Текст книги "Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 6"
Автор книги: Джон Голсуорси
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
ГЛАВА XII СКВАЙР ПРИНИМАЕТ РЕШЕНИЕ
Вечером того же дня в девять часов, кончая свою пинту портвейна, мистер Бартер почувствовал неодолимое желание развлечься, побыть в обществе себе подобных.
Взяв шляпу и застегнув сюртук на все пуговицы – вечер был теплый, но восточный ветер приносил прохладу, – он зашагал к деревне.
Как воплощение дороги, ведущей к господу, о которой он говорил по воскресеньям! в своих проповедях, убегала вдаль проселочная дорога, обрамленная аккуратными изгородями, прошивая светлой ниткой тень вязов, на которых грачи уже смолкли. Запахло дымком, показались домики деревни кузница и лавки, обращенные фасадом к выгону. Огни в распахнутых дверях и окнах стали ярче; ветерок, едва колышущий листву каппана, резво играл трепетными листками осины. Дома – деревья, дома – деревья! Приют в прошлом и во все будущие дни!
Священник остановил первого, кто встретился ему.
– Прекрасные дни стоят для сена, Эйкен! Как дела у вашей жены? Значит, дочка! А-ха, мальчишек вам надо! Вы слышали о нашем событии? Могу смиренно…
От прихожанина к прихожанину, от порога к порогу он утолял свою жажду общения с людьми, восстанавливал утраченное было чувство собственного достоинства, необходимое для исцеления раны, нанесенной его чувствительности. А над его головой едва заметно вздыхали каштаны, осины нежно шелестели листвой и, наблюдая мирскую суету, как будто шептали: «О жалкие маленькие человечки!»
Луна на исходе первой четверти выплыла из-за темной кладбищенской рощи – та самая луна, что иронически взирала на Уорстед Скайнес, еще когда в приходской церкви возносил молитвы богу первый Бартер, и первый Пендайс хозяйничал в усадьбе; та самая луна, что так же тихо, равнодушно взойдет над этой рощей, когда навек уснут и последний Бартер и последний Пендайс, и на их надгробные камни будет литься сквозь лиловую тьму серебристый свет.
Священник подумал:
«Пожалуй, надо послать Стэдмена в этот угол. Кладбище становится тесновато; а здесь все старые могилы – лет по полтораста. Не разберешь на плитах ни слова. Вот с них и начнем».
Он пошел через луг по тропинке, ведущей к дому сквайра.
День давно угас, и только лунный свет озарял высокие стебли трав.
В доме стеклянные двери столовой были открыты настежь. Сквайр сидел один, в печальном раздумье доедая фрукты. По обеим сторонам от него на стенах висели портреты всех предыдущих Пендайсов, его молчаливых сотрапезников, а в самом конце над дубовым буфетом, уставленным серебром, глядела на них с портрета его жена, чуть удивленно вскинув брови. Сквайр поднял голову.
– А, Бартер! Что ваша жена?
– Ничего, спасибо.
– Рад это слышать! Прекрасное у нее здоровье, удивительная выносливость. Портвейну или кларет?
– Я выпил бы рюмку портвейну.
– Тяжеленько вам пришлось. Я-то знаю, что это значит. Мы не похожи на своих отцов, – они к этому относились просто. Когда родился Чарлз, отец охотился. А я так совсем измучился, когда появлялся на свет Джордж.
Сквайр на секунду умолк и тут же поспешно прибавил:
– Хотя вы-то уже могли и привыкнуть. Бартер нахмурился.
– Я был сегодня в Колдингэме, – сказал он, – и видел Уинлоу. Он оправлялся о вас.
– А, Уинлоу! Очень милая женщина его жена. У них, кажется, всего один сын.
Священник поморщился.
– Он говорил мне, – произнес он резко, – что Джордж продал своего жеребца!
Лицо сквайра изменилось. Он испытующе посмотрел на мистера Бартера, но священник наклонил голову над рюмкой.
– Продал жеребца? Что бы это значило? Он хоть объяснил вам, в чем дело?
Священник допил свой портвейн.
– Я никогда не ищу здравого смысла в поступках людей, играющих на скачках, – на мой взгляд, у них его меньше, чем у бессловесной скотины.
