Текст книги "К востоку от Эдема. Том 1"
Автор книги: Джон Эрнст Стейнбек
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Пойдем спать? – спросил Адам.
– Посидим еще немного.
Они молчали, а ночь расползалась по дому и все понукала их, все подзуживала.
– Эх, жалко, не увидел я, как его хоронили! – сказал Карл.
– Небось богатые были похороны.
– Хочешь, покажу вырезки из газет? Они у меня все в одном конверте, в моей комнате лежат.
– Нет. Сегодня не стоит.
Карл круто повернулся вместе со стулом и поставил локти на стол,
– Мы должны разобраться, – сказал он, волнуясь. Можем тянуть сколько угодно, но надо же что-то решать.
– Понимаю, – кивнул Адам. – Просто у меня еще не было времени как следует подумать.
– А что толку думать? У меня вот время было, полно было времени, и ни до чего я не додумался. Я даже старался вообще про это забыть, и все равно возвращался к одному и тому же. Думаешь, время тебе поможет?
– Наверно, нет. Ты прав. Уж если так, давай поговорим. С чего ты хочешь начать разговор? Мы ведь и правда ни о чем другом сейчас думать не можем.
– Начнем с денег, – сказал Карл. – Их больше ста тысяч, это не пустяки. – А что деньги-то? – Откуда они взялись?
– Почем я знаю? Может, он на бирже играл, я ведь уже говорил. Может, кто-нибудь в Вашингтоне навел его на стоящее дело.
– Ты и вправду так считаешь?
– Я никак не считаю. Что я могу считать, если я ничего не знаю?
– Это огромные деньги. У нас целое состояние. Можем хоть всю жизнь на них жить и ничего не делать, а можем добавить к нашей земле еще кусок и окупить их с лихвой. До тебя, наверно, еще не дошло, но мы теперь богаты. В наших краях мы богаче всех. Адам засмеялся.
– Ты это так сказал, будто приговор зачитал.
– Откуда они взялись, эти деньги?
– Какая тебе разница? Может, лучше не ломать голову и жить в свое удовольствие.
– Но он не сражался при Геттисберге. Он за всю войну не побывал ни в одном бою. Его ранило в обычной перестрелке. Все, что он рассказывал, вранье.
– К чему ты ведешь? – спросил Адам.
– Я думаю, он эти деньги украл, – подавленно прошептал Карл. – Ты спрашиваешь, что я думаю, вот я тебе и сказал.
– А где, у кого он их украл, ты знаешь?
– Нет.
– Почему же ты думаешь, что он украл?
– Но он же врал про войну.
– При чем здесь это?
– При том. Если он мог врать про войну… он и украсть мог.
– Но каким образом?
– Он занимал в СВР разные посты… крупные посты. Может быть, сумел влезть в казну, подделал какие-нибудь счета… Адам вздохнул.
– Если ты так думаешь, чего же ты им не напишешь, не объяснишь? Пусть проверят всю отчетность. Если окажется, что ты прав, мы вернем им эти деньги.
Лицо у Карла страдальчески перекосилось, шрам, на лбу потемнел еще больше.
– На его похороны приезжал вице-президент. Президент прислал венок. За гробом ехал хвост карет чуть не в полмили, шли сотни людей. А в почетном карауле кто стоял, знаешь?
– Ну и что с того?
– К примеру, мы с тобой докажем, что он вор. А потом всплывет, что он не сражался при Геттисберге и вообще нигде не воевал. И все тогда узнают, что он не только вор, но и обманщик и что про свою жизнь он все наврал. А раз так, никто уже не поверит, что он хотя бы изредка говорил правду.
Адам сидел не шевелясь. Глаза его смотрели безмятежно, но он был начеку.
– Я думал, ты его любишь, – спокойно сказал он. На душе у него было легко, он словно вырвался из плена.
– Да, я его любил. И сейчас люблю. Потому мне и жутко думать об этом… о том, что вся его жизнь… что все… насмарку. А могила?.. Они ведь могут даже раскопать могилу и выбросить его оттуда. – В голосе Карла звенела боль. – Неужели ты совсем его не любил?
