355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Ле Карре » В одном немецком городке » Текст книги (страница 23)
В одном немецком городке
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 03:26

Текст книги "В одном немецком городке"


Автор книги: Джон Ле Карре



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)

ЭПИЛОГ

Брэдфилд шел впереди, де Лилл и Тернер – следом. Вечерело. На улицах почти не было движения. Бонн замер. Толпы молчаливых незнакомцев в сером текли по улочкам и переулкам, устремляясь к рыночной площади. Черные флаги лениво колыхались над разливавшимся людским потоком.

Бонн еще не видывал таких лиц. Старые и молодые, сытые и голодные, потерянные и обретенные, мудрецы и тупицы, послушные и непокорные – все дети республики, казалось, поднялись в едином порыве и, построившись в легион, двинулись на ее жалкие бастионы. Были тут люди с гор – темноволосые, кривоногие, тщательно вымытые и причесанные, как для праздника; были клерки, пропахшие нафталином, разрумянившиеся сейчас на свежем воздухе; были и фланеры – неторопливая пехота немецкого променада – в сером габардине и серых фетровых шляпах. Одни несли флаги стыдливо, точно сознавая, что им это уже не по возрасту; другие – как боевые знамена; третьи – как добычу на продажу. Словом, Бирнамский лес пошел на Дансинан.

Брэдфилд подождал своих – они немного отстали.

– Зибкрон оставил для нас место, мы должны пройти на площадь несколько выше. Придется пробиваться вправо.

Тернер кивнул, еще не дослушав до конца. Он вертел во все стороны головой, стараясь заглянуть в каждое лицо, в каждое окно, в каждую лавчонку, закоулок, проулок. Внезапно он схватил де Лилла за локоть, но человек, привлекший его внимание, уже исчез, затерявшись в текучей толпе.

Не только сама площадь, но и все вокруг – балконы, окна, дверные проемы магазинов, каждая щель, каждый кусок пространства были заполнены белыми пятнами лиц и серыми пальто, зелеными мундирами солдат и полиции. Но люди все прибывали, их становилось все больше и больше, они забили все улицы и переулки, выходившие на площадь, они вытягивали шеи, стараясь увидеть трибуну, с которой будет выступать оратор, искали глазами лидера: безликие люди искали глазами одно лицо, а Тернер пытливо всматривался в толпу, тоже отчаянно стараясь найти лицо человека, которого никогда не видел. Над головами в лучах прожекторов угрожающе свисали с проводов громкоговорители, а над ними медленно темнело небо.

«Ничего у него не выйдет, – угрюмо думал Тернер, – никогда ему не пробиться сквозь такую толпу». Но тут он снова услышал голос Хейзел Брэдфилд: «У меня был младший брат – отчаянный регбист, и Лео так похож на него, просто не отличишь».

– Берите левее, – сказал Брэдфилд. – Держите на правление на отель.

– Вы англичанин? – спросил женский голос. Так осведомляются за чашкой чая в кругу друзей. – У меня дочь живет в Ярмуте. – Толпа увлекла ее в сторону. Свернутые знамена, опущенные вниз, словно копья, преградили им путь. Знамена образовывали круг, и внутри него стояли студенты-цыгане у своего маленького костра.

– В огонь Акселя Шпрингера! – без особого воодушевления выкрикнул какой-то юнец; какой-то другой разодрал книгу и швырнул ее в огонь. Книга горела плохо, долго задыхаясь в дыму, прежде чем умереть. «Если так поступать с книгами, – подумал Тернер, – то потом недолго взяться и за людей». Несколько девушек полулежали на надувных матрацах, и отблески огня на их лицах придавали им поэтичность.

– Если мы потеряем друг друга, встретимся у подъезда «Штерна», – распорядился Брэдфилд.

Какой-то мальчишка услышал это и ринулся к ним, подстрекаемый остальными, а две девчонки принялись кричать что-то по-французски.