– Играющие на скачках – дело другое, – возразил мистер Пендайс. – Но Джордж ведь не играет.
В глубине глаз священника мелькнула усмешка. Он сжал губы.
Сквайр поднялся со своего места.
– На что вы намекаете, Бартер? – сказал он. Священник покраснел. Он ненавидел передавать сплетни, то есть когда они касались мужчины; женщины иное дело. И так же как и в тот раз, в разговоре с Белью, он старался не выдать Джорджа, так и теперь был начеку, чтобы не сказать лишнего.
– Мне ничего не известно, Пендайс!
Сквайр начал ходить по комнате. Что-то задело ноги Бартера: из-под стола в самом конце, там, где лежало пятно лунного света, выбрался спаньель Джон и, олицетворяя собой все, что было рабски преданно в этом поместье сквайру, уставил на своего хозяина полный тревоги взгляд. «Вот опять, – как будто хотел он сказать, – начинается что-то неприятное для меня!»
Сквайр прервал молчание.
– Я полагаюсь на вас, Бартер; я полагаюсь на вас, как на родного брата. Рассказывайте, рассказывайте, что вы слыхали о Джордже.
«В конце концов, – подумал священник, – он же его отец!»
– Я знаю только то, что слыхал от других, – начал он. – Говорят, что Джордж проиграл очень много. Может быть, все это выдумка, я не очень-то верю слухам. А если он и продал жеребца, тем лучше. Не будет искушения играть.
Хорэс Пендайс ничего не ответил на это. Им овладели гнев и растерянность. Одна мысль билась в его мозгу: «Мой сын – игрок! Уорстед Скайнес в руках игрока!»
Священник встал.
– Это всего-навсего слухи. Не придавайте им большого значения. Мне что-то не верится, чтобы Джордж был так глуп. Ну, мне пора к жене. До свидания.
И смущенно кивнув, мистер Бартер удалился через ту же дверь, через которую он вошел.
Сквайр окаменел.
Игрок!
Для мистера Пендайса, чье существование замкнулось в Уорстед Скайнесе, чьи помыслы были прямо или косвенно связаны только с поместьем, чей сын был всего лишь претендент на место, которое со временем покинет он, чья религия – почитание предков, для мистера Пендайса, которого при мысля о переменах бросало в дрожь, не было страшнее слова, чем слово «игрок»!
Он не понимал, что его система взглядов и была виновницей поведения Джорджа. Он говорил тогда Парамору: «У меня нет системы; я не верю ни в какие системы». Он просто растил сына джентльменом. Было бы лучше, если бы Джордж пошел в гвардию, но он провалился на экзамене; было бы лучше, если бы Джордж занялся поместьем, женился, родил сына, а не прожигал жизнь в Лондоне, – но Джордж оказался неспособным и на это! Он помог ему поступить в территориальный полк и в Клуб стоиков – что еще он мог дать сыну, чтобы уберечь его от беды? И вот он… игрок!..
Игравший один раз будет играть всегда!
И в лицо жене, глядевшей на него со стены, он зло бросил:
– Это в нем от тебя!
Но портрет ответил ему кротким взглядом.
Круто повернувшись, он вышел из комнаты. Спаньель Джон, не поспевший за хозяином, сел подле захлопнувшейся двери, стараясь носом уловить приближение кого-нибудь, кто вызволил бы его отсюда.
Мистер Пендайс прошел в кабинет, отперев ящик бюро, вынул какие-то документы и долго просматривал их. Это были: его завещание, список угодий Уорстед Скайнеса, с указанием размеров и получаемой арендной платы, затем копия документа, определявшего порядок наследования поместья. На этот последний документ, заключавший в себе самую горькую иронию, мистер Пендайс смотрел долее всего. Он не стал перечитывать бумагу, он думал: «И я не имею права уничтожить это! Так сказал мне Парамор! Игрок!»