– До этой минуты я сам не знал точно. Никак не мог в себе разобраться. А теперь знаю. Да, я его не любил.
– И потому тебя не волнует, что вся его жизнь будет перечеркнута, и что его несчастное тело вышвырнут из могилы, и… господи, ужас-то какой, господи!
Мысли Адама заметались в поисках слов, способных верно выразить то, что он чувствовал. – А меня это и не должно волновать. – Конечно, – горько сказал Карл. – Если ты не любил его, то конечно. Теперь еще начнешь вместе с другими поливать его грязью.
Адам понял, что брат для него больше не опасен. Прежняя ревность исчезла, и Карлу не от чего было впадать в бешенство. Грехи отца легли на него тяжким бременем, зато отец принадлежал теперь только ему, и отнять его у Карла не мог никто.
– Приятно тебе будет ходить по городу, когда все узнают? – не отступал Карл. – Как ты будешь смотреть людям в глаза?
– Я же сказал, меня это не волнует. – И не должно волновать, потому что я не верю. – Чему не веришь?
– Тому, что он украл какие-то там деньги. Я верю, что про войну он говорил правду, и верю, что он сражался во всех тех битвах, про которые рассказывал.
– А где у тебя доказательства?.. И как тогда понимать его послужной список?
– Но ведь и у тебя нет доказательств, что он вор. Ты же это придумал, потому что не знаешь, откуда взялись деньги.
– Да, но его армейские документы…
– Возможно, там ошибка, – сказал Адам. – Да что там ошибка. В своем отце я не сомневаюсь.
– Вот уж не понимаю.
– Попытаюсь объяснить… Существуют очень убедительные доказательства, что Бога нет, однако многие все равно верят, что он есть, и их вера сильнее любых доказательств.
– Ты же сказал, что не любил отца. Как же ты можешь быть так в нем уверен?
– В том-то, наверно, и дело. – Адам говорил медленно, осторожно. – Может быть, если бы я любил его, я бы ревновал. Как ты. Может быть… может быть, именно любовь заставляет человека сомневаться и не верить. Говорят, когда любишь женщину, все время в ней сомневаешься, потому что сомневаешься в себе. Теперь я это прекрасно понимаю. Я понимаю, как сильно ты его любил, и понимаю, что творила с тобой эта любовь. А я его не любил. Хотя он-то, может быть, любил меня. Он меня испытывал, он меня и обижал, и наказывал, и в конце концов даже отдал в армию, будто в жертву принес, чтобы какую-то вину искупить. А вот тебя он не любил, и потому был в тебе уверен. Возможно… да, возможно, тут все как бы наоборот.
Карл уставился на него широко открытыми глазами. – Не понимаю.
– Я и сам еще не до конца разобрался. Для меня это открытие. Мне сейчас очень хорошо. Наверное, еще никогда в жизни так хорошо не было. Я словно от чего-то избавился. Может быть, потом со мной будет то же, что с тобой сейчас, но пока я ничего не чувствую.
– Не понимаю, – снова сказал Карл.
– Но тебе понятно, что я не считаю нашего отца вором? И что он был обманщик, я тоже не верю.
– А как же документы?..
– Я на них и смотреть не буду. Моя вера в отца для меня убедительнее любых документов.
– Так, думаешь, эти деньги надо взять? – тяжело дыша, спросил Карл.
– Конечно.
– Даже если он их украл?
– Он их не украл. Не мог он их украсть.
– Ничего не понимаю.
– Не понимаешь? А ведь как раз в этом, может быть, весь секрет… Я тебе никогда об этом не напоминал, но скажи, ты помнишь, как ты меня поколотил перед тем, как я ушел в армию?
– Помню.
– А что было потом, помнишь? Ты же вернулся с топором, чтобы меня убить.
– Я все это плохо помню. Я тогда, верно, ума лишился.
– В то время я не понимал, а сейчас понимаю – ты дрался за свою любовь. – За любовь?
