Текст книги "Вечером во ржи: 60 лет спустя"
Автор книги: Джон Дэвид Калифорния
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
12
Всю ночь у меня жутко стучало в висках. Спал я крепко, без просыпу, но от этого стука просто извелся. Теперь вот просыпаюсь с легкой головной болью.
Как я уже говорил, в половине случаев я сам не знаю, почему поступаю так, а не иначе. Например, сажусь в постели и силой воли начинаю изгонять головную боль. Для этого я представляю себе боль яркой краской, обычно желтой или синей, склоняю голову набок и воображаю, как головная боль вытекает из меня наружу. Короче, по ходу дела у меня появляется непреодолимая потребность продолжить путь. Понятия не имею, куда меня влечет, просто внутри, где не почесать, зуд какой-то – и сразу после завтрака я покидаю этот отель. Ухожу совсем недалеко – и меня осеняет, что делать дальше. Сесть на автобус, вот что: это ведь самое естественное решение.
В автобусе непривычно свободно, с самой первой остановки. Пассажиров раз-два и обчелся, да и те один за другим выходят, и в конце концов остаемся только мы с шофером. Дорога чернеет пятнами мазута, а может, тоски. Провожаю глазами автобус, и почему-то мне кажется, что это сцена из фильма.
Больше там реально ни черта нет. Дорога, по которой мы приехали, замыкается сама в себе, как змея, пожирающая собственный хвост, а потом уползает назад, откуда пришла. Единственный проход – через маленькую калитку в обветшалом, покосившемся заборе. Это конец пути, в полном смысле слова конец пути для множества людей. Немало овдовевших женщин и осиротевших детей стояло там, где сейчас стою я, у подножия холма с каменными плитами. Отсюда, снизу, они кажутся совсем маленькими.
Что в этой жизни есть бесспорного? Могу дать только один ответ. Люди умирают – вот что. Реально. Никого не минует чаша сия – это лишь вопрос времени. Я разворачиваюсь, захожу в калитку и начинаю подъем по крутой дорожке.
Ну и денек я выбрал для посещения кладбища. Серый, как заброшенная хижина. Зачем только Бог создал серый цвет? В смысле, кому он нужен? Мои родители покоятся на противоположном склоне. В полукружье надгробий крайнее – их. На полпути вынужден остановиться, чтобы перевести дух. Оборачиваюсь и смотрю вниз на городскую панораму, на то самое место, где она раздвигает ноги. Что-то в ней изменилось, только не могу определить, что именно. Тоска какая-то сквозит, что ли, рябит сотнями оттенков грязных кирпичей и таких же облаков; меня и самого от этого тоска берет. Под ложечкой сосет, как с голодухи. Изжога такая, как будто желудок сам себя поедает. Но голода я не чувствую. Иду дальше и вскоре добираюсь до вершины.
Там и мое имя высечено, а рядом оставлено пустое место – на будущее. Сворачиваю в проход меж двух рядов зеленых зарослей и дохожу до самого конца. Долго же она меня ждала. Позор мне. Наклоняюсь, дотрагиваюсь ладонью. Немало времени минуло, говорю, но так уж вышло. Ветер шелестит последними листьями, а у меня за спиной на дереве скребется бельчонок. Чувствую, смотрит на меня. Обжигает мне шею горячими бусинками.
Стоя рядом с ней, я никогда не придумываю никаких особенных слов, они приходят сами собой.
У меня была прорва дел, говорю я ей, а сам знаю, что она покатывается со смеху. Наклоняюсь поближе к надгробью, поближе к ней, ложусь со своего краю на траву и читаю сам себя. Прощальное послание жизни, высеченное в камне на веки вечные. Меня не печалит, что когда-нибудь придет время возвращаться домой. Наоборот. Я носил свое имя много лет; теперь мое имя унесет меня в последний путь.
И тут появляется этот француз – поднимается на самую верхотуру по ступенькам, коих многие сотни, если не тысячи. Кладет ладонь на дверную ручку, распахивает дверь – это его дружок организовал – и выходит на свет. На плече у него моток проволоки; останавливается у карниза и бросает один конец своему дружку, который поджидает на другой стороне. Тот лишь с третьей попытки ловит. Погода – не подарок: прямо у них над головами тучи висят, притихшие, неподвижные, но это ерунда. Ветра нет – вот что важно.