Тупая косность, свойственная всем людям этого непонятного мира, а сквайру еще в большей степени, чем остальным, – это не качество характера, а скорее проявление инстинктивного страха перед тем, что тебе чуждо, инстинктивного отвращения к чужим взглядам, инстинктивной веры в силу традиции. А у сквайра к этому еще добавлялось самое его глубокое и достойное качество – умение принимать решения. Эти решения могли быть тупы и нелепы, могли доставлять ему и окружающим ненужные страдания, могли не иметь никакого нравственного и разумного оправдания, и тем не менее он умел принимать их и не отступать от них ни на йоту. Благодаря этому качеству он по-прежнему был тем, чем был столетия назад и чем надеялся остаться до скончания века. Это было в его крови. Единственно благодаря этому он мог противостоять разрушительной силе времени, ополчившейся против него, против его сословия, против наследственного принципа. Единственно благодаря этому он мог передать своему сыну все, что ему было самому завещано его предками. И теперь он глядел со злобой и негодованием на документ, который узаконивал эту передачу.
Люди, задумывающие великие дела, не всегда претворяют их в жизнь так легко и тайно, как этого им хотелось бы. Мистер Пендайс пошел в спальню с намерением не посвящать жену в свои планы. Миссис Пендайс спала. Появление сквайра разбудило ее, но она лежала, не шелохнувшись, с закрытыми глазами. Вид этого спокойствия, когда сам он был так расстроен, исторг из его груди слова:
– Ты знала, что Джордж – игрок?
Огонек свечи над серебряным подсвечником в руке Пендайса играл в темных, неожиданно оживших глазах его жены.
– Он ставил бог знает какие деньги! Он продал свою лошадь! Он никогда не расстался бы с ней, не будь его дела плохи. Не удивлюсь, если его имя вывешено на ипподроме в списке несостоятельных должников.
Одеяло зашевелилось, словно миссис Пендайс порывалась вскочить. Но затем раздался ее голос – спокойный и мягкий.
– Все молодые люди играют, Хорэс. Тебе должно быть это известно!
Сквайр, стоявший в ногах кровати, поднял свечу, пламя колыхнулось, и в этом движении было что-то зловещее, как будто он спрашивал:
– Ты защищаешь его? Бросаешь мне вызов?
Вцепившись в спинку кровати, он закричал:
– Я не потерплю в своей семье игрока и мота! Я не могу рисковать поместьем!
Миссис Пендайс села и несколько секунд смотрела на мужа, не отрываясь. Сердце ее бешено колотилось. Вот оно, началось! То, что она ожидала в тревоге все эти дни, началось! Ее побледневшие губы произнесли:
– О чем ты говоришь? Я не понимаю, Хорэс!
Глаза мистера Пендайса перебегали с предмета на предмет, как будто искали чего-то.
– Это последняя капля, – проговорил наконец он. – Полумерами здесь не поможешь. Покуда он не порвет с этой женщиной, покуда он не бросит играть, покуда… покуда не обрушатся небеса, он мне больше не сын!
Марджори Пендайс, у которой душа трепетала сейчас, как до предела натянутая струна, слова «покуда не обрушатся небеса» показались страшнее всего. В устах ее мужа, с которых не слетала ни одна метафора, которые никогда не произнесли того, что не было бы простым и понятным, никогда не преступали многочисленных табу его сословия, эти слова приобретали особенно грозный и чреватый последствиями смысл.
Он продолжал:
– Я воспитывал его так, как воспитывали меня. И я никогда не думал, что он вырастет негодяем!
Сердце у миссис Пендайс перестало трепетать.
– Как можешь ты так говорить, Хорэс! – воскликнула она.
Сквайр, отпустив спинку кровати, начал ходить по комнате. В абсолютной тишине, царившей в доме, его шаги звучали особенно зловеще.