– Да, за любовь, – сказал Адам. – А деньги эти мы употребим с толком. Может, останемся жить здесь. А может, уедем… скажем, в Калифорнию. У нас еще будет время решить. Ну и, конечно, мы должны поставить отцу памятник – большой, настоящий.
– Никуда я отсюда не поеду, – сказал Карл.
– Погоди, время покажет. Никто нас не торопит. Поживем, увидим.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Я верю, что у вполне обыкновенных людей может родиться чудовище, монстр. Вам доводилось видеть таких уродов – нелепые страшные создания с огромной головой или с крохотным туловищем; бывает, дети рождаются без рук, без ног, или с тремя руками, или с хвостом, или рот у них в самом неожиданном месте. Все это прихоть случая, и никто тут не виноват, хотя раньше полагали иначе. Когда-то детей-уродов считали наглядной карой за тайные грехи родителей.
Но если природа допускает уродство телесное, почему бы ей не создавать и уродов умственных или психических?
Внешний облик может остаться без изъянов, но если игра генов или деформация яйцеклетки приводят к рождению ущербных телом, то разве не можете результате тех же процессов родиться ущербный душой?
Уроды – это просто разной степени отклонения от признанной нормы. И если один ребенок может появиться на свет без руки, другой может точно так же родиться без зачатков доброты или совести. Когда человек лишается рук, попав в катастрофу, он вынужден вести долгую борьбу, чтобы свыкнуться со своей потерей, но тот, кто родился без рук, страдает лишь от того, что люди видят в нем существо странное. Если у человека никогда не было рук, он не может ощущать их отсутствие. В детстве мы нередко пробуем вообразить, что бы мы чувствовали, будь у нас крылья, но наивно предполагать, что при этом мы испытываем те же чувства, что птицы. И понятно, что уродам именно норма должна представляться уродством, потому что каждый человек считает себя нормальным. А для монстров, чье уродство никак не выражено внешне, норма – категория еще более смутная, потому что по виду такой монстр ничем не отличается от других людей и сравнить себя с ними не может. Родившемуся без совести должен быть смешон человек с чуткой душой. По понятиям преступника, честность – идиотизм. Но не забывайте, что урод – это всего лишь отклонение, и в глазах урода как раз норма – уродство.
Я убежден, что Кэти Эймс от рождения была наделена (или обделена) склонностями, которые направляли и подчиняли себе весь ход ее жизни от начала до конца. Возможно, у нее было не отбалансировано какое-то колесико или не встал на место какой-то рычажок. Она была не такая, как другие, причем с самого рождения. Калека, научившись умело пользоваться своим увечьем, порой добивается в какой-нибудь ограниченной сфере деятельности больших результатов, чем полноценные люди. Кэти, умело пользуясь своей непохожестью на других, вносила в окружавший ее мир мучительное и необъяснимое смятение.
В былые времена такую, как Кэти, объявили бы одержимой дьяволом. Из нее принялись бы изгонять нечистую силу, а если бы многократно повторенные ритуалы не подействовали, то ради спокойствия деревни или городка ее бы сожгли на костре. Ведь если что и не прощается ведьме, так это ее способность вселять в людей тревогу, сомнения, неловкость и даже зависть.
Словно намеренно маскируя коварный подвох, природа одарила Кэти внешностью ангела. У нее были чудесные золотые волосы и широко расставленные светло-карие глаза; чуть приспущенные веки придавали ее облику загадочную томность. Носик у нее был тонкий и нежный, высокие широкие скулы книзу сужались, и лицо по форме напоминало сердечко. Рот был четко очерченный, с пухлыми губами, но неестественно маленький – бутончиком, как тогда говорили. Крошечные, без мочек, плоские уши не выделялись, даже когда Кэти зачесывала волосы наверх – просто тонкие лоскутки кожи, приклеенные к голове.