Шест приготовлен уже давно, а может, кто-то его только что притащил – сейчас не помню. Берет он этот шест и становится ну вообще уже на самый край, еще чуть-чуть – и рухнет вниз. Постукивает носком по проволоке, трогает ногой снизу, сверху – проверяет, типа. Натянута отлично. Не шелохнется. Делает глубокий вдох и упирается взглядом в квадратную стальную дверцу на другой стороне. До нее, в принципе, совсем недалеко, но сейчас кажется – тыща миль; делает шаг. Земной шар дрожит и крутится, но проволока привязана мертво, а взгляд прикован к стальной дверце. Секунды тикают, но этого не замечаешь, потому что время застыло. В то самое мгновение, когда его ноги касаются противоположного карниза, наш сын издает свой первый крик. Эта новость облетает весь свет. На дворе год тысяча девятьсот семьдесят второй, и мир уже никогда не будет прежним.
На кладбище времена года не меняются, там всегда осень. Даже деревья – и те плакучие. Обступили меня со всех сторон и поникли, как будто растут не из земли, а из скорби.
Очищаю надгробье Мэри от сухих листьев и веточек. Вожу пальцем по высеченной надписи – от начала к концу, потом обратно, и так до красноты, до боли. Поднимается ветер, дергает меня за пальто, волосы лезут в глаза, но я не спешу уходить.
Завидев ее, сначала удивляюсь, даже не тому, что я ее вижу, а тому, как обратил на нее внимание. Все довольно буднично. Первый теплый день лета; родители пригласили гостей на барбекю. Она, естественно, дочь кого-то из знакомых. Мы с ней сталкиваемся нос к носу и видим, что как-то сразу притерлись. Ее колючки точно вписываются в мои бреши, и мои бреши сглаживают ее колючки. Пошловато как-то звучит, как в слезливом романе, но иначе было бы не объяснить. Мы с ней – так уж вышло – оказались в одной лодке. Не прошло и двух недель – а мы уже придумали, как будут звать наших детей. И никаких выплесков – у Мэри этого не бывает. Мы никогда не устраиваем разборки. Всегда откладываем на потом. А пока спрашиваю ее: выпьешь что-нибудь? Говорит, да. Спрашиваю: тебе какой коктейль? А она – какой сделаешь. Потом приглашаю ее погулять по пляжу, и она пристально так на меня смотрит.
Иной раз вижу, что в душе у нее буря, но приставать с расспросами не рискую. В такие дни воздух вокруг нее сгущается – и захочешь, да не пробьешься.
Как-то в особенно тягучий день, месяцев за восемь до воздушного перехода, я придумал для нее прозвище. Кладу руку ей на лоб, она закрывает глаза и склоняется вперед, прямо в мою раскрытую ладонь. Так и буду отныне тебя называть, говорю ей. Потому что лицо твое – мирская тайна.
Хотя мы еще ни сном ни духом, в ту пору Мэри уже беременна.
Не могу вообразить, на что это будет похоже. Наверное, темно и прохладно, ровно настолько, чтобы не было тревоги, но каково там лежать – даже не представляю. Между живыми и мертвыми – пропасть огромного размера. Широченный каньон. Там, где раньше были танцы на лугу, где одна рука удерживала руль; там, где раньше чего только не было. Сижу на земле у ее надгробья, и такая тоска берет, что хуже некуда. Такая адская тоска – хоть вешайся. Я перед ней бессилен, как никогда, а она прямо душит. Вроде злостного сорняка – сколько его ни вырывай с корнем, он только крепнет, да еще вверх тянется, кустится с каждой минутой. Мне нужно быть рядом с Мэри. Единственное, что мне нужно, – быть рядом с ней. Никогда еще это желание не было таким острым. Что мне ловить в этом мире, если хочется только одного: быть тут и нигде больше. Скребу почву, чтобы набрать пригоршню земли, но в руке лишь комок прелых листьев. Сейчас в нашей семье я старше всех. Старше родителей, старше Мэри, Дэниела, Фиби, Д. Б. и, само собой, Алли. Вопрос: придет ли когда-нибудь сюда Дэниел, чтобы попытаться разглядеть отца с матерью сквозь почву и прелые листья? Неохота об этом думать. Чувствую, как от мокрой травы отсырели брюки, но с места не встаю. Разглядываю бурый клочок земли, который и есть моя жизнь. Вот уж буквально: одной ногой в могиле. Никогда еще так близко не подходил к смерти.
