Текст книги "Мемуары сластолюбца"
Автор книги: Джон Клеланд
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Благодаря особому чутью женщины быстро подмечают такую перемену, и бывает нелегко усмирить их гнев и усыпить бдительность. У них свои, весьма эффективные, методы проверки, и вряд ли стоит недооценивать их проницательность. При первых признаках тревоги и прежде, чем я сам успел это осознать, миссис Риверс, с грубоватой прямотой, свойственной сильному увлечению, уяснила для себя природу моих чувств и впоследствии облегчила мою задачу, избавив меня от угрызений совести тем, что начала докучать мне жалобами, сколь справедливыми, столь и недальновидными. Одна лишь настоящая любовь способна уцелеть после утоления страсти, в противном случае наступает пресыщение, ведущее к хандре, а вечные жалобы и увещевания менее способны воскресить угасшие чувства. В своей несправедливости я дошел до того, что начал ставить ей в вину попытки, вызванные если не любовью, то влечением, вернуться к тому, с чего мы начали. Расточаемые ею ласки стали для меня такой обузой, что я с возрастающей неохотой шел на свидание, заранее зная, что не услышу ничего, кроме обиженного лепета насчет верной и вечной любви. Большинство женщин в этом похожи на надоевшего певца, которого легче уговорить запеть, нежели потом заставить умолкнуть.
Тем не менее разрыв этой связи прошел для меня отнюдь не безболезненно. Победа над такой блестящей женщиной, какой, несомненно, являлась миссис Риверс, в значительной мере увеличила мое тщеславие, и уж конечно, ее страх потерять меня и сожаления по этому поводу лили воду на ту же мельницу. Из этой истории я вышел более самонадеянным и не склонным отказываться от новых подобных приключений. Ее же неосознанная месть выразилась в том, что она заложила основу для моего превращения в фата и сластолюбца; эту роль я впоследствии играл с блеском.
Если бы я задумался и таким образом вступил бы на путь исправления, я счел бы, что она еще недостаточно наказана – моей неверностью и равнодушием – за все безумства, которым положила начало эта связь. Однако в то время я только упрекал себя в преступной жестокости, особенно перед лицом ее страданий, и лишь наполовину винил ее в том, что она сделала меня негодяем в моих собственных глазах. Иначе говоря, я еще не был столь законченным джентльменом, чтобы отплатить даме неблагодарностью и скверно обойтись с ней только по той причине, что она предала себя в мои руки.
К счастью для моего душевного покоя, неумолимо приближалось время разлуки. Неотложные дела и долг перед домашними призывали миссис Риверс на родину. Она, сколько могла, растянула свое пребывание у тетушки, но в конце концов отъезд ее стал решенным делом. Этого оказалось достаточно, чтобы несколько оживить мои угасшие чувства; помимо того, мною владело стремление загладить свою вину и хоть отчасти смягчить обиды, высказав благодарность за те милости, которыми она меня столь щедро осыпала; я ощутил потребность вымолить прощение за отсутствие в моей душе всяких чувств, кроме признательности. Поэтому мне не пришлось совершать над собой насилия, чтобы вернуть нашим отношениям ту теплоту, которой им недоставало в последнее время. Я старался во что бы то ни стало вновь снискать ее расположение, а гордость и себялюбие вовсю способствовали обману.
Строго придерживаясь этого плана, я придавал особое значение тому, чтобы в минуты расставания она не заметила, какой мизерной ценой дались мне притворные сожаления. Стала ли миссис Риверс жертвой обмана или же не попалась на удочку, не рискну утверждать наверняка. У меня были причины считать, что скорее имело место второе: прежде всего потому, что вскоре до нас дошли слухи о том, что, не пробыв в городе и двух недель, она составила счастье некоего молодого человека, чьи личные достоинства служили ему единственной рекомендацией. Сам я к тому времени с головой окунулся в новую авантюру, а посему воспринял эту новость с отменным спокойствием. Впрочем, я чуть не дал маху и не отправил ей оскорбительное письмо с поздравлениями, а если все-таки не сделал этого, то виной тому скорее лень, чем душевное благородство. Естественно, это обстоятельство не прибавило прекрасному полу авторитета в моих глазах, а только ожесточило меня, и я решил впредь обращаться с женщинами так, будто природа специально создала их для моего наслаждения.
Переживая нравственную деградацию, я все же был далек от того, чтобы включить в их число боготворимую мною Лидию. Чувство к ней хотя и не могло защитить от напора страстей, однако продолжало жить в моем сердце, не имея ничего общего с тем презрением, которое я питал к остальным представительницам ее пола. И если я позволяю себе это лирическое отступление, то лишь в качестве подтверждения, а не оправдания своих ошибок. Но я, кажется, был обречен на постижение истины, следуя извилистым путем порока.