Всю жизнь, даже во взрослые годы, Кэти была сложена, как ребенок: хрупкие узкие плечи и руки – не руки, а крошечные ручки. Грудь у нее так толком и не развилась. До того как Кэти превратилась в девушку, соски у нее были втянуты внутрь. Когда ей было десять лет, грудь у нее начала болеть, и матери пришлось вытягивать ей соски наружу. Фигурой Кэти походила на мальчика: узкие бедра, ровные прямые ноги, но щиколотки тонкие, высокие, хотя и не слишком изящные. Ступни у нее были маленькие, округлые, короткопалые и мясистые в подъеме, будто копытца. Кэти была прехорошеньким ребенком и выросла в прехорошенькую женщину. Голос ее, мягкий, хрипловатый, звучал порой неотразимо сладко. Но, вероятно, голосовые связки у Кэти были все же с примесью стали, потому что, когда Кэти того желала, ее голос мог резануть как пилой.
Даже в детстве Кэти обладала свойством, заставлявшим людей сначала пристально глядеть на нее, потом отворачиваться и тотчас снова оглядываться в непонятной тревоге. Сквозь ее глаза на тебя смотрел кто-то еще, кто то чужой, бесследно исчезавший, как только ты пытался увидеть его снова. Движения у Кэти были плавные, говорила она мало, но стоило ей войти в комнату, как все глаза мгновенно устремлялись к ней.
Она приводила людей в смущение, но не настолько, чтобы ее сторонились. Не понимая, почему любое ее появление рождает смутное беспокойство, и мужчины, и женщины старались разглядеть Кэти получше, подойти к ней поближе. И поскольку так было всегда, Кэти не находила в этом ничего странного.
Кэти отличалась от других детей во многом, но одна черта отличала ее особенно. Дети, как правило ненавидят чем-то выделяться. Им хочется выглядеть, говорить, одеваться и вести себя в точности, как все остальные. Если в детской среде моден какой-нибудь несусветно глупый наряд, ребенок, у которого нет этой глупости, безутешен. Если бы у детей было принято носить ожерелья из свиных отбивных, ребенок, лишенный такого украшения, ходил бы мрачнее тучи. И подобное рабское подражание большинству в своей группе обычно распространяется у детей на все сферы их жизни, будь то игры, спорт, дом, школа. Для детей это своего рода защитная окраска.
Кэти же не подражала никому. Она никогда не подлаживалась под остальных ни в одежде, ни в поведении. Носила только то, что хотела. И в результате ей частенько подражали другие.
Когда она подросла, ее группа, ее стая – а любое объединение детей это всегда стая – начала чувствовать в Кэти нечто необычное, чужеродное, другими словами, именно то. что еще раньше почувствовали в ней взрослые. Вскоре с Кэти стали общаться только поодиночке. Мальчики и девочки, дружившие компаниями, избегали ее, будто она несла с собой неведомую опасность.
Кэти была лгунья, но лгала она не так, как другие дети. Обычно дети не столько врут, сколько фантазируют, но чтобы придать своим выдумкам убедительность, пересказывают их как правду. В своих рассказах они просто слегка отходят от реальности. Мне кажется, разница между выдумкой и ложью в том, что внешнее правдоподобие выдуманных историй и вкрапленные в них достоверные подробности нужны рассказчику, чтобы увлечь слушателя, а заодно и себя самого. От таких выдуманных историй никто не выигрывает и никто не проигрывает. А ложь есть средство наживы или способ спасти свою шкуру. Если твердо придерживаться этого определения, то, думаю, лжецом можно считать и писателя – при условии, что тот неплохо зарабатывает.
Ложь, которую пускала в ход Кэти, была далека от невинных фантазий. Кэти врала, чтобы избежать наказания, отвертеться от работы или ответственности, и ее вранье было корыстным. Чаще всего лжеца разоблачает либо его собственная забывчивость, либо неопровержимость внезапно всплывшей правды. Но Кати, во-первых, никогда ничего не забывала, а во-вторых, разработала очень надежный метод. Она следила за тем, чтобы ее вранье было максимально приближено к правде и сомнения слушателей не перерастали в уверенность. Кроме того, она пользовалась и двумя другими приемами: иногда она перемежала ложь с правдой или рассказывала совершенно правдивые истории так, что они казались ложью. Если человека обвиняют во лжи, а потом выясняется, что он говорил правду, у него появляется прикрытие, позволяющее долгое время врать без опаски.