Только сейчас замечаю соседнюю плиту, рядом с надгробьем Мэри. Раньше как-то в голову не приходило глазеть по сторонам, а теперь взгляд сам скользнул по другим надгробьям и остановился вот на этом, на соседнем. Сижу – и даже могу не наклоняться, чтобы прочесть надпись, хотя лет ей немало. Питер Мерфи. Не один год лежит рядом с Мэри, а я – ноль внимания. Сейчас даже приревновал. Глупости, конечно. На самом деле это щербатый могильный камень, только и всего. А вот втемяшилось что-то в голову и не отстает. Засело в мозгах и зудит, зудит. Это место для меня. Это место для меня. А занял его чужой, причем давным-давно. Тут мне на голову падает дождевая капля – и высекает слезы.
Инструкции по ориентированию на местности даются за завтраком. Одну неделю ее очередь отправляться на поиски клада, другую – моя. Про наше с ней увлечение не знает ни одна живая душа: это наш секрет. Вечером, лежа животом к спине, делимся своими успехами. Мэри любит, чтобы я ей рассказывал все в подробностях. Как могу, расписываю найденную улочку, где стоит торговец зонтиками. Спиной ощущаю ее тепло, а в мечтах уже планирую следующий тайник. Чайнатаун, круглое окошко высоко в стене, за черной водосточной трубой; или же под валуном, что лежит под пятым дубом. Весь Манхэттен – наши владения, а маленькие записочки – это тайные сокровища. Они у нас хранятся в старой обувной коробке. На одних – стихи, на других просто забавные послания. На третьих – без затей: «Я тебя люблю». Коробка эта до сих пор у меня цела. Когда мы любим, хочется так много сказать любимым о них самих, что не получается сказать ровно ничего.
Разверзлись хляби небесные, на меня хлынуло, как из ведра. Дождь стеной, кусты теперь видятся как в дымке, и вскоре мне уже не отличить жирные дождевые капли от моих соленых слез.
До чего же она мне сейчас нужна; как никогда. Просто сил нет, боюсь, сердце сейчас разорвется пополам и провалится в пустые ноги. Понимаю, это нелепо, мне бы одуматься, старик все-таки, но ничего не могу поделать. Может, это детство, недоразвитость какая-то или просто шиза – мне плевать. Сейчас мне нужно быть рядом с Мэри, чтобы этот перец у меня ее не отбил. Порыв мой так же силен, как дождь, что барабанит мне по лбу, – и тут вот что приходит в голову.
На самом деле это озарение, но маскируется под мысль и быстро приводит меня в чувство. Под холодными дождевыми струями лицо у меня все равно разгоряченное – это я сгораю от стыда и от облегчения одновременно. Что может быть проще? Как же я раньше не додумался? Наверно, раньше такой зоркости не было. И что я вижу сквозь пелену дождя, сидя на мокрой траве у могилы жены? Я вижу истину. А истина заключается в том, что мне надоело коптить небо. Сердце дает мне подсказку, и это будет единственно правильный поступок. Пожил – и хватит. У меня перед глазами картина: мы с Мэри притулились друг к дружке, как пара спящих птах.