– Англичане! – заорал юнец; видно было, что он сов сем еще подросток и очень волнуется. – Англичане – свиньи! – Услыхав, как радостно взвизгнули девчонки, он отчаянно замахал тощими кулачками над копьями свернутых знамен. Тернер ускорил шаг, но удар настиг Брэдфилда, попав ему в плечо; Брэдфилд сделал вид, что не заметил. Толпа раздалась, внезапно, по какому-то таинственному закону утратив свою злую волю, и перед ними в глубине площади, подобная сновидению, возникла городская ратуша – заколдованная волшебная гора розоватых леденцов и сусального золота. Законченное изысканное творение, сотканное из тончайшей филиграни и солнечных лучей. Ослепительное, возрождающее в памяти величие Рима и обитые шелком залы дворцов, где несыгранные менуэты де Лилла тешили сердца твердолобых бюргеров. Слева, все еще погруженный в сумрак, отрезанный от этого волшебства световой завесой прожекторов, нацеленных на здание, ждал помост – ждал, как ждет палач появления владыки.

– Герр Брэдфилд? – спросил бледнолицый сыщик. Он был все в том же кожаном пальто, как тогда, на заре, в КЈнингсвинтере. Но в его черной пасти не хватало двух зубов. Услышав это имя, его коллеги обратили к Брэдфилду свои лунообразные физиономии.

– Да, я Брэдфилд.

– Нам приказано освободить для вас место на ступеньках. – Он тщательно выговаривал английские слова, отрепетировав свою маленькую роль для этого пришельца. Радиоприемник в кармане его кожаного пальто затрещал, требуя внимания. Он поднес микрофон ко рту. – Господа дипломаты прибыли, – сказал он, – и находятся в безопасности. Джентльмен из Управления по исследованиям тоже тут.

Тернер в упор посмотрел на его изуродованный рот и улыбнулся.

– Эх ты, педик, – смачно произнес он. Губа у сыщика была рассечена, хотя и не так глубоко, как у Тернера.

– Извините?

– Педик, – повторил Тернер. – Педераст.

– Заткнитесь, – приказал Брэдфилд.

Со ступенек была видна вся площадь. Сумерки сгущались, и прожекторы, восторжествовав над дневным светом, озаряли бледные пятна лиц, плававшие, как белые диски, над темной массой толпы. Дома, магазины, кинотеатры – все растаяло, остались одни островерхие черепичные крыши – сказочные силуэты на фоне темного неба, и это было еще одно сновидение «Сказок Гофмана», игрушечный резной деревянный мирок, немецкая ворожба, чтобы продлить для немца его детство. Высоко над крышей мигала реклама кока-колы, отбрасывая ненатурально-розовые блики на черепичный скат; какой-то заблудившийся луч прожектора шарил по фасадам, заглядывая в пустые витрины магазинов, словно в глаза любовницы. На нижней ступеньке – спиной к лестнице, руки в карманах – стояли шпики: черные фигуры на сером фоне толпы.

– Карфельд появится сбоку, – внезапно сообщил де Лилл. – Из переулка слева.

Проследив за его вытянутой рукой, Тернер впервые заметил почти у самого подножия помоста узкий проулок между аптекой и городской ратушей, совсем узкий – не шире десяти футов, обстроенный с двух сторон высокими зданиями и казавшийся глубоким, как колодец.

– Мы остаемся здесь – ясно? На этих ступеньках. Что бы ни случилось. Мы здесь – наблюдатели, только наблюдатели, ничего больше. – В минуты напряжения сухое лицо Брэдфилда становилось волевым. – Если им удастся его обнаружить, они доставят его нам. Так мы договорились. И мы немедленно увезем его в посольство. Где для безопасности посадим под арест.

Оркестр – вспомнилось Тернеру. Он совершил это в Ганновере, когда оркестр играл особенно громко. Расчет был на то, что музыка заглушит звук выстрела. Ему пришли на память и фены, и он подумал: «Этот человек не из тех, кто станет менять приемы: если один раз сработало, значит, сработает и еще раз – в этом он немец. Как Карфельд со своими серыми автобусами».