Кэти росла в семье единственным ребенком, и у ее матери не было под рукой материала для сравнения. Поэтому она думала, что ее чадо такое же, как все другие дети. Ну а поскольку все матери паникерши, мать Кэти была уверена, что тревожится по тем же поводам, что и ее приятельницы.
Отец Кати не разделял такой уверенности. Он держал кожевенную мастерскую в небольшом городке в штате Массачусетс и, чтобы обеспечить семье скромный достаток, должен был работать не жалея сил. Мистер Эймс имел опыт общения с другими детьми и догадывался, что Кэти на них не похожа. Он это скорее чувствовал, чем понимал. Когда он думал о своей дочери, ему становилось неспокойно, хотя он не мог бы объяснить отчего.
Почти каждый человек прячет в себе какие-нибудь неуемные желания и влечения, страсти и чувства, готовые прорваться в любой миг; спокойная поверхность нередко скрывает под собой рифы эгоизма, алчности и похоти. Большинство из нас либо держат свою природу в узде, либо дают ей волю тайком. Кэти не только умела видеть людей насквозь, но еще и знала, как использовать их низменные наклонности к своей выгоде. Вполне возможно, Кэти просто не верила, что бывают наклонности иного толка, потому что, несмотря на свое сверхъестественное, провидческое чутье, в чем-то была слепа, как крот.
Кэти была еще весьма юным созданием, когда поняла, что секс – со всеми сопутствующими ему томлениями и страданиями, ревностью и запретами – волнует и бередит человека сильнее, чем все другие страсти. А в те времена секс бередил людей даже мучительнее, чем сейчас, потому что сама эта тема не подлежала обсуждению, ее старательно обходили молчанием. Каждый скрывал полыхавший в нем огонь и на людях делал вид, что ничего такого нет и быть не может, но едва пламя из твоего маленького ада вырывалось наружу, ты оказывался перед ним беспомощен. Кэти поняла, что, правильно управляя этой стороной человеческой натуры, можно прочно и надолго подчинить себе почти любого. Секс был и мощным оружием, и средством шантажа. Устоять против такой силы мало кто мог. Ну а так как сама Кэти, похоже, ни разу не побывала в роли беспомощной, ослепленной страстью жертвы, допустимо предположить, что лично ее секс волновал весьма мало, и более того: она презирала тех, в чьей жизни он занимал важное место. Кстати, с определенной точки зрения она была права.
Какую свободу обрели бы мужчины и жецщины, не попадайся они ежеминутно в сети и ловушки секса, обрекающего их на рабство и муки! Единственный недостаток подобной свободы в том, что без сексуального влечения человек не был бы человеком. Он был бы монстром.
В десять лет Кэти уже кое-что знала о великом могуществе секса и хладнокровно приступила к экспериментам. Она всегда хладнокровно планировала все, за что бралась, заранее предвидя возможные трудности и придумывая, как их устранить.
Эротические игры были и остаются неотъемлемой частью детства. Думаю, все нормальные мальчишки забираются с девочками в кустики потемнее, или на солому в хлев, или под ветви плакучей ивы, или в проложенную под дорогой трубу – по крайней мере мечтает об этом каждый. Рано или поздно почти все родители сталкиваются с этой проблемой, и ребенку повезло, если его отец и мать помнят собственное детство. Однако детство Кэти проходило в годы, когда нравы были много строже. Родители, яростно отрицавшие свой интерес к сексу, приходили в ужас, обнаружив, что секс интересует их детей.
2
Однажды, весенним утром, когда усыпанная росой трава распрямлялась навстречу солнцу, когда тепло, заползая в землю, подталкивало наверх желтые одуванчики, мать Кэти развешивала на веревке белье. Эймсы жили на самом краю городка, и позади их дома, возле огорода и обнесенного изгородью выгона для двух лошадей, стояли амбар и каретный сарай.