– Я решил, – сказал он. – Поместье…
И тут миссис Пендайс перестала сдерживаться:
– Ты говоришь о том, как воспитывал Джорджа! Ты… ты никогда его не понимал. Ты никогда ни в чем не помог ему! Он просто рос себе и рос, как вы все росли здесь в этом… – Она не могла найти подходящего слова, потому что и сама не понимала, обо что слепо бились крылья ее души. – Ты никогда не любил его, как любила его я. Какое мне дело до твоего поместья? Я была бы рада, если бы его продали. Ты думаешь, мне нравится здесь жить? Ты думаешь, это мне когда-нибудь нравилось? Ты думаешь, я когда-нибудь… – Но она не докончила: «любила тебя»? Мой сын – негодяй? А сколько раз ты, посмеиваясь, качал головой и говорил: «Молодость должна перебеситься!» Ты думаешь, я не знаю, что бы вы все делали, если бы только смели! Ты думаешь, я не знаю, о чем вы, мужчины, говорите между собой! Играть… ты тоже играл бы, если бы не боялся. А теперь, когда Джорджу трудно…
Этот бурный поток слов так же внезапно прекратился, как и начался.
Мистер Пендайс вернулся к кровати и опять вцепился в спинку, и спокойное пламя свечи озарило лица, искаженные гневом до такой степени, что муж и жена не узнавали друг друга. На его худой коричневой шее, между разошедшихся кончиков туго накрахмаленного воротничка билась жилка. Он проговорил, запинаясь:
– Ты… ты совсем сошла с ума. Мой отец поступил бы так же, отец моего отца поступил бы так же! Ты что думаешь, я позволю пустить имение по ветру? Потерплю у себя в доме эту женщину? Ее сына-ублюдка – ведь он будет почти что ублюдок… Ты… ты еще не знаешь меня!
Последние слова он не сказал, а проворчал сквозь зубы, как рассерженный пес. Миссис Пендайс вся подобралась, будто готовилась к прыжку.
– Если ты откажешься от сына, я уйду к нему и никогда не вернусь!
Руки мистера Пендайса разжались. Спокойный, ровный, яркий огонь свечи озарял его лицо, и было видно, как поползла вниз нижняя челюсть. Он злобно стиснул зубы и, отвернувшись, резко сказал:
– Не болтай глупости!
Затем, схватив свечу, ушел к себе в туалетную.
Первое его ощущение было довольно простым: в нем возмутилось чувство благовоспитанности, как бывает при виде грубейшего нарушения приличий.
«Какой бес, – подумал он, – сидит в женщинах! Пожалуй, я лягу здесь, пусть это послужит ей хорошим уроком».
Он посмотрел вокруг себя. Спать было не на чем: не было даже дивана, и, взяв свечу, он пошел к двери. Но чувство неприкаянности и одиночества, взявшееся неизвестно откуда, заставило его в нерешительности остановиться у окна.
Молодой месяц, стоявший уже высоко, бросал бледный свет на его неподвижную, худую фигуру, и было страшно видеть, какой он весь серый серый от головы до ног; серый, печальный и постаревший: итог всех живших до него здесь сквайров, которые из этого же окна обозревали когда-то свои земли, подернутые лунным инеем. На лужайке он заметил своего старого охотничьего жеребца Боба, который стоял, повернув морду к дому. Сквайр тяжело вздохнул.
И, словно в ответ на этот вздох за дверью, как будто что-то упало. Сквайр отворил дверь, чтобы узнать, что там такое. Спаньель Джон, лежа на голубой подушке, головой к стене, сонно посмотрел на хозяина.
«Это я, хозяин, – казалось говорил он. – Уже поздно, и я совсем засыпал. Но все-таки я счастлив еще раз увидеть тебя, хозяин». – И, прикрыв глаза от света длинным черным ухом, он протяжно вздохнул. Мистер Пендайс затворил дверь. Он совсем забыл о своем псе. Но теперь, поглядев на своего преданного друга, он точно вновь обрел веру во все, чем жил, над чем простиралась его власть, что составляло его «я». Он отворил дверь спальни и лег подле жены. Скоро он уже спал.
ЧАСТЬ III
ГЛАВА I ОДИССЕЯ МИССИС ПЕНДАЙС
А миссис Пендайс не спала. Благодатное снотворное – долгий день, полный трудов на фермах и в поле, смежил веки ее мужа; но у нее не было этого спасительного снотворного. Глаза ее были раскрыты, и в них обнажилось все, что было в ее душе святого, заповедного, сокрытого от всех… Если бы кто-нибудь мог заглянуть в ее глаза этой ночью! Но будь ночной мрак светом, в ее взгляде нельзя было бы прочесть ничего, ибо еще более святым и могущественным был в ней инстинкт истинной леди. Этот тонкий, гибкий, сотканный из заботы о других и о себе, этот древний, очень древний инстинкт, подобно невидимой кольчуге, надежно охранял душу миссис Пендайс от чужих глаз. Какой густой должна быть ночная темь, чтобы она решилась сбросить эту кольчугу!