Течение его мыслей нарушил гул толпы, взволнованной предвкушением зрелища, – гул, переросший в гневную мольбу, когда лучи прожекторов внезапно погасли, оставив освещенной лишь ратушу – сияющий и чистый алтарь – и группу его служителей, появившихся на балконе. Имена посыпались из бесчисленных ртов, вокруг зазвучала медленная литания:

Тильзит, вон Тильзит, Тильзит, старик-генерал, третий слева, смотри-ка, смотри: он надел медаль, ту самую, которую хотели у него отнять, военную медаль за отличие, она висит у него на шее. Храбрый человек Тильзит. А вон Мейер-Лотринген – экономист. Ну да, der Grosse (Большой (нем.)), тот, высокий: глядите, как красиво машет он рукой, – еще бы, он ведь из родовитых. Говорят, наполовину Виттельсбах, кровь-то, она всегда скажется. А уж какой ученый – все знает. Смотрите-ка: и священники тут! Епископ! Глядите, глядите, сам епископ благословляет нас. Считайте, сколько раз он благословил нас своей святой рукой! А сейчас смотрит вправо! Вот опять поднял руку! А вон и молодой Гальбах – это горячая голова. Смотрите-ка, смотрите, он в свитере! До чего обнаглел: надеть свитер в такой день. И в Бонне! Эй, Гальбах! Du, toller Hund (Бешеная собака ((нем.))). Но ведь Гальбах – из Берлина, а берлинцы, они, известно, наглецы! Помяните мое слово: придет день, он всех нас поведет за собой, – молодой, а смотрите, до чего преуспел.

Перешептывания слились в рев – утробный, голодный, истошный, страстный, – рев такой мощный, какой не в силах исторгнуть в одиночку человеческая глотка, исполненный такой веры, какой не проникнется в одиночку самая набожная душа, такой любви, какой не может вместить в одиночку человеческое сердце; этот рев взмыл и сник, упал до шепота, когда раздались первые тихие звуки музыки и видение ратуши исчезло и перед толпой возник помост. Кафедра проповедника, капитанский мостик, дирижерский пульт? Колыбель младенца, скромный гроб из простого тесаного дерева, нечто грандиозное и в то же время целомудренное, деревянная чаша Грааля, вместилище немецкой истины. И на этом помосте – совсем один, один, но неустрашимый, единственный борец за эту истину, обыкновенный человек по имени Карфельд.

– Питер! – Тернер осторожно указал на узкий проулок. Рука его дрожала, но взгляд неотрывно был устремлен в одну точку. Тень? Караульный, ставший на пост?

– Я бы на вашем месте не тыкал так пальцем, – прошептал де Лилл. – Ваш жест может быть неправильно истолкован.

Но никто в эту минуту не обращал на них внимания, ибо все видели только Карфельда.

– Клаус! – ревела толпа. – Клаус с нами!

Дети, помашите ему рукой, Клаус, волшебник, пришел к нам в Бонн на немецких сосновых ходулях.

– А этот Клаус очень смахивает на англичанина, – донесся до Тернера шепот де Лилла, – хоть он и ненавидит нас, смертельно ненавидит.

Он казался таким маленьким, стоя там, наверху. Говорили, что он высокий, и было бы совсем нетрудно с помощью всевозможных ухищрений сделать его выше на фут или на два. Но он, видно, сам хотел казаться меньше, словно для того, чтобы подчеркнуть, что великие истины изрекают скромные уста. А он, Карфельд, скромный человек и, совсем как англичане, не любит выставлять себя напоказ. При этом он был человек нервный, и ему явно мешали его очки – у него, видимо, не было времени протереть их в эти трудные дни, и теперь он снял их и принялся вовсю полировать стекла, точно понятия не имел, что на него смотрит толпа. Еще не сказав ни слова, он как бы говорил: это другие – не я – устроили такую церемонию, мы-то с вами, вы и я, знаем, зачем мы здесь.

Давайте помолимся.

– Больно уж яркий свет и бьет ему прямо в глаза, – произнес кто-то, – надо бы поубавить.