Мое падение с горных высот подлинных волнений сердца, присущих одной лишь любви, было тем более болезненным, что я успел вдохнуть ее тончайший аромат и осознать разницу. Как же можно было отречься или попробовать заменить волшебные чары любви дешевым кокетством; предпочесть не затрагивающую сердца игру самолюбий постоянству страсти, которой даже муки сообщают особое очарование и которая, уж во всяком случае, наделяет человека достоинством и самоуважением? Но что может сказать о человеческом сердце и его поразительной изменчивости тот, кто не признает за ним права или способен объяснить эти переходы от одной крайности к другой?
Не успела миссис Риверс исчезнуть с моего горизонта, как я уже начал подыскивать ей замену, нуждаясь в развлечении того же сорта и не чувствуя склонности ни к чему иному, хотя и не считая подобное преследование особой доблестью для своего пола, как бы обидно это ни прозвучало для заядлого охотника.
Мое следующее приключение явилось, скорее, небольшой забавой, длившейся всего лишь несколько дней. Случай послал мне его в качестве компенсации за утрату миссис Риверс, давая возможность спастись от смертельной скуки тех дней, что остались до нашего отъезда в Лондон. И здесь я должен с сожалением констатировать, что законы правдивого повествования не позволяют мне солгать, облагораживая предмет моих домогательств в глазах тех, кто будут оскорблены в своих лучших чувствах и, может быть, даже испытают шок, когда узнают, что моя пассия являлась не кем иным, как одной из прелестнейших нимф, или мини-богинь, нашего дома и всей округи. У меня не хватает духу назвать ее настоящим именем прислуги, ибо меня так же, как многих, тошнит от литературных выдумок о том, как барчук влюбляется в горничную своей матери и возникает трогательный союз чистой любви и незапятнанной добродетели.
И все же, не хочу скрывать, в те дни зеленой юности, прежде чем пропитанный бесстыдством и притворством свет вконец разрушил данную мне природой непосредственность чувств, я склонен был отдавать предпочтение титулу красавицы перед любым другим; любая красотка имела в моих глазах преимущество перед дурнушкой королевских кровей. Будучи фатом и сластолюбцем, я все же не был настолько глуп, чтобы ставить сословную гордость выше наслаждения, да и сейчас не взялся бы с чистой совестью утверждать, будто геральдическая контора штампует чары с такой же легкостью, как титулы, и что созерцание болезненного вида какой-нибудь графини с такой же неизбежностью возбуждает страсть, как тешит мелкое самолюбие. Ну, и достаточно для тех, кто поморщится, узнав о моем выборе. Могу сказать лишь, что если они жалеют меня за него, то и я им отнюдь не завидую. Эта девушка, по имени Диана, поступив в услужение к тетушке, за несколько дней успела вскружить голову мужской половине челяди настолько, что нам с большим трудом удавалось поддерживать в них трезвость: весь октябрь они только и делали, что пили за ее здоровье. Она стала всеобщим кумиром, коему платили дань восхищения все подряд – от конюха до камердинера.
Один из моих лакеев, Уилл, которого я по двадцати раз на дню грозился уволить за неряшливость, преобразился в чистюлю и щеголя. Я пожелал узнать причину столь удивительной метаморфозы, и он признался, что обязан ею этой прекрасной возмутительнице спокойствия. Я был заинтригован и, убедившись, что она прехорошенькая, тотчас забыл о ней.
Диане было около девятнадцати лет. Она только что оставила место в женском пансионе, где прислуживала девицам из благородных семейств и где сама имела возможность нахвататься азов образования и воспитания, благодаря чему уверовала в свое превосходство над другими служанками. Полдюжины затверженных, на манер попугая, слов; две-три чувствительных элегии (таких, как "Дует северный ветер", "Приди, Розалинда" и "О, приди ко мне!"), исполняемых довольно сносно; способность кое-как наигрывать маленькие пьески на надтреснутом клавесине, до той поры хранившемся в чулане; а также декламирование наиболее душераздирающих отрывков из "Катона" и подражаний типа "Добродетельной сиротки" и "Удачливой горничной" – все это делало ее недосягаемой для прочей челяди, и они начинали возмущаться, что такое небесное создание должно прислуживать. У нее самой кружилась голова от подобного возвышенного вздора; в конце концов она Бог знает что вообразила о своей неземной красоте и прочих достоинствах, так что со временем обещала сделаться невыносимой. Впрочем, нужно отдать ей должное: она всегда была аккуратно и чистенько одета, за исключением тех случаев, когда цепляла на себя дешевые украшения, которые, однако, лишь подчеркивали, что никакая безвкусица не способна нанести роковой урон хорошенькому личику и стройной фигурке. Ее руки счастливо избежали огрубения – впрочем, вполне возможно, что ей не поручали черной работы.
Поведение этой феи, державшей остальных слуг на расстоянии, третировавшей их с нескрываемым презрением, вызывающим скорее насмешку, чем симпатию, имело тот эффект, что они ее буквально боготворили. В доме не было других разговоров, как только об очередной жертве ее красоты, каком-нибудь парне, чьи притязания она подняла на смех. Такая репутация снова возбудила во мне сдержанное любопытство, и я решил приволокнуться и таким образом приятно провести время, оставшееся до отъезда в Лондон.
Я стал всячески выделять ее, давая понять о своих намерениях. Простушка, видимо, вообразила, будто и со мной можно играть в те же игры. Я начал с небольших подношений; она вернула их с величайшим достоинством и самообладанием. Ей, видите ли, интересно знать, что я хочу сказать таким поступком. Она выражает надежду, что своим поведением не дала повода плохо думать о себе. Она понимает, что занимает слишком ничтожное положение, чтобы я мог смотреть на нее как на будущую жену, и слишком уважает себя, чтобы стать любовницей первого лорда Англии. Что с того, что она бедна – зато добродетельна… и прочий вздор, который некоторые болваны с состоянием, но без мозгов принимают за чистую монету. Что до меня, то мне ни в коей мере не угрожала опасность зайти дальше, чем следовало, ибо только истинная страсть толкает нас на опрометчивые поступки, а ее не было и в помине. Поэтому мне не составило труда хладнокровно разработать план боевых действий. Чем больше я владел собой, тем больше у меня было шансов принадлежать ей – но на моих условиях. Не стану отрицать, я бросил платок, как султан, и ее отказ по моему кивку поднять его задел мое самолюбие. Но я не сомневался, что возьму реванш – она поплатится собственной гордостью. Не сомневаясь, что в основе ее убийственной добродетели лежит не что иное, как тщеславие, я как раз и сделал ставку на это свойство ее натуры.
С этой целью я удвоил рвение и позволил себе пренебречь некоторыми предосторожностями – как если бы меня обуревала настоящая страсть. Девушка еще больше возомнила о себе и раздула обиду; сопротивление ее выросло до невероятных размеров, чему я, ввиду бесстыдства и наглости ее расчетов, не мог не аплодировать, вынашивая в то же время замысел сурово покарать ее – в свое время.
Добрая тетушка, приняв разыгранный спектакль за чистую монету, едва не отослала предмет моих вожделений от греха подальше, но я пустил в ход все свое влияние, и она позволила Диане остаться, хотя и неохотно – чего я потом долго не мог простить ей, оскорбившись, главным образом, предположением о серьезности моих намерений.
Обнародовав свои чувства, я тем самым расчистил поле битвы, убрав с дороги соперников: никто не осмеливался оспаривать у меня мою Дульсинею. Естественно, я не упустил ни единой возможности насладиться этой комедией. Ах, какой вид она напускала на себя, когда я с неподражаемым пылом и самоуничтожением изображал несчастного влюбленного, имея в виду двойную цель – наслаждение и месть. Чем больше жара и нетерпения я вкладывал в свое ухаживание, тем яростней Диана защищала свою невинность, пока наконец – в силу самообмана либо потому, что я дал повод, – тщеславие ее не раздулось прямо-таки до чудовищных размеров и она не позволила себе строить надежды на мой счет. Неудивительно, что крепость, не охраняемая больше никем, кроме одного только продажного часового – корыстного расчета с ее стороны, – должна была рухнуть перед столь рьяным завоевателем. В сущности, падение женщин – дело их собственных рук; неуважительное отношение к ним со стороны мужчин имеет источником их неуважение к самим себе – во всех смыслах.
В ходе многочисленных словесных поединков Диана с остервенением обороняла свою невинность (очевидно, пребывая в заблуждении, что это разожжет мою страсть) и сама немного увлеклась: эта малость и сыграла роль бомбы, с помощью которой я взорвал броню ее неприступности.
И здесь я не могу со всей прямотой не отметить, что в извечной битве полов, навязанной нам природой и присутствующей, в той или иной форме, на всех этапах жизни, мужчины заслуживают упреков в большой несправедливости, когда вменяют женщинам в вину, приравнивая к преступлению, то притворство, на которое мы сами толкаем их, вынужденных защищаться. Если они влюблены и достаточно искренни, чтобы признаться в этом, мы упрекаем их в доступности, а если, к нашему пущему удовольствию, оказывают сопротивление, обвиняем в лицемерии.
Захваченный любовным сражением с Дианой и чрезвычайно довольный тем, что наконец-то довел ее до требуемого состояния – благодаря последовательности и медленному движению вперед, – я предпринял следующий шаг, который и решил исход поединка в мою пользу.
Во время одной из якобы нечаянных встреч, в ходе которой я не мешал ей пребывать в уверенности, что отношу их на счет случайного совпадения, тогда как на самом деле они являлись результатом ее хитрости, Диана совсем уже было приготовилась услышать какое-нибудь драматическое признание, в том духе, что я, мол, жить без нее не могу, я вдруг дал понять, в весьма учтивых и сдержанных выражениях, что склоняюсь перед ее целомудрием; она обратила меня в свою веру; я полностью разделяю ее убеждение в том, что такая святая возвышенная добродетель не должна пасть под напором моих домогательств; что я навеки остаюсь искренним другом и восторженным поклонником ее красоты и непорочности, на которую больше не смею посягать, равно как и не собираюсь впредь беспокоить ее своими наглыми приставаниями. Бедняжка Диана, со своими понятиями о девичьей чести, ни в малейшей степени не готовая к столь внезапной капитуляции, казалась более растерянной, чем обрадованной. Такой поворот явился для нее сюрпризом, и вряд ли приятным. Должно быть ей не доводилось читать или, во всяком случае, она не могла припомнить чего-либо подобного в книгах, сформировавших ее жизненную философию. Со своей стороны, я не собирался давать ей ни минуты на то, чтобы она успела пробормотать фальшивые слова одобрения насчет похвальной перемены в моих чувствах, а предоставив ей в гордом одиночестве переварить услышанное, удалился – с видом полного безразличия. В этом, по крайней мере, я не ломал комедию, а если у кого-либо сложилось такое впечатление, значит, я недостаточно убедительно изложил свои мотивы.
После этого я выждал несколько дней, проверяя эффективность свой политики, уверенный в том, что моя выдержка непременно принесет плоды. Вскоре я имел случай убедиться, что показное равнодушие отнюдь не самый безнадежный способ ухаживания. Покинутая мной Диана, к тому же лишенная других поклонников, к которым она могла применить прежнюю методу, приглашая их сыграть в ту же, потерявшую прелесть новизны, игру (чтобы возбудить во мне ревность), осталась без утешения, с одной лишь девственностью, которой отчасти начала тяготиться. Помеха ее счастью гнездилась в ней же самой; уязвленное самолюбие вступило в противоречие и постепенно подтачивало ее пресловутое целомудрие. Я зорко следил за происходившими в ней переменами, вызванными моим холодным, вежливым обращением. Чем больше она упорствовала, чем яростнее – у всех на виду – защищала свою добродетель, тем значительнее были ее потери и тем невыносимее казалась перспектива остаться практически ни с чем – после столь героического сопротивления. Если в женщине задето самолюбие, она – ваша, при условии, что вы своевременно разглядите свои преимущества и сумеете ими воспользоваться. А так как я преуспел и в том и в другом, то и чувствовал себя хозяином положения.
Чтобы не затягивать рассказ до бесконечности, позволю себе опустить различные ухищрения, к которым прибегала Диана с целью вновь повергнуть меня к своим стопам и которые лишь убедили меня в правильности моей стратегии, в то время как сама она все безнадежнее запутывалась в уступках. Наконец настал момент, когда почетное отступление сделалось невозможным. Не забуду ту минуту, когда я нежно протянул ей руку и она возликовала, решив, что я вернулся к ней; захлестнувшие ее волны радости заглушили последние вопли поруганной девственности, из-за которой было столько шума.
Ее былая гордость так высоко парила – и шлепнулась с такой высоты, что не могла не сломать себе шею, и уж во всяком случае ей не суждено было подняться либо причинить мне малейшее беспокойство. Моя победа оказалась такой полной, а сопутствовавшее ей наслаждение так велико, что на первых порах мне удавалось подавлять зашевелившееся было раскаяние.
Диана так всецело отдалась на милость победителя, что хотя я и не стал уважать ее, но был обезоружен ее покорностью и уже не помышлял о мести. Напротив, мне стало казаться, что она понесла слишком суровое наказание. Жажда моя была утолена столь щедро, что в сердце шевельнулась если не любовь, то признательность. Я стал задумываться, чем компенсировать урон, нанесенный мной этому юному созданию, которое вручило мне свою судьбу и не требовало ничего сверх того, что я сам пожелал бы дать ему.
Даже распутникам ведомы законы чести, согласно которым совращение невинной девушки считается серьезным преступлением против нравственности. Обычно подобных вещей стараются не допускать, поскольку даже доводы о силе соблазна воспринимаются как неубедительные. И уж совсем непростительная жестокость – когда несчастную девушку приносят в жертву удовлетворенному самолюбию, а затем бросают, словно выжатый лимон. Считается чудовищной несправедливостью предоставлять юному существу самому справляться с последствиями, выражающимися главным образом во всеобщем презрении, падающем не на виновника несчастья, а на слабую жертву.
Я был тогда уже сластолюбцем, но не таким законченным злодеем, чтобы не думать о том, как загладить вину, не заходя, однако, дальше, чем позволят высшие – то есть мои – интересы.
Шло время. Приготовление к отъезду в Лондон подходили к концу. Мне стало ясно, что я не отважусь просить тетушку о том, в чем она, по доброте душевной, не отказала бы мне, взяв с собой в столицу Диану.
Беззаветная любовь и неосторожность девушки открыла всем глаза на характер наших отношений, а посему я ничем не рисковал, решившись наконец признаться леди Беллинджер в том, что давно уже было ей известно, оплакано и прощено. Ее радовало и то, что не кончилось хуже – в общепринятом смысле. Признание, которое раньше могло ее оскорбить, теперь выглядело чуть ли не компенсацией с моей стороны за недостаток уважения к ней, явленный в сем неблаговидном поступке, свершившемся прямо у нее под носом.
Мое обращение к тетушке за советом оказалось отнюдь не напрасным. Польщенная моим доверием, она разобрала по косточкам поступки и мотивы, простила их все и даже нашла благовидный предлог уволить Диану, сопроводив это столькими милостями, что та так и не угадала истинной причины своей отставки и не позволила себе ни слова протеста. Возможно, она льстила себя надеждой на то, что я призову ее к себе в Лондон. Я не стал ее разубеждать, а высказал пожелание, чтобы она покуда пожила у своих друзей, а там я дам ей знать о своих намерениях и, скорее всего, позабочусь о ее будущем (в этом был я совершенно искренен). Итак, за день-другой до нашего отбытия Диана уехала к своим друзьям, если и не удовлетворенная, то успокоенная относительно предстоящей разлуки, которая, согласно моему замыслу, должна была излечить ее от иллюзий; однако я сдержал слово и щедро обеспечил ее будущее, сделав это в такой форме, чтобы не дать ей ни малейшего повода упрекнуть меня в том, что я якобы погубил ее – в то время как на самом деле это всего лишь маленькая неприятность. Тетушка, в свою очередь, сделала ей через меня щедрый подарок.
Итак, я вновь обрел свободу, заплатив за нее смехотворную цену – сущий пустяк по сравнению с моим состоянием, – а также испытав глубокое раскаяние и стерпев несколько нотаций от тетушки, которые обязан был – в благодарность за ее доброту – выслушать с полным смирением и принять к сведению. Ее привязанность ко мне поистине была слабостью; в основе же моего отношения к ней лежала высшая из добродетелей – благодарность. Нужно было быть чудовищем, чтобы не отплатить добром за ту родительскую нежность, которую она проявляла в избытке.
Наступил долгожданный день нашего отъезда в Лондон, которого я почти не знал – если не считать кратковременных наездов в детстве, никак не способствовавших постижению того, что зовется столицей. Нынче я имел твердое намерение окунуться с головой в его стихию и добраться до сердцевины.
Без тени сожаления простился я с нашим роскошным особняком, рассудив, что деревня хороша для домашнего скота и угрюмых личностей, сознательно стремящихся к ее невинным радостям. Не воздавал я прощальной хвалы зеленым лесам, благоухающим полянам, поросшим мхом фонтанам, журчанию рек, что катят свои воды по извилистым руслам, естественным гротам и водопадам – словом, всему набору деревенских сокровищ, воспетых в многочисленных пасторалях и по которым часто вздыхают либо те, кто искренне к ним привязан, либо не знающие их так, как я, но кого они якобы неудержимо влекут к себе. Что до меня, то в ту пору деревня казалась мне последним местом на земле, где я желал бы встретить – разумеется, как можно позже – надвигающуюся старость, разве что деревенский воздух был бы предписан мне по медицинским показаниям в том почтенном возрасте, когда бурление страстей улеглось, а богатый жизненный опыт делает человека наиболее пригодным к утонченным радостям интеллектуального общения.