Поднимаюсь с земли, да чересчур поспешно: колени протестуют громким, прямо ружейным треском. А я – как одержимый, даже толком с Мэри не простился. Руки в карманы – и шагаю прочь. До скорого, говорю я ей, а глазами ищу на дереве знакомого бельчонка. Но тот как сквозь землю провалился, и мне ничего не остается, как припустить вниз с другой стороны холма. Возле автостоянки есть часовня; вхожу, можно сказать, по-хозяйски. Там как в пещере – прохладно, сумрачно. У меня в ботинках хлюпает, подошвы скрипят, каждый шаг отдается гулким эхом. Иду прямо, радуюсь, что кругом ни души, – и тут из темного угла появляется какой-то тип. Старый, как филин, борода спутанная. Нос мясистый, на переносице сидят очочки в металлической оправе. Таращит на меня водянистые глазки – ну, думаю, бомж какой-то, дождик переждать решил, но только он заговорил, как до меня дошло: это его владения.
Так, мол, и так, говорю ему, вопрос есть.
Стою, где стоял, – жду, пока он слазает в подвал за старинным фолиантом. Я такого здоровенного тома в жизни не видал: в кожаном переплете, да еще кожаным ремешком перетянут для надежности. Старик его еле до аналоя дотащил, а как из рук выпустил – аж пыль столбом поднялась. Открывает он эту книгу, а в ноздри уже запах ударил, мрачный, мускусный. Поправляет старик свои очочки, склоняется над книгой и начинает каждую страницу въедливо изучать слева направо. А сам что-то бормочет, но неразборчиво. Меня так и подмывает его поторопить, но я помалкиваю – чувствую, что встревать сейчас нельзя. Поезд, газ, крыша многоэтажки, или еще можно в гараже запереться и движок завести – это да, но о таком я даже не подозревал. Просто не рассматривал такую возможность. Что я знаю про Питера Мерфи?
Да только то, что у него на могильной плите написано, а вот поди ж ты: по прошествии стольких лет он наконец-то решил со мной заговорить. Старик прямо носом водит по странице, а я открываю рот, чтобы все-таки задать свой вопрос, – и тут он начинает читать вслух. Голос у него глубокий, урчащий; подбираюсь поближе, чтобы самому взглянуть на пожелтевшую страницу. Там, на строчку ниже фамилии Мерфи, внесенной в тысяча девятьсот тридцать втором году, мне открывается будущее.
Унесен морем. Закрываю глаза и мысленно повторяю это раз за разом, пока престарелый сторож не закрывает книгу на Питере Мерфи. И сообщает мне: я, мол, слышал, это великолепно.
Автобуса дожидаюсь битых двадцать минут; сажусь – и тут же проваливаюсь в сон. Нет, я от мира не отключился, мотор слышу, просто я сейчас не здесь. Просыпаюсь – автобус отъезжает от остановки на Тридцать восьмой улице; я тру глаза и готовлюсь на следующей выходить. Пока что у меня нет уверенности, нужна ли какая-нибудь подготовка или ничего не нужно, иди себе прямиком, но когда автобус меня высаживает и трогается с места, я оборачиваюсь, вижу в оконном стекле свое отражение – и понимаю, что нужно сделать до того.
С трудом себя узнаю. Волосы – которых, по правде сказать, осталось всего ничего – всклокочены, с одного боку сбились в колтун. Брюки жеваные, рукава куртки по краю облеплены грязью. Можно подумать, с мокрого пригорка скатился или вроде того. Одно слово – чучело, но важно другое: Мэри, как мне кажется, такое зрелище осудит. Явиться надо в достойном, приличном виде, а не в затрапезном, будто от сохи. Разворачиваюсь и шагаю в сторону гостиницы, а по дороге гляжу в оба – изучаю витрины. А вот и то, что мне нужно, буквально в двух шагах. Магазин мужской одежды на углу Лексингтон-сквер и Сорок первой улицы – место шикарное. Называется «Смокинг от Макса» – вхожу. Где-то над дверью сверху тренькает колокольчик, допотопный такой, и тут же из-за портьеры бесшумно выскальзывает человечек. Сколько ему лет, определить невозможно: лицо у него без возраста, скулы туго обтянуты кожей. Стрижка «ежик», волосы – перец с солью, надо лбом залысины, и тем не менее видно, что он лет на десять моложе меня. Нетрудно догадаться, что предмет его особой гордости – тщательно ухоженные усики. Удлиненные, тонкие, идеально симметричные, оканчиваются двумя деликатными завитками. Окидывает меня взглядом с головы до ног, а я пока что стою на пороге.