Он явно был одним из них, этот, стоявший там один-одинешенек, ученый человек, доктор наук; он башковитый, мозги что надо, но все равно – он один из них; нужно будет – сразу сойдет с этого своего высокого помоста, сразу уступит другому, более достойному, если такой найдется. И, конечно, он никакой не политик. Да и не гонится за почестями – ведь только вчера заверил всех, что уступит свое место Гальбаху, если такова будет воля народа. Толпа перешептывалась, выражая свою симпатию, свою озабоченность. У Карфельда усталый вид; он очень посвежел; он отлично выглядит; у Карфельда совсем больной вид; он выглядит старше, моложе, выше, ниже… Говорят, он отходит от дел; неверно, он бросает свою фабрику и переключается полностью на политику. Откуда он возьмет средства? Да он же миллионер.

Он спокойно начал говорить.

Никто его не представлял, и он не отрекомендовал себя сам. Музыка, возвещавшая его появление, смолкла, оборвавшись на одинокой ноте, ибо Клаус Карфельд был один, он стоял совсем один там, наверху, и никакая музыка не могла послужить ему утешением. Карфельд – это не боннский пустомеля; он ученый, но он один из нас; Клаус Карфельд, гражданин и доктор наук, – добропорядочный человек, и, как добропорядочный человек, он озабочен судьбой Германии, и в силу этого чувство долга повелевает ему обратиться к своим друзьям.

Он говорил так негромко, так ненавязчиво, что Тернеру вдруг показалось, будто вся эта масса, стоявшая на площади, подалась вперед и словно бы подставила ухо, чтобы Карфельд мог не обременять себя, не повышать голоса.

Когда все кончилось, Тернер не мог бы сказать, как много он понял или каким образом он понял так много. Сначала у него создалось впечатление, что все интересы Карфельда лежат в области истории. Он говорил о причинах, приведших к войне, и Тернер уловил все те же обветшалые символы былой веры – Версаль, хаос, депрессия, окружение, ошибки, допущенные государственными деятелями обеих сторон, ибо немцы не могут слагать с себя ответственность. Затем была кратко отдана дань всем, павшим жертвой безрассудства; слишком много людей погибло, сказал Карфельд, и лишь немногие знают – почему. Это никогда не должно повториться. Карфельд твердо в этом убежден. Он привез из Сталинграда не только раны, он привез память, неистребимую память об искалеченных душах, изуродованных телах и предательстве…

А ведь он и в самом деле помнит все это! Бедный Клаус! – шептала толпа. Он перестрадал за всех нас.

И по-прежнему никакой риторики. Мы с вами, продолжал Карфельд, испытали на себе уроки истории, и мы уже можем посмотреть на все как бы со стороны. И сказать: это никогда не повторится. Правда, есть люди, которые рассматривают битвы девятьсот четырнадцатого и тридцать девятого годов как отдельные звенья крестового похода против врагов всего германского, но он, Карфельд – и он особо хотел подчеркнуть это для сведения своих друзей, – он, Клаус Карфельд, отнюдь не принадлежит к этой школе.

– Алан! – голос де Лилла звучал твердо, почти как приказ. Тернер проследил за направлением его взгляда.

Какая-то дрожь пробежала по толпе. На балконе возникло движение. Тернер увидел, как генерал Тильзит наклонил свою солдафонскую голову и Гальбах, студенческий вождь, что-то шепнул ему на ухо; он увидел, как Мейер-Лотринген перегнулся через резную ограду балкона, прислушиваясь к кому-то, кто обращался к нему снизу. Полицейский? Детектив в штатском? Он увидел, как блеснули очки, мелькнуло бесстрастное лицо хирурга – Зибкрон встал и исчез, и все снова успокоилось и только Карфельд, здравый человек, академически мыслящий ученый, рассуждал о сегодняшнем дне.

Сегодня, говорил он, как никогда прежде, Германия —игрушка в руках своих союзников. Они ее купили, и теперь они ее продают. И это факт, заявил Карфельд, – он не собирается тут теоретизировать. В Бонне было уже слишком много теоретизирования, добавил он, и он не намерен выступать с новой теорией и увеличивать смятение в умах. Итак, это факт.И как он ни прискорбен, добрым и здравомыслящим друзьям не мешает обсудить между собой, как же союзникам Германии удалось достичь такого странного положения вещей. В конце концов Германия ведь богатая страна – она богаче Франции и богаче Италии. Она богаче Англии, как бы между прочим добавил он, но с англичанами надо быть терпимее, потому что в конечном-то счете это ведь англичане выиграли войну, они народ на редкость одаренный.