Закончив вешать белье, миссис Эймс вспомнила, что Кэти прошла мимо нее в сторону амбара. Но, позвав дочь и не получив ответа, подумала, что ей это, наверно, показалось. И уже собралась войти в дом, когда из сарая раздался приглушенный смешок. «Кэти!» – снова крикнула она. Ответа не последовало. Миссис Эймс стало не по себе. Мысленно она снова услышала этот смешок. И вдруг поняла, что хихикал кто-то чужой. У Кэти был совсем другой голое. И Кэти не была смешлива.
Природа и причины тревоги, внезапно накатывающей на родителей, необъяснимы. Конечно, во многих случаях дурные предчувствия не имеют под собой никаких оснований. Наиболее часто паническим настроениям подвержены те, у кого всего один ребенок, – страх потерять его затмевает рассудок.
Миссис Эймс остановилась посреди двора и навострила уши. Услышав таинственно перешептывающиеся голоса, она осторожно двинулась к каретному сараю. Двустворчатые двери были закрыты. Изнутри доносилось какое-то шушуканье, но различить голос Кэти она не могла. Резко шагнув вперед, миссис Эймс распахнула двери, и в сарай ворвалось солнце. Миссис Эймс разинула рот и оцепенела, потрясенная увиденным. Кэти лежала на полу, юбка ее была задрана. Девочка была раздета по пояс, а рядом, нагнувшись над ней, стояли на коленях два мальчика лет четырнадцати. Они тоже оцепенели от света, неожиданно прорезавшего полумрак сарая. Глаза у Кэти были черными от ужаса. Миссис Эймс знала этих мальчиков, знала их родителей.
Вдруг один из подростков сорвался с места, пронесся мимо миссис Эймс и скрылся за углом дома. Второй бочком, беспомощно попятился в сторону и с криком метнулся к выходу. Миссис Эймс вцепилась в него, но курточка выскользнула из ее пальцев, и мальчишка дал деру. Она слышала, как он промчался через огород.
– Вставай! – с трудом выдавила миссис Эймс каркающим шепотом.
Кэти тупо уставилась на нее и даже не шелохнулась. Миссис Эймс увидела, что руки у дочери связаны толстой веревкой. Она завизжала, бросилась на пол и дрожащими пальцами затеребила узлы. Потом отнесла Кэти в дом и уложила в постель.
Семейный доктор, осмотрев Кэти, никаких признаков насилия не обнаружил.
– Благодарите бога, что вы подоспели вовремя, – снова и снова успокаивал он миссис Эймс.
Несколько дней Кэти не произносила ни звука. Как выразился доктор, она была в состоянии шока. А выйдя из этого состояния, она наотрез отказалась говорить о случившемся. Когда ее начинали расспрашивать, глаза у нее до того расширялись, что, казалось, оставались одни белки, она переставала дышать, каменела, и лицо ее от задержки дыхания делалось багровым.
При разговоре с родителями мальчиков присутствовал доктор Уильямс. Отец Кэти в основном молчал. Он принес с собой веревку, которой была связана Кэти. В глазах у мистера Эймса сквозило недоумение. Что-то в этой истории его озадачивало, но своими сомнениями он не делился.
Миссис Эймс бушевала в неукротимой истерике. Она же сама там была! Она же видела! Уж кому судить, так только ей! Но сквозь эту истерику просвечивал изощренный садизм. Она жаждала крови. Требуя покарать виновных, она испытывала своеобразное наслаждение. Если это не пресечь, что будет с нашим городом, со всей страной?! Таков был ее отправной аргумент. Да, слава богу, она подоспела вовремя. Ну а если в следующий раз опоздает; и каково теперь другим матерям? Кэти-то, между прочим, всего десять лет!
Наказания в те годы были более жестокими, чем в наше время. Тогда искренне верили, что кнут прокладывает дорогу добродетели. Мальчиков выпороли сначала по отдельности, а потом обоих вместе, исполосовали до крови.
Их проступок был и так большим грехом, но ложь, которую они придумали, была столь чудовищна, что очистить их от скверны не мог даже кнут. оправдания мальчиков были смехотворны. Они утверждали, что Кэти затеяла все сама и что они дали ей каждый по пять центов. Руки они ей не связывали. Веревку они узнали и вспомнили, что Кэти с ней играла.