Под дождь попал, говорю я ему, а сам приглаживаю волосы на один бок.
Если он и думает себе, что в таком виде несколько странно приходить за сменой одежды в магазин смокингов, то ничем себя не выдает. Даже бровью не ведет, как будто это вполне естественно, как будто у него что ни день – два-три таких покупателя бывают. Прошу вас, сэр, это он мне, заходите, и руку тянет. Можно подумать, хочет меня приветствовать рукопожатием, но нет: это он собирается принять у меня куртку. Берет ее и уходит за портьеру с таким видом, будто дохлую собаку в руках несет. Я располагаюсь в кожаном кресле и жду.
Разглядываю торговый зал: вдоль всех стен, облицованных панелями вишневого дерева, – ряды и ряды черных смокингов. Человечек возвращается так же бесшумно, как и появился. Раз – и словно из-под земли вырос.
Тут такое дело, говорю и осекаюсь.
А он профессионально подсказывает, как вышколенный дворецкий: Макс – и кивает на вывеску над входом.
Тут такое дело, Макс, говорю, а сам смотрю ему в глаза, мне бы приодеться для похорон.
Макс просит меня встать, один раз обходит кругом и ныряет в дебри вешалок. То вынырнет, то опять исчезнет, и так плавным ходом до конца стены; потом возвращается, неся в руках черный костюм.
Как на вас пошито, сэр, говорит он.
Примерочная отгорожена тяжелыми красными бархатными гардинами в форме квадратов, подвешенных к потолку. Захожу, присаживаюсь на пуф, развязываю шнурки. Макс вешает костюм на крючок, задергивает за собой полотнище и оставляет меня в покое. На потолке лампа, в углу зеркало, подо мной пуф, и, по идее, в этом красно-бархатном коконе нет никого, кроме меня.
Спускаю брюки до колен – и замечаю себя в зеркале. На меня глазеет старикан с нелепо прилизанными на один бок патлами. Кости того и гляди проткнут дряблую кожу, лоб изборожден глубокомысленными морщинами. «Я все правильно делаю, – говорю себе. – Дэниел меня поймет». Все в порядке, сэр? Голос, доносящийся снаружи, звучит глухо, как из бочки. Натягиваю штаны, принимаюсь зашнуровывать ботинки. Сэр? – это опять Макс, а я уже раздвигаю в стороны бархатные полотнища.
Беру, говорю, и передаю ему костюм. Подхожу к прилавку, а костюмчик мой уже болтается на рейке у выхода. Щупаю – еще теплый. А потом происходит нечто странное. Протягивая мне пакет, Макс на мгновение случайно задерживает свою руку на моей. То есть, может, и не случайно, только мне этого не определить. Просто от него такого не ожидаешь, это совершенно не в его манере, вот что удивительно.
Сэр, не в обиду будь сказано.
Глядит на меня в упор, но будто бы не видит. Можно подумать, перед ним пустое место. Мне даже мерещится тайная ухмылка из-под усов.
Ради такой жизни жить не стоит.
Как отрезал. И сразу руку отдернул, и взгляд стал нормальным. Смотрит мне в глаза – вполне приличный человек, который меня встретил при входе. Наверняка догадался, что я не стал примерять костюм, но Макс никогда вслух такого не скажет. Не знаю, что и думать, но разматывать этот клубок определенно не хочу. У меня есть дела поважнее. Честь имею, говорю – и слышу треньканье колокольчика, которое звенит у меня в ушах еще несколько кварталов.
13
Захожу к себе, чтобы поскорей переодеться, но под душ залезать не собираюсь – все равно сейчас промокну. Только расчесываю волосы, надеваю свою обновку – и что вы думаете, Макс был прав: костюм сидит как влитой. Беру такси до Бэттери-парк, но выхожу возле того места, где прежде высились башни-близнецы, и дальше иду пешком. В новом костюме мне комфортно; уж не помню, когда в последний раз надевал костюм. Я что хочу сказать: в жизни не так-то часто случаются события, для которых требуется новый костюм. Вы же понимаете, это либо самые радостные, либо самые скорбные дни. А когда ты в последний раз появляешься на людях в костюме, сам уже этого не видишь. Нет, бывают, конечно, исключения. Вот как сейчас.
Там, где Гудзон впадает в Ист-ривер, – все те же воды, откуда Питера Мерфи забрало море. Работал он паромщиком в Южном порту Манхэттена, возил туристов на Стейтен-Айленд и как-то раз просто исчез с палубы. Я выбираю место на самой южной оконечности Манхэттена и перегибаюсь через перила, отделяющие меня от воды. За моей спиной проходит молодая мать, везя в прогулочной коляске своего малыша, и мне хочется ей сказать: какой сегодня прекрасный день. Потому что это на самом деле так. Небо прояснилось и стало голубым, точно таким же, как глаза малыша; над водой парят чайки, подхватывают клювами добычу. Скоро тебе откроется смысл всего сущего. Никто еще этого не избежал. Надо просто сделать свой выбор.
У меня за спиной проезжает на электрокаре парковый рабочий. Переговаривается с кем-то по рации; дождавшись, чтобы он свернул за угол, перебрасываю через перила сперва одну ногу, потом другую. Балансирую на узком карнизе, радуюсь, что в новом костюме мне так удобно, а потом падаю вперед. Ощущение, говорят, ни с чем не сравнимое.
Вода ледяная, темная, прямо как вороненая сталь. На поверхности плавает пена, и я вижу, как она белыми облачками собирается на несколько мгновений вокруг моей головы, а потом уносится вниз по течению. Сперва я дрыгаю ногами, молочу руками, чтобы остаться на плаву, – чисто инстинктивно. Но быстро одумываюсь, заставляю себя расслабиться и пытаюсь засунуть руки в карманы, а карманы-то еще застрочены. Тогда сую руки в карманы брюк, откидываюсь назад и жду, когда же свершится. Потоком меня выталкивает кверху, затем тянет назад, так и кручусь. Надо мной узкий карниз и верхушки деревьев, вдалеке – Нью-Джерси, а еще дальше – открытая вода. Меня все кружит, кружит, и перед погружением я зачем-то делаю глубокий вдох.
Поначалу я ее не узнаю. Просто вижу какую-то женщину с длинными рыжими волосами. Она плывет у самого дна, и я медленно опускаюсь к ней. Кажется, она кого-то ждет, и я, опустившись на слежавшийся ил, понимаю, что это Молли.
Алли умер много лет назад, и вот какая штука: его нельзя было не любить. Кроме шуток: все его любили. Мы, правда, его с собой не брали, когда ездили на великах к старому кладбищу или отправлялись за пещеры Лемана на поиски наших тайных сокровищ, но он никогда не обижался. Это чистая правда: по-моему, я ни разу в жизни не видел, чтобы Алли на кого-нибудь дулся. Хотя он и был у нас в семье самым младшим, во многих отношениях он был взрослее нас всех. С его смертью все переменилось. Фиби была слишком мала и этого не помнит, но мать с отцом очень изменились. Я же помню, как у матери начались беспричинные нервные срывы, а отец стал дольше обычного задерживаться на работе. Насчет Д. Б. ничего сказать не могу – не знаю, что уж он там чувствовал и все такое. Он тогда сразу уехал в колледж, а потом обосновался в Калифорнии, где и написал тот рассказ про золотую рыбку. И только когда родители переслали ему его вещи в Нью-Йорк, я узнал, насколько ему было хреново. Не помню, чтобы Д. Б. хоть когда-нибудь лил слезы, но из всех из нас смерть Алли больнее всего ударила по нему. Когда я с ним разговариваю, по телику показывают, как бушуют пожары среди холмов Калифорнии. Он говорит, из его кухонного окна видны шлейфы черного дыма. Голос у него усталый.
По тихоокеанскому времени – раннее утро. Мама звонит незадолго до двенадцати дня. Сегодня вторник, на дворе ноябрь. Доктор нам объявляет: пять часов две минуты. Значит, я только что провел свой первый урок. Записка напоминает: «Позвони маме». Она не произносит эти слова, то есть медлит – надеется, что это ошибка. Отец сейчас туда вылетает. Ее голос резонирует в трубке, как будто между нами пролегли миллионы миль. Тебе надо будет приехать домой, говорит она. У меня как будто внутри образовалась брешь. Разверзлась и не закрывается. Зияет рядом с другими пустотами, и, как я ни стараюсь, края не срастаются. Кидаюсь на зов со всех ног. По дороге размышляю: неужели так заведено в этой жизни? Начинаешь свой путь целым-невредимым, а превращаешься в дырявый швейцарский сыр.
Под водой тишина. Погружаюсь в замедленный мир, где даже мысли ворочаются с трудом, еле-еле заполняя пустоту в голове. Не понимаю, откуда исходит свет, но явственно вижу Молли, которая бочком подплывает вплотную ко мне. Ее серебристый хвост поблескивает в мутной илистой воде. Вырвавшиеся у меня из ноздрей крошечные пузырьки воздуха наперегонки устремляются вверх. Молли, протянув руку над моей спиной, легонько пощипывает меня за шею, и от этого мне делается жарко.
Коробки мы составили в бывшей моей комнате. Пахнет здесь в точности так же, как и десять лет назад, словно все эти годы воздух хранился в закупоренной бутылке. Я начинаю с самой верхней, потом берусь за следующую и каждый раз методично просматриваю содержимое сверху донизу. Чтобы не видеть маминых слез, пытаюсь сосредоточиться на этих вещах. Перебираю, рассматриваю, откладываю в сторону. Если бы вы только знали, как мне сейчас паршиво: какие-то семь коробок вместили в себя целую жизнь.
Дохожу до самой последней, но она, как оказалось, просто неподъемная, так что просто сажусь возле нее на пол. Внутри – стопки блокнотов; беру верхний и начинаю читать. Страница за страницей исписаны словами, и в этих словах – жизнь моего брата. Мне щиплет глаза; уличный шум под окнами стихает. Родители прикрыли дверь к себе в комнату, и мамины рыдания больше не слышны.
В коробке теперь пусто, зато меня переполняют мысли и планы моего брата. Комната расплывается перед глазами, но на краешке моей кровати замечаю свою красную шапку, и тут на кипу блокнотов, громоздящихся у меня на коленях, одна за другой начинают капать слезы. Смерть от передозировки.
Эти три слова перевернули всю нашу жизнь.
Летний день, пронзительно-голубое небо. Такое голубое, что у горизонта, если приглядеться, воздух дрожит. Когда Молли пробирается на узкое заднее сиденье, оставляя место рядом с водителем для меня, солнце поджигает ей копну волос, отчего голова ее превращается в огненный шар. Я раскладываю сиденье, сажусь впереди, и она тут же начинает игриво пощипывать мне шею. Обычно такие вещи меня бесят, но ей можно.
Молли – настоящая голливудская нимфа, которая создана для того, чтобы днем нежиться у бассейна, а ночью тусоваться. Ей дозволено пощипывать меня за шею – сколько угодно.
Д. Б. опустил верх, втопил педаль газа, машина с ревом вырвалась со стоянки и помчалась по Тихоокеанской трассе. Тачка у него самой последней марки, под капотом у нее рычит и урчит, но дорогу держит бесподобно. У Молли за спиной развевается рыжий шлейф, который делает ее похожей на безумную Медузу, поднявшуюся на вершину скалы. Разглядываю ее в зеркале заднего вида и замечаю, что губы у нее идеально алые и чуть приоткрыты. Д. Б. косится на меня с ухмылкой. Это даже не ухмылка, а волчий оскал, и длится всего секунду, не больше, но эта секунда растягивается на целую вечность. Его руки в кожаных перчатках впиваются в баранку, и мы летим по прямой полосе, которая серебристой стрелой пролегла между ревущим Тихим океаном и зазубринами скал.