Чуть забрезжило утро, миссис Пендайс снова надела ее и, тихонько встав с постели, долго тайком отмывала холодной водой глаза, которые, казалось ей, всю ночь палило огнем. Затем подошла к открытому окну и выглянула. Только-только занялся рассвет, птицы пели свои утренние песни. В саду на цветах лежала сеть из сизых капель росы; деревья стояли сизые от тумана. Старый конь, призрачный, нереальный, положив морду на изгородь, досыпал последний, утренний сон.
Ласковый утренний ветерок обвевал ее лицо, бился в оборках белого пеньюара на груди, словно птица, принося с собой образы всего, что было дорого и ненавистно ее сердцу.
Птицы угомонились, и в наступившей тишине взошел золотой диск солнца, иронически оглядывая мир, и все вокруг вспыхнуло яркими красками. Слабый огонек затлел в душе миссис Пендайс, долгие часы изнывавшей под бременем! принятого решения, – для ее кроткой души, не привыкшей действовать, съеживающейся от грубого прикосновения, принятое решение было источником боли. Очень горькое, даже мучительное, поскольку обязывало ее действовать, оно, однако, не ослабело в ней, а сияло, подобно путеводной звезде, среди мрака и грозных туч. В жилах Марджори Пендайс (урожденной Тоттеридж) не было «и капли злопамятной и бурной «плебейской крови», ни капли пива или эля, будящих ярость и досаду; в них струился чистейший кларет. В ее душе не было ни злобы, ни гнева, которые укрепили бы ее решимость. Для выполнения задуманного ей могло помочь лишь легкое, чистое пламя, горевшее так глубоко в ее сердце, что оно почти не грело, хотя и задуть его было невозможно. Она не говорила себе: «Я не хочу, чтобы мной помыкали». Ее чувства можно было бы выразить словами: «Никому не дано помыкать мной, ибо, если это случится, вместе со мной погибнет и то, что есть во мне, что выше и важнее меня». И хотя она даже не подозревала, что это было такое, но это и был самый дух английской цивилизации, суть которого заключается в словах: «Кротость и душевное равновесие». Все грубое было настолько чуждо ей, что она не была способна ни ссориться из-за пустяков, ни делать из мухи слона, ни лгать, ни преувеличивать; и теперь она, сама того не сознавая, решилась действовать не раньше и не позже, чем было необходимо, – и ничто уже не могло заставить ее отступить. Сейчас в ней говорила уже не только материнская любовь, а самое глубокое в нас чувство – уважение к собственному «я», которое требует: «Поступи так-то, или ты предашь собственную душу».
И теперь, тихонько подойдя к постели, она глядела на спящего мужа, которого решила покинуть, без злобы, без укора, долгим, спокойным взглядом, значение которого и сама не могла бы объяснить.
И когда утро окончательно вступило в свои права и все в доме поднялись, она ни словом, ни поступком, ни жестом не выдала, что созрело в ее душе за эту ночь: Принятое решение исполнялось как нечто вполне обычное, как будто она поступала так всякий день Она не заставляла себя казаться спокойной, не гордилась втайне сознанием своей смелости; ею руководило инстинктивное желание избежать сцен и ненужных страданий, которое было у нее в крови.
Мистер Пендайс вышел из дому в половине одиннадцатого в сопровождении управляющего и спаньеля Джона. Он не мог и предположить, что его жена накануне ночью говорила серьезно. Одеваясь, он повторил ей, что больше знать не желает сына, что вымарает его имя из завещания, что самыми крутыми мерами сломит его упорство, – короче, он дал ей понять, что и не думает отступать от своего решения. С его стороны было бы просто глупо предполагать, что женщина, а тем более его жена, способна так же упорствовать в своих намерениях.