И с тем же поразительным спокойствием, так же рассудительно перечислил он все проявления английской одаренности: от них пошли мини-юбки, эстрадные певцы, у них Рейнская армия, которая сидит в Лондоне; их империя понемногу разваливается на части; их национальный долг растет – словом, не будь англичане так талантливы, Европа давно бы обанкротилась. Он, Карфельд, всегда это говорил.

Тут по толпе прокатился смех – греющий душу, злой смех, и Карфельд был шокирован и, пожалуй, даже чуть-чуть разочарован тем, что эти нежно любимые им грешники, наставить которых на путь истины господь бог повелел ему, ничтожному рабу своему, что они осмелились смеяться в храме. И Карфельд терпеливо выжидал, пока смех замрет,

Так как же могло случиться, что Германию, такую богатую, располагающую самой многочисленной армией в Европе и играющую столь важную роль в так называемом Общем рынке, как могло случиться, что Германию продают на площади как последнюю шлюху?

Выпрямившись на своей кафедре, он снял очки и умиротворяюще простер вперед руку, ибо по толпе прошел гулпротеста и возмущения, а он, Карфельд, не такого, разумеется, добивался эффекта. Мы должны рассмотреть этот вопрос здраво, как подобает благочестивым людям, предостерег он, осветить его с чисто духовной стороны, без чрезмерных эмоций и злобы, как подобает добрым друзьям! Рука у него была пухлая, округлая и словно бы оплетенная невидимой паутиной, потому что он никогда не разжимал пальцев, и вечно сжатый кулак походил на набалдашник палки.

Так вот, пытаясь найти национальное объяснение этому весьма странному, чрезвычайно существенному и – по крайней мере для немцев – историческому факту, необходимо быть объективным. Во-первых, – и первый выстрел кулаков в воздух – мы имели двенадцать лет нацизма и тридцать пять антинацизма. Карфельду непонятно, что уж такого страшного в нацизме, чтобы весь мир навеки предал его анафеме. Нацисты преследовали евреев – и это было, конечно, плохо, и он хочет, чтобы его слова о том, что это плохо, были запротоколированы для истории. Подобно тому как он осуждает Оливера Кромвеля за обращение с ирландцами, США – за отношение к черным и, конечно, за геноцид против американских индейцев и желтой опасности в Юго-Восточной Азии, церковь – за преследование еретиков и англичан – за бомбежки Дрездена, так он осуждает и Гитлера за то, что тот сделал с евреями, и за то, что импортировал изобретение британцев, столь успешно применявшееся в Англо-бурской войне, – концентрационные лагеря.

Тернер увидел, как молодой сыщик, стоявший прямо перед ним, осторожно сунул руку за борт своего кожаного пальто, и опять раздалось легкое потрескивание радио. Напрягая зрение, Тернер снова окинул внимательным взглядом толпу, балкон, переулки; снова вгляделся во все дверные проемы, во все окна – ничего. Ничего, кроме часовых, расставленных на крышах, и полиции, дожидавшейся в своих фургонах; ничего, кроме несметной толпы молчаливых мужчин и женщин, застывших, словно перед явлением Мессии.

Давайте рассмотрим, предложил Карфельд, поскольку это поможет нам прийти к логическому и объективному ответу на многие вопросы, одолевающие нас сегодня, – давайте рассмотрим, что же произошло после войны.

После войны, продолжал Карфельд, произошло всего лишь то, что к немцам стали относиться как к преступникам, а поскольку немцы практиковали расизм, то их сыновья и внуки тоже должны были рассматриваться как преступники. Но поскольку союзники люди добрые и хорошие, они склонны были пойти на некоторые уступки и несколько реабилитировали немцев: в качестве особого одолжения их приняли в НАТО.

Немцев поначалу одолевала робость, они не хотели перевооружаться – многие были по горло сыты войной. Сам Карфельд принадлежал к этой категории: уроки Сталинграда каленым железом были выжжены в его молодой памяти. Но союзники были люди не только добрые, но и твердые. Немцы должны создать армию, а англичане, американцы и французы будут командовать ею… И голландцы тоже… И норвежцы… И португальцы… И любые иностранные генералы, которые готовы командовать побежденными.

