут жили люди. Это страна, созданная для насекомых, которые едят песок и откладывают яйца в трупах друг у друга, у которых нет голосов, так что они не могут кричать, когда умирают. Мне ничего не стоит пойти на кухню, взять нож и отрезать у этого мужчины ту де таль, с помощью которой он меня оскорбляет. Чем все это закончится? Что от меня теперь осталось? Когда я смогу сказать: «Довольно»? Я жажду конца. Я жажду покоиться в чьих-то объятиях, чтобы меня утешали и ласкали, чтобы сказали, что я могу остановиться. Я хочу пещеру, нору, в которую я могла бы забиться, я хочу заткнуть уши, чтобы не слышать эту болтовню, которая бесконечно струится из меня и в меня, я хочу дом где– нибудь в другом месте, и если в том же теле, то по-иному, хотя есть другое тело, которое я бы предпочла, я не могу замолчать, если только не перережу себе горло, я бы хотела забраться в тело Анны Маленькой, я бы хотела проползти вниз по ее горлу, пока она спит, и тихонько расположиться у нее внутри – мои руки в ее руках, мои ноги – в ее ногах, мой череп – в благотворной безмятежности ее черепа, где вращаются изображения мыла, муки, молока; отверстия моего тела совместились бы с отверстиями её тела, чтобы бездумно ждать, что бы ни вошло через них: пение птиц, запах навоза, мужчина – теперь уже не сердитый, а нежный, качающийся в тепле моей крови, орошающий меня своим семенем, спящий в моей пещере. Я тоже засыпаю, а мои пальцы, накрытые его спящими пальцами, начинают учиться ласкать эту мягкую штуку, названия которой, вероятно, я постараюсь как можно дольше не узнавать.
212. Он отталкивает мою руку и садится.
– Ты спал. – Это мои слова. Такие мягкие. Как странно! Они просто пришли сами. – Пожалуйста, не сердись больше. Я ничего не буду говорить. – Я поворачиваюсь на бок и смотрю прямо на него. Он трет лицо, сложенными ладонями, перелезает через меня и находит свои брюки. Опираясь на локоть, я наблюдаю за быстрыми движениями – так одеваются мужчины.
Он выходит из комнаты, и минуту спустя я слышу скрип шин велосипеда по гравию, все тише и тише – он уезжает.
213. Я стучусь в открытую дверь коттеджа. Я умыта, я чувствую, что лицо у меня свежее и доброе. Анна подходит ко мне сзади, неся охапку дров.
– Добрый вечер, Анна! Хендрик дома?
– Да, мисс. Хендрик! Здесь мисс! Похоже, она ничего не знает. Я улыбаюсь ей, и она вздрагивает. Нужно время.
Хендрик стоит в дверях, держась в тени.
– Хендрик, вы теперь приходите с Анной спать в дом, я слишком нервничаю, когда остаюсь одна. Я дам вам настоящие кровати, вам больше не придется спать на полу. Вообще-то, почему бы вам не спать в комнате для гостей? Принесите с собой все, что вам нужно, тогда вам не придется бегать туда и обратно.
Они обмениваются взглядами, а я стою в ожидании.
– Да, мы придем, – говорит Хендрик.
214. Мы сидим втроем вокруг кухонного стола и едим при свечах суп, который приготовили мы с Анной. Не уверенные в своем положении здесь, не зная моих привычек, они едят неловко. Анна сидит потупившись; Хендрик отвечает на мои вопросы о ферме в своей прежней, лаконичной манере.
215. Я мою посуду, Анна вытирает. Мы ловко работаем вместе. Она боится тех минут, когда ее руки не заняты работой. Я полна решимости задавать меньше вопросов и больше болтать, чтобы она привыкала к повествовательному стилю. Когда наши тела соприкасаются, я слежу за тем, чтобы не отстраняться.
Хендрик исчез в ночи. Что делают мужчины, когда разгуливают в темноте?
216. Мы стелем две постели в комнате для гостей, как полагается, с простынями и одеялами. Потом сдвигаем эти кровати. Я забочусь о том, чтобы был ночной горшок. Я наполняю кувшин водой. Я ничего не оставляю без внимания, и намерения мои чисты. В центре ничего, в этом мертвом месте, я кладу начало – или, если это не так, делаю жест.