Первую половину утра миссис Пендайс провела в обычных занятиях. Через полчаса после ухода сквайра она приказала подать карету, снести в нее два чемодана, которые собственноручно уложила, и, держа в руке свою зеленую сумку, неторопливо села. Горничной, дворецкому Батлеру и кучеру Бексону она объяснила, что едет проведать мистера Джорджа. Нора и Би гостили у Тарпов, так что прощаться было не с кем, кроме старого скай-терьера Роя; и чтобы это расставание не было очень горьким, Роя она взяла с собой на станцию.
Мужу миссис Пендайс оставила коротенькое письмо, положив его туда, где, она знала, он тотчас увидит его, а другие не увидят совсем.
«Дорогой Хорэс!
Я уезжаю в Лондон, к Джорджу. Остановлюсь в гостинице Грина на Бонд-стрит. Ты, вероятно, помнишь мои вчерашние слова. Возможно, ты не понял, что я говорила серьезно. Присмотри, пожалуйста, за бедняжкой Роем и не позволяй давать ему слишком много мяса в такую жару… Джекмен лучше Эллиса знает, какого ухода в этом году требуют розы. Сообщи мне о здоровье Розы Бартер. Пожалуйста, не беспокойся обо мне. Джералду я напишу позже сама, но сейчас ни ему, ни девочкам писать не могу.
До свидания, дорогой Хорэс, мне очень жаль, если я огорчила тебя.
Твоя жена Марджори Пендайс.»
Как просто и спокойно миссис Пендайс оставила дом, так же просто и спокойно объяснила она себе этот шаг. Для нее это было не бегство из дому, не вызов мужу: она не скрывала адреса, не восклицала мелодраматически: «Я никогда больше не вернусь!» Подобный шантаж с наведенным пистолетом был не в ее духе. Практические детали, вроде того, какими средствами она теперь располагает, остались необдуманными; но и здесь, в ее точке зрения, вернее, в отсутствии всякой точки зрения на этот предмет, проявилась независимость ее взгляда. Хорэс не позволит, чтобы она голодала. Этого даже нельзя себе представить. К тому же у нее было своих триста фунтов в год. Правда, она не имела понятия, много это или мало и куда они помещены. Впрочем, это ее нимало не беспокоило, она говорила себе: «Я буду счастлива и в хижине с моими цветами и Роем», – и, хотя ей никогда не приходилось живать в хижине, возможно, она была права. Все, что другим доставалось за деньги, Тоттериджам шло само собой, а если и не шло, они великолепно умели обходиться малым это их качество, это умение черпать сокровища в собственной душе впитывалось в их кровь в течение столетий.
Однако из кареты на перрон миссис Пендайс прошла быстрым шагом, опустив голову. Старый скай-терьер, оставленный на сиденье в карете, смотрел из окна на хозяйку и, чувствуя в сердце какое-то щемление, а на носу слезы, капнувшие не из его глаз, понял, что это было не обычное расставание, и жалобно повизгивал за стеклом.
Миссис Пендайс велела извозчику отвезти себя в гостиницу Грина. И только войдя в свой номер, разместив вещи, умывшись и пообедав, она ощутила смущение и тоску по дому. Раньше новизна переживаний какое-то время отвлекала ее от мыслей о том, что делать дальше и как обернутся все ее мечты, надежды и чаяния. Захватив с собой зонтик от солнца, она вышла на Бонд-стрит. Проходивший мимо мужчина снял шляпу.
«Ах, боже мой, – подумала она, – кто бы это мог быть? А, верно, знакомый!»
У нее была плохая память на лица, но, хотя она не могла припомнить имени поздоровавшегося, она сразу почувствовала себя уверенней, не такой одинокой и брошенной на произвол судьбы. Скоро глаза ее оживленно заблестели при виде дамских туалетов, и витрины магазинов все больше и больше захватывали ее внимание. Марджори Пендайс охватила радость, подобная той, что наполняет сердце молоденькой девушки, впервые выехавшей на бал, или сердце моряка, вступившего на неведомую землю. Восхитительно открывать новое, бросать вызов неизвестному и знать, что эта прекрасная жизнь будет длиться всегда, – это радостное чувство несло ее как на крыльях в этот яркий июньский день среди веселой лондонской суеты. Она прошла мимо парфюмерной лавки и подумала: «Какой прелестный аромат!» У следующих дверей она остановилась, любуясь дивными кружевами, и, хотя мысленно твердила себе: «Я не должна ничего покупать. Все мои деньги принадлежат Джорджу», – радость ее не становилась меньше, и у нее было такое чувство, будто все эти прелестные вещи принадлежат ей.