Первой возмутилась миссис Эймс, и весь город тотчас подхватил ее возмущение: «Они что же, намекают, что она сама себя связала? И это про десятилетнего ребенка?!»
Признайся мальчики в содеянном, наказание, возможно, ограничилось бы поркой. Однако они заупрямились, чем привели в лютую ярость не только своих отцов – а кнутом их пороли именно отцы, – но и весь город. Обоих с одобрения родителей отправили в исправительный дом.
– Она вся прямо извелась, – рассказывала миссис Эймс соседкам. – Если бы она могла об этом говорить, я думаю, ей было бы легче. Но как ее про это спрошу, сразу заново все переживает, и опять с ней шок приключается.
Эймсы больше никогда не говорили с дочерью о случившемся. Эта тема была запретной. Мистер Эймс очень скоро забыл о мучивших его сомнениях. Ведь тяжело думать, что два мальчика попали в исправительный дом не по своей вине.
После того, как Кэти полностью оправилась от шока, дети вначале завороженно наблюдали за ней издали, а потом стали подходить и ближе. В двенадцать-тринадцать лет девочки очень влюбчивы, но в отличие от своих сверстниц Кэти ни по кому не сохла. Мальчики, боясь насмешек приятелей, не решались провожать се из школы домой. Но ее воздействие и на мальчиков, и на девочек было огромным. И если мальчик оказывался рядом с Кэти один на один, он чувствовал, как его влечет к ней какая то сила, которую он не мог ни объяснить, ни преодолеть.
Тоненькая, изящная, она была сама прелесть, и у нее был такой нежный голосок. Она любила подолгу гулять в одиночестве, и почти на каждой такой прогулке с ней вдруг случайно сталкивался какой-нибудь паренек. И хотя слухи ползли разные, доподлинно узнать, чем занималась Кэти, было невозможно. Если что и случалось, то разговоры потом не шли дальше расплывчатых намеков, и уже одно это было странно – в таком возрасте у детей множество секретов, но выбалтывают они их через пять минут.
Улыбка у Кэти была неуловимой – легкое движение губ, не более. Ее манера, искоса стрельнув глазами, тотчас опускать их вниз сулила тоскующим мальчикам приобщение к таинству.
А у отца Кэти зрел в уме новый вопрос, но он усердно гнал его прочь и даже винил себя в непорядочности за то, что вообще мог такое вообразить. Кэти удивительно везло, она все время что-нибудь находила: то золотой брелок, то деньги, то шелковую сумочку, то серебряный крестик с красными камешками – как говорили, с рубинами. Она находила много разных вещей, но когда ее отец дал в «Курьере» объявление о найденном крестике, никто не отозвался.
Мистер Уильям Эймс, отец Кэти, был человек замкнутый. Он редко высказывал то, о чем думал. И он не отважился бы вынести свои мысли на суд соседей. Он ни с кем не делился подозрениями, тускло тлевшими в его душе. Ничего не знать было лучше, безопаснее, мудрее и куда спокойнее. Что до матери Кэти, то паутина, которую дочь ткала из прозрачной, похожей на правду лжи, из переиначенной правды, из намеков и недомолвок, так ее опутала и так застлала ей глаза, что миссис Эймс не разглядела бы истину, даже ткнись в нее носом.
3
Кэти хорошела день ото дня. Нежная кожа, цветущее личико, золотые волосы, широко поставленные, кроткие и в то же время призывно поблескивающие глаза, очаровательный ротик – все приковывало к себе взгляды. Восемь классов средней школы она окончила с такими хорошими отметками, что родители определили ее в небольшой частный колледж, хотя в те годы девушки обычно ограничивались средним образованием. Желание Кэти стать учительницей привело родителей в восторг, потому что учительская профессия была единственным достойным поприщем, открытым для девушки из приличной, но малообеспеченной семьи. Дочерью-учительницей гордились.
Когда Кэти поступила в колледж, ей было четырнадцать лет. Родители и прежде молились на свое чадо, но теперь посвящение в тайны алгебры и латыни вознесло Кати в заоблачные выси, куда родителям дорога была заказана. Они потеряли дочь. Они понимали, что их дитя перешло в разряд высших существ.