– Да что там! Они могли бы дать нам даже африканских генералов командовать бундесвером!

Несколько человек – из тех, что стояли впереди, у подножия трибуны, в защи тном кольце одетых в кожаное людей, – эти несколько человек смеялись, но он жестом унял их.

– Слушайте! – сказал он им. – Слушайте, друзья мои! Мы это заслужили!. Мы проиграли войну! Мы преследовали евреев. Мы не годились, чтобы командовать! Мы годились только на то, чтобы платить! – Гнев их постепенно утихал. – Потому-то, – продолжал он, – мы и платим за пребывание у нас английской армии. Потому-то они и допустили нас в НАТО.

– Алан!

– Я их видел.

Два серых автобуса стояли у аптеки. Луч прожектора прошелся по их тусклой поверхности и скользнул дальше. Окна чернели, зашторенные изнутри.

И мы были благодарны за это, продолжал Карфельд. Благодарны за то, что нас приняли в этот привилегированный клуб. Конечно, мы были благодарны. Хотя клуб оказался, в сущности, не для нас: члены его не любят нас, членские взносы чрезмерно высоки, да к тому же немцам, поскольку они еще дети, не разрешают играть с оружием, которое может причинить вред их врагам. И тем не менее мы были благодарны, потому что мы немцы и потому что мы проиграли войну.

По толпе снова прошел ропот возмущения, и он снова оборвал его резким жестом руки.

– Нам здесь не нужны эмоции, – напомнил он. – Мы рассматриваем факты!

Примостившись на узком балконе, мать приподняла ребенка высоко над толпой.

– Смотри туда! – прошептала она. – Такого, как он, ты больше не увидишь.

Площадь застыла, недвижные головы все были повернуты в одну сторону, все смотрели в одну сторону темными провалами глаз.

Как бы подчеркивая свою полную беспристрастность, Карфельд снова выпрямился на кафедре, не спеша поправил на носу очки и перелистал лежавшие перед ним страницы. Затем помедлил, с сомнением оглядывая ближайшие к нему лица, как бы раздумывая, пойдет ли за ним его паства и насколько она поддержит то, что он намерен сказать.

Какова же была роль немцев в этом привилегированном клубе? Он бы определил ее так. Сначала он ее сформулирует, а потом на примере покажет, с помощью чего можно было этого достичь. Роль немцев в НАТО вкратце сводилась к следующему: вести себя покорно в отношении Запада и враждебно в отношении Востока; понимать, что даже среди победоносных союзников могут быть добрые победители и злые победители.

Снова смех взорвался и стих. Вокруг зашептали: Клаус, Клаус – он понимает толк в шутке… И в самом деле. НАТО – это же типичный клуб. НАТО… Общий рынок… Все – обман, везде обман. И в Общем рынке все то же, что в НАТО. Так сказал Клаус, и потому немцы должны стоять подальше от Брюсселя. Это еще одна западня, новое окружение… Им заходят и с флангов и с тыла.

– Это Лезэр, – прошептал де Лилл.

Седеющий человек невысокого роста, чем-то показавшийся Тернеру похожим на кондуктора автобуса, присоединился к ним на ступеньках и удовлетворенно записывал что-то в блокнот,

– Французский советник, большой приятель Карфельда.

Когда Тернер снова перевел взгляд на трибуну, ему впервые бросилась в глаза небольшая группа людей, стоявшая в переулке, – необузданная, темная сила, маленькая армия, которая ждала лишь сигнала к выступлению.

Как раз напротив, на другой стороне площади, в плохо освещенном переулке, стояли и молча ждали люди. Они держали знамена, не производившие в сумерках впечатления черных, а впереди – Тернер отчетливо это разглядел – впереди стояли несколько музыкантов из военного оркестра. Свет дуговых фонарей поблескивал на трубе, на оплетенных тесьмой обручах барабана. Во главе их темнела одинокая фигура с поднятой, как у дирижера, требующей тишины рукой.