В следующем окне она увидела афишу, театры, концерты, опера – и целую галерею портретов известных актеров и певцов. Она глядела с восторгом, который мог бы показаться смешным со стороны. Неужели все это каждый день и весь день можно смотреть и слушать за несколько шиллингов! Каждый год непременно – так было заведено – она один раз бывала в опере, два раза в театре и ни разу в концерте: ее муж не любил «классической» музыки. Пока она стояла у афиши, к ней подошла утомленная, измученная жарой нищая с ребенком на руках, сморщенным и совсем» крохотным Миссис Пендайс вынула из кошелька полкроны, подала, и вдруг ее охватила чуть ли не ярость.
«Бедный малютка! – думала она. – И, наверное, таких несчастных тысячи, а я-то жила и ничего не знала об их судьбе!»
Она улыбнулась женщине, та улыбнулась ей в ответ. И толстый юноша-еврей, стоявший в дверях магазина, заметив, как женщины улыбнулись друг другу, тоже улыбнулся, точно они ему чем-то понравились. Миссис Пендайс чувствовала себя так, будто весь город старается сделать ей приятное, и это было непривычно и радостно, ибо Уорстед Скайнес все тридцать лет ни разу не был любезен к ней. Она взглянула на витрину магазина шляп и порадовалась собственному отражению: светлый легкий костюм, отделанный узорами из черной бархатной тесьмы и гипюром, хотя и был сшит два года назад, выглядит очень мило, но и то сказать, в прошлом году она надевала его всего раз: она тогда носила траур по бедному Губерту. Оконное стекло польстило и ее щекам, и ласково блестевшим глазам, и ее темным, чуть посеребренным волосам. И она подумала: «Я совсем еще не старая!» Только ее шляпка, отраженная в стекле, вызвала у нее некоторое неудовольствие. Поля ее кругом загибались вниз, и, хотя миссис Пендайс любила этот фасон, теперь он показался ей старомодным. И она долго стояла у окна магазина, мысленно примеряя выставленные шляпки и стараясь убедить себя, что все они пойдут ей и что все они премиленькие, хотя они ей вовсе не нравились. Заглядывалась она и на окна других магазинов. Уже год она не видала лондонских улиц и за тридцать четыре года ни разу не ходила по этим улицам, мимо этих магазинов одна, а не в обществе мистера Пендайса или дочерей, которые не любили делать покупки.
И люди были другие, не такие, какими она видела их, идя с Хорэсом или девочками. Почти все были ей симпатичны, у всех была какая-то особая, интересная жизнь, к которой она, миссис Пендайс, оказалась странным, необъяснимым образом причастна. Как будто с каждым она могла в ту же секунду познакомиться, как будто эти люди тут же раскрыли бы ей свою душу и даже стали слушать прямо на улице с добрым интересом ее собственное повествование. Марджори Пендайс это было странно, и она приветливо улыбалась, так что все, кто видел эту улыбку, – продавщица из магазина, светская дама, извозчик, полицейский или завсегдатай клуба – ощущали вдруг тепло в сердце. Было приятно видеть, как улыбается эта уже немолодая женщина, у которой посеребренные, поднятые надо лбом волосы и шляпка с опущенными полями.
Миссис Пендайс вышла на Пикадилли и свернула направо, в сторону клуба Джорджа. Она хорошо знала этот дом, потому что всякий раз, проезжая мимо, не упускала случая взглянуть на окна, а в юбилей королевы Виктории провела в нем весь день, чтобы посмотреть процессию.
По мере того как она приближалась к клубу, ее все сильнее била лихорадка. Хотя она в отличие от Хорэса и не мучила себя предположениями, как все обернется, но тревога все-таки свила себе гнездо в ее сердце.