Латынь в колледже преподавал бледный нервный молодой человек, отчисленный с богословского факультета, однако располагавший достаточным образованием, чтобы учить других всенепременному набору из латинской грамматики и отрывков речей Цезаря и Цицерона. Он был юноша тихий и свою судьбу неудачника принимал смиренно. В глубине души он считал, что Господь отверг его, и отверг справедливо.
И вдруг, как заметили многие, Джеймс Гру словно ожил: в нем заполыхал огонь, глаза его засверкали, излучая силу. В обществе Кэти его ни разу не видели, и никому не приходило в голову, что между ними могут быть какие-то отношения.
Джеймс Гру стал мужчиной. Он летал, а не ходил, и даже что-то напевал себе под нос. Он писал на богословский факультет столь убедительные письма, что тамошнее начальство было склонно принять его обратно.
Но потом вдруг огонь в нем погас. Плечи, недавно столь гордо распрямившиеся, удрученно поникли. В глазах появился лихорадочный блеск, руки стали подергиваться. Вечерами его видели в церкви: он стоял на коленях, и губы его шевелились, шепча молитвы. Он начал пропускать занятия и прислал записку, что болен, хотя было известно, что он целыми днями одиноко бродит в окрестных холмах.
Однажды ночью он постучался в дом Эймсов. Мистер Эймс ворча вылез из постели, зажег свечку, накинул поверх ночной рубашки пальто и открыл дверь. Его взору предстал встрепанный и, похоже, потерявший рассудок Джеймс Гру – глаза его горели, он весь трясся. – Я должен с вами поговорить, прохрипел он. – Уже давно за полночь, – сурово сказал мистер Эймс. – Я должен поговорить с вами с глазу на глаз. Оденьтесь и выйдите на улицу. Я должен с вами поговорить.
– Вы, молодой человек, либо пьяны, либо нездоровы. Отправляйтесь домой и ложитесь спать. Ночь на дворе…
– Но я не могу ждать. Мне необходимо с вами поговорить.
– Приходите завтра утром ко мне в мастерскую. С этими словами мистер Эймс решительно закрыл дверь перед еле стоящим на ногах визитером, а сам замер у порога. Голос за дверью проскулил: «Я не могу ждать! Не могу!», потом неверные шаги медленно прошаркали вниз по ступенькам крыльца.
Загородив свечу ладонью, чтобы огонь не слепил глаза, мистер Эймс побрел назад. На миг ему показалось, будто дверь, идущая в комнату Кэт, осторожно прикрылась, но, вероятно, его обманула прыгавшая по стенам тень от свечи, потому что портьера в коридоре тоже вроде бы колыхнулась.
– Что там такое? – недовольно спросила жена, когда он сел на край кровати.
Мистер Эймс и сам не понял, почему утаил правду, по, возможно, ему просто не хотелось разговаривать.
– Какой-то пьяный, – ответил он. – Ошибся домом.
– Это же надо до такого дойти! – посетовала миссис Эймс.
Он лежал в темноте, свечу он давно потушил, но зеленый ореол ее пламени продолжал пульсировать в его мозгу, и на этой вихрящейся рамки на него смотрели глава Джеймса Гру, безумные и умоляющие. Заснул мистер Эймс не скоро.
Утром, обрастая на ходу подробностями, по городу понеслись слухи и кривотолки, но ближе к вечеру картина прояснилась. Распростертое перед алтарем тело обнаружил церковный сторож. У Джеймса Гру была снесена вся верхняя половина черепа. Рядом с трупом лежал дробовик, а рядом с дробовиком валялась палочка, которой самоубийца нажал на курок. Чуть поодаль на полу стоял снятый с алтаря подсвечник. Из трех свечей была зажжена только одна, и она еще горела. Кроме того, на полу лежали одна на другой две книги – псалтырь и молитвенник. Как объяснял сторож, Джеймс Гру, вероятно, подложил книги под ствол ружья, чтобы дуло пришлось вровень с виском. Отдача от выстрела сбросила ружье с книг.