Через пару дней после прочтения последнего блокнота получаю письмо. От Молли. «Я – подруга твоего брата», – говорится в первой строке, и сразу же следует исправление: «вернее, была его подругой». Даже не читая дальше, уже представляю себе, как она сидит с сигаретой за своим кухонным столом и пишет это письмо. Под локтем старая полировочная салфетка, с одной ноги свесилась стоптанная босоножка. За окном тепло, в ночном воздухе стрекочут сверчки. «Мне кажется, тебе нужно знать, что произошло с твоим братом». От почтовой бумаги пахнет дымком ее сигареты, а может, это только кажется. «Как сложилась его жизнь, – продолжает она. – Он много о тебе рассказывал, о своем братишке, который застрял в этом проклятом городе, в Нью-Йорке. Знаешь, он к тебе очень тепло относился. Потому я и решила, что ты должен знать, как это все случилось». Рыжие локоны падают ей на лицо, когда она склоняется над письмом, выпуская сигаретный дым в приоткрытое окно. «Наверное, ты уже в курсе, что у Д. Б. были проблемы с наркотиками. Причем довольно долго». Струйка дыма просачивается в щель и беззвучно уплывает в темноту. «Не могу судить, насколько ты разбираешься в этом вопросе, но наркотики постепенно разрушали твоего брата. Иногда доходило до того, что он даже меня не узнавал». Со слов Молли явственно представляю себе эту сцену: среди ночи Д. Б., спотыкаясь, вваливается в квартиру. Глаза налиты кровью, рубашка мятая, грязная. Волосы всклокочены, лицо бледное, весь в испарине. На пороге комнаты останавливается, потому что не узнает сидящую в кресле женщину. «Он не раз пробовал завязать, обращался в разные клиники, к разным врачам, но после курса лечения его опять затягивала компания старых дружков – и все начиналось по новой». Ближе к концу письмо становится сбивчивым, как будто его дописывали в спешке. А заключительные слова такие: «Пожалуйста, ни в чем себя не вини. Молли».
На поверхности начинается какая-то суматоха, но сейчас мне не до того. Я – здесь, а все остальное – где-то там. Молли тоже что-то заметила – смотрит вверх, а шею мою оставила в покое. Мне сразу становится неуютно, зябко. Из ноздрей больше не вырываются пузырьки воздуха, и теперь ничто не загораживает от меня Молли. Она плывет вокруг меня и останавливается так, что лицо ее оказывается буквально в дюйме от моего. У нее встревоженный вид. Идеально алые губы слегка приоткрыты, и у меня мелькает мысль, что она хочет меня поцеловать. Дальше события развиваются быстро – быстрее, чем должно быть под водой. У меня на глазах илистое дно резко уходит вниз, но я другого не могу понять: зачем Молли что есть силы тянет меня за волосы.
Он завалялся на дне последней коробки. Прижат картонным клапаном – сразу и не заметишь. Только уголок торчит – я по чистой случайности углядел. Вытаскиваю, держу на ладони. Блокнот как блокнот, дешевый, на пружинке, такие в каждом супермаркете продаются, но открыть не решаюсь; потому и не решаюсь, что он – последний.
Долго сижу без движения и по пяти словам, нацарапанным на обложке, пытаюсь угадать, что внутри. По-прежнему держу его на ладони – видно, не один час прошел; я только тогда очнулся, когда внизу, на улице, мусоровоз загрохотал. Значит, уже утро. Блокнот я так и не открыл. Засунул под тот же картонный клапан, а сверху остальные сложил. Не хочу ничего менять. Пусть все останется как есть. Я так считаю: пока этот блокнот не открыт, остается шанс, что в один прекрасный день за мной заедет Д. Б. на своей новенькой тачке, сзади будет сидеть Молли, она меня игриво ущипнет за шею, мы серебристой стрелой помчимся по трассе, и он с усмешкой покосится в мою сторону, щурясь от дневного солнца. Пол в ванной дешевого мотеля на бульваре Сансет сейчас ни при чем. Существует лишь солнце, автомобиль, ветер, бьющий в лицо, рыжие волосы Молли, кожаные перчатки моего брата, его усмешка. И эти восемь коротких слов в придачу.