Джорджа в клубе не оказалось, и швейцар не знал его нового адреса. Миссис Пендайс стояла в растерянности. Она была матерью Джорджа, – как же могла она спросить его адрес? Швейцар почтительно ожидал: он с первого взгляда признал в этой женщине настоящую леди. Наконец миссис Пендайс проговорила спокойно:
– Нет ли у вас комнаты, где бы можно было написать ему письмо или, быть может…
– Конечно, есть, сударыня. Я провожу вас.
И, хотя к сыну пришла всего только его мать, швейцар держался с тем деликатно сочувствующим видом, как если бы он помогал влюбленным; и, возможно, он был прав в своей оценке относительной значимости любви, ибо он хорошо знал жизнь, вращаясь столько лет в самом лучшем обществе.
На листке бумаги, в верхней части которого белыми выпуклыми буквами стояло «Клуб стоиков», что было так знакомо по письмам Джорджа, миссис Пендайс написала то, что должна была ему сказать. В маленькой, полутемной комнате было очень тихо, только жужжала бившаяся о стекло большая муха, пригретая солнцем. Стены были темные, мебель старинная. Клуба стоиков не коснулось новое искусство, не было в нем и пышной роскоши, обязательной для буржуазных клубов. Комната, предназначенная для любителей писать, как будто вздыхала: «Мною так редко пользуются, но чувствуйте себя тут, как дома; в любой усадьбе есть такой же тихий уголок».
И все-таки немало стоиков сиживало здесь над письмами к своим возлюбленным. Возможно, на этом самом месте, этим самым пером писал Джордж Элин Белью, и сердце миссис Пендайс ревниво сжалось.
«Дорогой Джордж! (писала миссис Пендайс.)
Мне надо поговорить с тобой об очень важном деле. Приходи в гостиницу Грина, милый, и поскорее. Мне будет очень тоскливо и грустно, пока мы не увидимся.
Любящая тебя Марджори Пендайс.»
Такое письмо она послала бы своему возлюбленному, да оно и вышло таким потому, что у нее никогда не было возлюбленного, кому бы она могла написать так.
Она застенчиво улыбнулась, опустила письмо и полкроны в руку швейцара, отказалась от чашки чая и неторопливо пошла в сторону Хайд-парка.
Было пять часов пополудни; солнце ярко светило. Экипажи и пешеходы нескончаемым, ленивым потоком вливались в Хайд-парк. Миссис Пендайс тоже вошла в парк, немного робея: она не привыкла к такому стремительному движению, – перешла на другую сторону аллеи и села на скамью. Может быть, и Джордж был сейчас в парке, и она вдруг увидит его; может, здесь и Элин Белью, и она увидит сейчас и ее. Сердце миссис Пендайс заколотилось, а глаза под удивленно приподнятыми бровями ласково оглядывали каждую проходящую фигуру: старика, юношу, светскую даму, молоденьких румяных девушек. Как они все прелестны! Как мило одеты! Зависть смешалась с удовольствием, которое рождалось в ней всегда при виде прекрасного. И миссис Пендайс не подозревала, как прелестна была сейчас сама в этой старомодной шляпке с полями вниз.
Но покуда она сидела так, ее сердце наливалось тяжестью, и всякий раз, когда мимо нее проходил кто-нибудь из знакомых, ее охватывала нервная дрожь. Ответив на приветствие, она мучительно краснела, опускала голову, а слабая улыбка, казалось, говорила: «Я знаю, я веду себя непозволительно. Я не должна здесь сидеть одна».
Вдруг она почувствовала себя совсем старой; и в этой веселой толпе, в центре бурлящей жизни, в ярком солнечном блеске она испытала такое горькое одиночество, почти отчаяние, такую неприкаянность, как будто весь мир отрекся от нее; и она показалась себе деревцем из ее сада, вытащенным из родной почвы с голыми, жалкими корнями, жадно ищущими земли. Она поняла, что чересчур долго была привязана к месту, которое осталось для нее чужим, и была слишком стара, чтобы вынести пересадку. Привычка – это грузное, бескрылое чудовище, рожденное временем и местом, опутало ее своими щупальцами, сделало ее своей госпожой и не отпускало.