Снова затрещало радио, но слова потонули во взрывах смеха. Карфельд отпустил еще одну шутку, грубую шутку, которая не могла не вызвать у кого-то гнева: намек на одряхление Англии и на королеву. Тон, каким он это произнес, был нов и необычен – легкий шлепок по спине, преднамеренный, похожий на ласку и на удар бича, от которого горит кожа и который способен затронуть политические чувства и вызвать злость. Итак, Англия вместе со своими союзниками принялась перевоспитывать немцев. Ну еще бы: где же вы найдете лучших воспитательниц? В конце концов, кто, как не Черчилль, впустил дикарей в Берлин, кто как не Трумэн, сбрасывал бомбы на беззащитные города; совместными усилиями они превратили Европу в развалины – так кто же лучше их сможет объяснить немцам, что такое цивилизация?

В переулке никакого движения. Рука дирижера по-прежнему поднята, маленький оркестр ждет сигнала.

– Это социалисты, – прошептал над ухом Тернера де Лилл. – Они решили устроить контрдемонстрацию. Какой дурак пустил их сюда?

Итак, союзники взялись за работу: надо научить немцев себя вести. Не надо было немцам убивать евреев, заявили они, – убивайте лучше коммунистов. Не надо было нападать на Россию, заявили они, но мы защитим вас, если русские на вас нападут. Не надо было сражаться за новые границы, заявили они, но мы поддержим ваши притязания на восточные земли.

– Но мы-то знаем, что это за поддержка! – Карфельд выбросил руки ладонями вверх. – Пожалуйста, дорогая, пожалуйста! Можешь взять мой зонтик и оставить его у себя… пока не пойдет дождь!

Показалось Тернеру или в самом деле в этой реплике прозвучала интонация, к которой в свое время прибегали в немецких мюзик-холлах, когда хотели передать еврейский акцент? Толпа засмеялась, но Карфельд снова жестом утихомирил ее.

В переулке дирижер по-прежнему стоял – застыв, подняв руку. Неужели он никогда не устанет, подумал Тернер, отдавать этот поганый салют?

– Их уничтожат, – убежденно сказал де Лилл. – Толпа их уничтожит!

Так вот, друзья мои, что произошло. Победители в чистоте помыслов своих и в великой своей премудрости научили нас понимать, что такое демократия. Ура демократии! Демократия – это как Христос: все оправданно, что совершается во имя демократии.

– Прашко, – с расстановкой произнес Тернер, – Прашко написал это для него.

– Он часто для него пишет, – сказал де Лилл.

– Демократия расстреливает негров в Америке и подкупает их золотом в Африке! Демократия управляет колониальной империей, сражается во Вьетнаме и нападает на Кубу. Демократия позволяет переложить все на совесть немцев! Демократия внушает: что бы ты ни сделал, ты никогда, никогда не будешь таким плохим, как немцы!

Он повысил голос, подавая сигнал – сигнал, которого ждал оркестр. Тернер снова посмотрел поверх голов толпы туда, в переулок, увидел, как белая-белая, точно салфетка, рука плавно опустилась в свете фонаря, как промелькнуло бледное лицо Зибкрона, поспешно покинувшего свой командный пост и отступившего в тень домов, и заметил, как головы начали поворачиваться одна за другой, когда и он сам услышал далекие звуки музыки – военный оркестр, и хор мужских голосов; он увидел, как Карфельд перегнулся через трибуну и обратился к кому-то стоявшему внизу, увидел, как он отступает в глубину возможно дальше, все еще продолжая говорить, и внезапно уловил в его голосе прорывавшиеся сквозь его возмущение, сквозь ярость, сквозь все заклинания, визгливые призывы, брань и подстрекательства – отчетливо уловил нотки страха.

– Соци! – крикнул молодой сыщик далеко в толпе. Он стоял навытяжку, расправив обтянутые кожей плечи, и орал, сложив руки рупором. – Соци – там, в переулке! Социалисты решили на нас напасть!

– Это диверсия, – не повышая голоса, констатировал Тернер. – Зибкрон инсценирует диверсию. «Чтобы выманить его, подумал он, – чтобы выманить Лео и заставить его рискнуть. И музыка для того, чтобы заглушить выстрел, – мысленно добавил он, услышав „Марсельезу“, – все подстроено, чтобы он начал действовать».