217. В предрассветные часы Хендрик приходит ко мне в постель и берет меня. Это причиняет боль, у меня еще не зажило, но я пытаюсь расслабиться, понять свои ощущения, хотя они еще не сформировались. Мне непонятно, что именно во мне возбуждает его; или если понимаю, то надеюсь, что со временем все изменится к лучшему. Мне бы хотелось спать в его объятиях, увидеть, можно ли спать в чьих-то объятиях, но он этого не хочет. Мне не нравится запах его семени. Интересно, привыкает ли к этому женщина. Анна ни в коем случае не должна утром стелить эту постель. Мне нужно натереть окровавленные простыни солью и запереть их или потихоньку сжечь.
Хендрик поднимается и одевается в темноте. Я так и не спала, уже почти утро, и у меня от усталости кружится голова.
– Я делаю это правильно, Хендрик? – Нагнувшись с кровати, я ловлю его за руку. Я слышу по своему голосу, и он, наверно, слышит, что я меняюсь. – Я ничего об этом не знаю, Хендрик, – ты понимаешь? Все, что я хочу знать: делаю ли я это правильно? Пожалуйста, окажи мне хотя бы такую незначительную помощь.
Он разжимает мои пальцы, но не зло, и уходит. Я лежу обнаженная, размышляя, максимально используя время, которое мое—до того как забрезжит свет,—готовясь также к предстоящей ночи.
218. – Ты счастлив, Хендрик? Я делаю тебя счастливым? – Я провожу пальцами у него по лицу, это он мне позволяет. Рот у него не улыбается, но улыбающийся рот—не единственный признак счастья. – Тебе нравится то, что мы делаем? Хендрик, я ничего не знаю. Я не знаю, нравится ли тебе то, что мы делаем. Ты понимаешь, что я тебе говорю? Мне хотелось бы иметь возможность взглянуть на него, мне бы хотелось увидеть, смотрит ли он на меня настороженно, как прежде. Его лицо становится для меня с каждым днем все загадочнее.
Я наклоняюсь над ним, гладя его прядями своих волос, ему это, кажется, нравится, это он мне позволяет. – Хендрик, почему ты не разрешаешь мне зажечь свечу? Хоть однажды? Ты приходишь ночью, как привидение, – откуда мне знать, что это именно ты?
– Кто еще это может быть?
– Никто… Я просто хочу увидеть, как ты выглядишь. Можно?
– Нет, не надо!
219. Бывает, что он не приходит ночью. Я лежу обнаженная в ожидании, погружаясь в неглубокий сон, резко просыпаясь, испуская стон при первой песне птицы, при первом легком дуновении рассвета. Это тоже случается с женщинами: они лежат, ожидая мужчин, которые не приходят, я об этом читала, и пусть никто не скажет, что я не прошла через все, с первой буквы до последней.
Я слабею от недосыпания. Я внезапно засыпаю днем, где-нибудь в кресле, и просыпаюсь, разгоряченная, сконфуженная, и последний отзвук храпа звучит у меня в ушах. Застают ли эти двое меня в таком виде? Может быть, показывают пальцем, улыбаются и на цыпочках уходят по своим делам? Я скриплю зубами от стыда.
220. Я мало ем, становясь еще более тощей, если это возможно. Я страдаю, от сыпи на шее. Я не обладаю красотой, чтобы завлечь его. Возможно, именно поэтому он не разрешает зажечь свечу, опасаясь, что его оттолкнет мой вид. Я не знаю, что доставляет ему удовольствие: хочет ли он, чтобы я шевелилась, или лучше лежать неподвижно, когда он меня берет. Я глажу его кожу. Но не чувствую никакой реакции. Он остается со мной все меньше и меньше, иногда всего на минуту, которая требуется ему, чтобы выпустить в меня свое семя. Он не снимает рубашку. Я слишком сухая для таких занятий. Я слишком поздно начала, и ручейки, которые должны бы бежать, давным-давно высохли. Я пытаюсь увлажнить себя, когда слышу, что он у дверей, но это не всегда срабатывает. По правде говоря, не понимаю, почему он ославляет постель своей жены ради меня. Иногда я ощущаю ее запах – от нее пахнет рыбой, – когда он раздевается. Я уверена, что они занимаются любовью каждую ночь.
221. Он переворачивает меня на живот и берет меня сзади, как это делают животные. Все замирает во мне, когда я вынуждена подставлять ему свой уродливый зад. Я унижена; порой я думаю, что ему нужно именно мое унижение.
222. – Побудь еще минутку, Хендрик. Разве мы не можем поговорить? У нас так мало возможностей поговорить друг с другом.
– Шшш, не так громко, она нас услышит!
– Она ребенок, она крепко спит! Ты не хочешь, чтобы она узнала?
– Нет. Что она может сделать? Что могут сделать темнокожие?
– Пожалуйста, не надо говорить с такой горечью! Что я сделала, чтобы ты так ожесточился?
– Ничего, мисс.
Он слезает с кровати, его тело твердое, как железо.
– Хендрик, не уходи. Я устала, устала до мозга костей. Разве ты не можешь понять? Все, что я хочу, – это немного согласия между нами. Ведь это не так уж много.
– Да, мисс. – И он уходит.
223. Есть дни, которые нечем заполнить, которые проходят бесцельно. Мы трое не можем найти свое истинное место в доме. Я не могу сказать, кто здесь Хендрик и Анна: гости, захватчики или пленники. Я не могу больше запираться у себя в комнате, как обычно делала прежде. Я не могу позволить, чтобы Анна сама себя обеспечивала в этом доме. Я слежу за выражением ее глаз, ожидая, когда она покажет, что знает о происходящем по ночам; но она на меня не смотрит. Мы всё еще вместе работаем на кухне. Чего мне еще ожидать от нее, кроме этого? Должна ли она поддерживать идеальный порядок в доме, или это должна делать я, в то время как она будет на меня смотреть? Должны ли мы, опустившись на колени, надраивать полы вместе – рабы домашнего идеала? Она хочет вернуться в свой собственный дом, я знаю, обратно к своим уютным запахам и небрежно убранной каморке. Это Хендрик держит ее здесь. Наверно, ей хочется быть наедине с Хендриком. Но Хендрику нужны и она, и я, так же как мне нужны и она, и Хендрик. Не знаю, как разрешить эту проблему. Я знаю только, что асимметрия делает людей несчастливыми.
224. Анну угнетают мои внимательные глаза. Ее угнетают мои приглашения расслабиться, посидеть рядом со мной на старой скамье в тени гевеи. Особенно ее угнетают мои разговоры. Я больше не задаю ей вопросов, я просто говорю с ней; но у меня нет умения вести беседу, я не знаю смешных историй, сплетен, я прожила всю свою жизнь в одиночестве, я не умею увлечь, порой моя речь – всего лишь лепет, порой я кажусь себе несносным ребенком, что-то лепечущим ей, – разумеется, постигающим таким образом человеческую речь, но медленно, очень медленно и слишком большой ценой. Что касается ее слов, то она произносит их неохотно, поэтому они такие скучные.
225. Я объявляю, что пришло время делать заготовки из зеленого инжира. Я оживлена, это мое любимое занятие, но я не могу вывести Анну из ее уныния. Мы движемся между рядами деревьев.
– Собирай только самый мелкий инжир, – говорю я ей, – не бери те плоды, которые уже начали созревать.
На каждые пять штук, что летят в мое ведро, приходится лишь одна, падающая в ее ведро. Мы выкладываем их на кухонный стол.
– Делай маленький надрез крестиком, вот так, – говорю я ей, – тогда сахар, дойдет до самой сердцевины. Мои пальцы проворные, а ее – неловкие, работает она медленно, от нее мало проку. Она опускает руки на колени и вздыхает. Я наблюдаю за ней, сидя напротив, над миской с инжиром. Она не хочет встречаться со мной взглядом.
– Тебя что-то огорчает, дитя? – спрашиваю я. – Ну же, расскажи мне, возможно, я смогу помочь.
Она как-то жалобно качает головой, вид у нее при этом глуповатый. Она берет плод и делает надрез.
– Тебе одиноко, Анна? Ты скучаешь по своей семье?
Она медленно качает головой.
Вот таким образом я провожу свои дни. Ничего не изменилось. То, по чему я тоскую – чем бы это ни было, – не приходит.
226. Я стою у Анны за спиной. Я кладу руки ей на плечи, мои пальцы скользят за вырез ее платья и ласкают молодые кости, ключицу, лопатку, названия которых ничего не говорят об их красоте. Она опускает голову.
– Иногда я тоже полна печали. Я уверена, это пейзаж так на нас действует.
– Мои пальцы касаются ее горла, челюсти, висков. – Ничего, Скоро все будет хорошо.
Что делают с желанием? Мои глаза праздно останавливаются на предметах: причудливых камнях, красивых цветах, странных насекомых; я беру их, приношу домой, храню. Мужчина приходит к Анне и приходит ко мне; мы обнимаем его, держим его внутри себя, мы – его, а он – наш. Я – наследница земли, которую мои предки сочли хорошей и огородили. Мы можем лишь одним ответить на вспышку желания: захватить, огородить, удержать. Но насколько реально наше обладание? Цветы превращаются в пыль, Хендрик высвобождается из объятий и уходит, земля не знает изгородей, камни будут здесь, когда я обращусь в прах, даже еда, которую я поглощаю, проходит через меня. Я – не одна из героев желания, то, чего я хочу, не бесконечно и достижимо, все, чего я прошу – слабо, с сомнением, жалобно, – это нельзя ли что-то сделать с желанием, не стремясь завладеть желаемым, ибо это тщетно, поскольку может кончиться лишь уничтожением желаемого. И насколько острее становится мой вопрос, когда женщина желает женщину, две дырки, две пустоты. Потому что если это то, чем являюсь я, тогда и она тоже, анатомия – это судьба: пустота, или оболочка, пленка над пустотой, стремящейся быть заполненной в мире, в котором ничего не заполняется. Я говорю ей:
– Ты знаешь, что я ощущаю, Анна? Великую пустоту, пустоту, заполненную великим отсутствием, отсутствием, которое есть желание быть заполненной, быть завершенной. Но в то же время я знаю, что ничто меня не заполнит, потому что первое условие жизни – вечно желать, иначе жизнь прекратится. Это принцип жизни – вечно завершаться. Завершение не завершает. Только камни ничего не желают. И как знать, быть может, в камнях тоже есть дырки, которые мы никогда не обнаруживали.
Я наклоняюсь над ней, я ласкаю ее руки, держу ее вялые ладони в своих. Вот что она от меня получает – колониальную философию, слова, за которыми не стоит история, в то время как ей хочется историй. Я могу вообразить женщину, которая сделала бы этого ребенка счастливым, наполнив его рассказами из прошлого, которые действительно случились: как дедушка убежал от пчел, потерял свою шляпу и так и не нашел; почему луна прибывает и убывает; как заяц перехитрил шакала. Но эти мои слова приходят из ниоткуда и уходят в никуда, у них нет ни прошлого, ни будущего, они свистят по равнинам в унылом вечном настоящем, никого не насыщая.
227. У нас были визитеры.
Анна подстригала мне волосы. Я сидела в утренней прохладе на табурете возле двери в кухню. Ветерок приносил издалека приглушенный подземный шум насоса – еще один звук в мире, полном знакомых воскрешенных звуков. Я могу представить себя слепой и счастливой в таком мире: лицо подставлено теплым солнечным лучам, уши настроены на звуки вдали. Ножницы Анны скользят по моему затылку, холодя его, послушные моему шепоту.
Затем в дверях вдруг возникает сумятица, мелькают коричневое, серое, черное, пространство распадется и вновь собирается перед моими глазами, и Хендрик приходит и уходит, его штанины со свистом трутся друг о друга, подошвы хрустят по гравию; и Анна сразу же пускается бежать следом за ним, согнувшись, выронив расческу и ножницы, и неподвижность без всякого перехода сменяется движением, как будто вся ее жизнь со мной была всего лишь замершим мигом, выхваченным на бегу. Я не успеваю встать, как они скрываются за изгородью вокруг вагона для стрижки овец, потом – за сараем и несутся вниз по склону к руслу реки.
Со скатертью, накинутой на плечи, и наполовину остриженными волосами я прохожу через дом и оказываюсь перед двумя незнакомцами – двумя всадниками. Неопрятная, захваченная врасплох – казалось бы, преимущество на их стороне; но я-то знаю, что они на моей земле, они меня побеспокоили, это именно они должны извиниться и изложить свое дело.
– Нет, – говорю я им отрывисто, – он уехал сегодня, рано утром… Нет, я не знаю куда… С ним поехал мальчик… Вероятно, поздно. Он всегда поздно возвращается домой. Это отец и сын, соседи. Когда же я в последний раз видела соседа? Да и видела ли когда-нибудь? Они не говорят, зачем приехали. Они приехали по какому-то мужскому делу. Изгороди снесены, свора собак вырвалась на свободу, началась эпидемия у овец, саранча все заполонила, не явились стригали – они мне не говорят, в чем дело. Это настоящие катастрофы, как же мне справиться с ними одной? Если я сделаю Хендрика своим управляющим, сможет ли он справиться с фермой, в то время как я буду стоять у него за спиной с суровым лицом, делая вид, что он—моя марионетка? Не лучше ли обнести ферму колючей проволокой, запереть ворота, убить овец и отказаться от вымысла о фермерстве? Как я могу убедить таких вот закаленных мужчин, что я из одного с ними теста, тогда как это явно не так? Они проскакали такое расстояние впустую, они ждут приглашения спешиться и подкрепиться; но я продолжаю молча стоять перед ними столбом, и наконец, обменявшись взглядами, они дотрагиваются до шляп и поворачивают лошадей.
Это тяжелые времена. Будут еще визиты, придется отвечать на более сложные вопросы, пока визиты и вопросы не прекратятся. Будет сильное искушение пресмыкаться и хныкать. Какой идиллией кажутся прежние времена! И как заманчиво, хотя и по-другому, будущее в саду за колючей проволокой! Две истории мне в утешение – ведь истина, боюсь, в том, что нет ни прошлого, ни будущего, что среда, в которой я живу, – вечное настоящее, в котором—лежу ли я под весом этого сурового мужчины, ощущаю ли холодок от ножниц у моего уха, омываю ли покойника или приправляю мясо – я невольно являюсь путеводной звездой, вокруг которой вращается вся эта феноменальная вселенная. Я прижата, но мной не завладели, меня пронзают, но сердцевина остается нетронутой. В душе я все еще богомол-девственник былых времен. Хендрик может брать меня, но это я его держу.
228. – Они придут снова! Тебе не провести этих людей! Они будут ждать, когда появится старый хозяин, а если его не будет, они поймут, что что-то не так!
Он расхаживает, то попадая в свет лампы, то исчезая. Он вернулся к ночи, принеся с собой бурю. Теперь я действительно вижу, как далеко мы продвинулись в фамильярности. Он научился не снимать шляпу в моем присутствии. Он научился расхаживать взад и вперед, когда говорит, и ударять кулаком о свою ладонь. Его жесты выражают злость, но также и уверенность человека, который свободен выказать свою злость. Это интересно. Страсть, которую он выказал по отношению ко мнет– это страсть ярости. Вот почему мое тело закрывается от него. Нелюбимое, оно остается нелюбящим. Но ненавистно ли оно? Что именно он пытается сделать все это время? Он пытается чего-то добиться от моего тела, я знаю, но я слишком упряма, слишком неуклюжа, слишком тяжеловесна, слишком устала, слишком напугана потоком его разъедающей спермы; я только скрежетала зубами и зажималась, когда он хотел чего-то еще – возможно, дотронуться до моего сердца, дотронуться до моего сердца и вызвать конвульсий. Интересно, насколько глубоко может один человек проникнуть в другого? Как жаль, что он не может мне показать. У него есть средства, но нет слов, а у меня есть слова, но нет средств; потому что есть нечто, куда, боюсь, мои слова не дойдут.