Сначала все продолжали стоять, не двигаясь. Первые такты музыки были едва слышны – невинные звуки, слабенькая мелодия, извлеченная ребенком из губной гармошки. Да и песня, зазвучавшая вослед, была вроде тех, что поют мужчины, собравшись в йоркширском трактире в субботу вечером, поют без воодушевления, не в лад, как люди, не привыкшие к музыке, – да, впрочем, толпу и не интересовала музыка, все ее внимание было приковано к Карфельду.

Но Карфельд – тот слышал музыку, она с необыкновенной силой подстегнула его.

– Я уже не молодой человек, – закричал он. – Скоро я буду совсем старик. Какой вопрос, молодые люди, зада дите вы себе, когда проснетесь утром? Что вы скажете, глядя на эту американскую шлюху – Бонн? Вот что вы скажете: сколько же можно жить так, без чести? Вы по смотрите на своих правителей и скажете это, вы посмотрите на социалистов и скажете: неужто мы должны покорно следовать за любой собакой, если она носит казенный мундир?

«Он перефразирует Лира», – мелькнула у Тернера нелепая мысль, и в эту минуту все прожекторы вдруг погасли – словно опустили черный занавес. Мрак сразу накрыл площадь, и громче зазвучало пение «Марсельезы». Тернер почувствовал едкий запах смолы в ночном воздухе – по всей площади вспыхивало и гасло бессчетное множество искр; он услышал приглушенный оклик и приглушенный отзыв, услышал, как из уст в уста поспешно передавались слова команды. Пение и музыка внезапно слились в рев, подхваченный рупорами, – чудовищный, бессмысленный, одичалый рев, усиленный радио и искаженный до неузнаваемости, оглушающий, сводящий с ума.

«Да, – повторил про себя Тернер с чисто саксонской ясностью мышления, – да, именно так я бы и поступил на месте Зибкрона. Я бы инсценировал эту диверсию, накалил толпу и устроил побольше шума, чтобы спровоцировать его, чтобы он выстрелил».

Музыка гремела все громче. Он увидел, как полицейский на ступеньках повернулся к нему лицом, а молодой сыщик предупреждающе поднял руку.

– Оставайтесь, пожалуйста, на месте, мистер Брэдфилд! Мистер Тернер, оставайтесь, пожалуйста, на месте!

В толпе возбужденно перешептывались – она алчно предвкушала что-то.

– Прошу вынуть руки из карманов!

Вокруг них вспыхнули факелы – кто-то, видимо, подал сигнал. Они запылали безудержной надеждой, позолотив мрачные лица, исполнив их веры, вдохнув мечту в их прозаические черты, оживив тупой взгляд пророческим жаром апостолов. Маленький оркестр вступил на площадь, в нем было не больше двадцати душ, и армия, которая шла за ним, шагала вразброд, неуверенно; но музыка, усиленная рупорами Зибкрона, звучала теперь уже повсюду, олицетворяя террор социалистов.

– Соци! – раздалось снова в толпе. – Соци идут на нас.

Кафедра проповедника опустела – Карфельд исчез, но социалисты продолжали продвигаться вперед.

– Бей их, бей наших врагов! Бей евреев! Бей красных! Разделаемся с мраком, шептали голоса, разделаемся со светом, разделаемся со шпионами-саботажниками: во всем виноваты социалисты.

А музыка звучала все громче.

– Ну вот, – ровным голосом сказал де Лилл, – они его и выманили.

Молчаливые люди деловито окружили подножие карфельдовского помоста из нетесаного белого дерева. Сгибались кожаные спины, мелькали луноподобные лица, шептались о чем-то.

– Бей соци! Бей! – Ярость толпы вздымалась, как на дрожжах. И трибуна, и Карфельд были позабыты. – Бей их!

Бей здесь, сейчас, бей все, что тебе не по нраву, шептали голоса, бей евреев, негров, кротов-конспираторов, крушителей, ниспровергателей, родителей, любовников, они хорошие, они плохие, умные, глупые.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю