355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Дэвид Калифорния » Вечером во ржи: 60 лет спустя » Текст книги (страница 4)
Вечером во ржи: 60 лет спустя
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:55

Текст книги "Вечером во ржи: 60 лет спустя"


Автор книги: Джон Дэвид Калифорния



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

10

В половине случаев я и сам не знаю, почему действую так, а не иначе. К примеру, занесло меня в этот район, потом едва не расплющило железной болванкой – и реально захотелось с кем-нибудь поделиться. С кем-нибудь из знакомых. Шагаю вперед, заворачиваю за угол – и вижу пару телефонных будок. Сперва прохожу мимо, но потом, сам не зная почему – говорю же, со мной такое бывает, – ни с того ни с сего останавливаюсь и возвращаюсь.

В первой будке нет того, что мне нужно, зато во второй – лежит как миленький. Достаю, кладу на полку, проверяю на букву К. Нет, в списке не значится. Ничего удивительного. Это ведь даже штат совсем другой, но все равно хочется проделать все по порядку.

Мне нужно ему сообщить, что я цел и невредим. Или сказать, что я в городе, пусть не беспокоится. Да хотя бы посмотреть, что из этого выйдет. Проверяю все фамилии на букву К, но его не нахожу и тогда просто набираю номер. Слушаю длинные гудки, но счет не веду и уже собираюсь дать отбой, когда на другом конце провода наконец-то снимают трубку.

Алло, говорю я в никуда.

Представляю себе, как он стоит у телефона. Спал, наверное, а я его разбудил; у него время отстает от моего на три часа. Почти чувствую его кудряшки у своей щеки.

Алло?

Ответа нет, но теперь фоном слышатся какие-то звуки.

Алло? – повторяю.

На том конце отзывается нараспев милый сердцу голосок.

Вас слушают.

Кто это? – спрашиваю. Это ты, Майкл?

Сдается мне, ему приятно услышать свое имя, и он повторяет за мной, едва не крича мне в ухо.

Майкл!

Странное чувство, прямо как удар под вздох; с трудом сглатываю слюну и до боли щиплю себя за ногу, перед тем как продолжить.

Здравствуй, Майкл. Это… Приходится еще раз сглотнуть… Это дедушка…

Не понимаю, откуда во рту скопилось столько слюны.

На другом конце не отвечают, может, даже трубку бросили, но, когда я уже собираюсь дать отбой, опять слышу фоном те же самые звуки. Сперва я подумал, что там радио включено, а теперь больше похоже на телевизор.

Майкл, зову.

Так и вижу, как он растянулся на полу и смотрит мультики. Лежит на животе и ручонкой прижимает к уху здоровенную телефонную трубку. Мне даже кажется, что я слышу писк мультиков.

Слышишь, Майкл, это дедушка. Папа дома?

Майкл дышит в трубку, дыхание у него частое и легкое, прямо как дуновение у меня на щеке.

Папа? – переспрашивает он.

Да, папа дома? – спрашиваю еще раз.

Папа!

Теперь он кричит во все горло и вроде как досадует, что его от мультиков отрывают.

Майкл, говорю, стараясь не выдать волнения, передай папе, что я звонил, хорошо? Передай, что звонил дедушка.

Тут мультяшные вопли сменяются каким-то царапаньем. Не иначе как он перекатился по полу, не расставаясь с телефонной трубкой, которая вдруг отрубается, и мои последние слова рикошетом отскакивают от пустоты.

Не балуйся там, говорю я и возвращаю трубку на рычаг.

Стою возле этой будки и не знаю, куда податься. Улицы расходятся во все четыре стороны – можно в принципе вернуться и сделать вид, будто я никуда и не уходил. Но тогда вся моя вылазка потеряет смысл, а я терпеть не могу бессмысленные действия.

Опять захожу в будку, опять листаю телефонный справочник. Не пропускаю ни одного раздела, и когда нахожу то, что нужно, не могу поверить своей удаче. Однако же вот оно, набрано мелким шрифтом, среди миллиона подобных, а значит, оно реально там есть. Набираю номер, слышу гудки, и мне почти сразу отвечает мужской голос.

Алло.

На этот раз умолкаю я сам.

Алло?

Голос еще там. Пытаюсь распознать в нем знакомые нотки, хоть что-нибудь памятное, но слышу щелчок – и связь прерывается. Набираю еще раз и уже не жду, чтобы он заговорил первым.

Это я, говорю. И повторяю в тишину: Это я.

Ушам своим не верю, отзывается в конце концов тот же голос.

Я, конечно, начеку, но от неожиданностей никто не застрахован, и когда кусок прошлого с грохотом приземляется у меня за спиной, это всегда шок, вроде как сейф, выпавший из пентхауса. Оборачиваюсь, готовлюсь увидеть зияющую дыру, но вижу незнакомца примерно моих лет, а единственная зияющая дыра – это его разинутый рот.

Дьявольщина! Дьявольщина!

На нем синий блейзер, шляпа, в руке трость с темно-медным набалдашником. Твердит одно и то же слово, как заезженная пластинка: Дьявольщина! Дявольщина!

Наконец игла перескакивает на следующую дорожку, и он говорит:

Как жизнь, чертяка?!

А сам пялится на меня в упор.

Не понимаю, зачем так орать. И ведь ни минуты не сомневаюсь, кто это такой, а узнать не могу, хоть ты тресни. Стоит какой-то старик, явно чокнутый, выкрикивает мое имя и размахивает своей идиотской тростью, как будто поколотить грозится. Дистанция между нами сокращается, и по мере его приближения у меня в мозгу начинает шевелиться мысль. Ворочается в затылке, под складками кожи. Смотрю, как он шкандыбает мне навстречу, и вдруг узнаю. По походке. Стрэдлейтер, паразит старый. Эту походку из тысячи узнать можно.

Ах ты, сукин сын, говорю и делаю шаг ему навстречу.

Сам тощий, длинный; руку ему жму – рука сухая, твердая. Прямо как палка, которой он размахивал.

Сукин ты сын, повторяю. Сколько лет, сколько зим.

Вижу, он рад-радешенек, осклабился – рот до ушей и все такое.

Здорово, долбоеб старый, – это он мне. Да уж, воды утекло изрядно.

И правда, шестьдесят лет пролетело.

Рукопожатие наше затягивается. Стрэдлейтер, типа, хочет этой тряской время вспять повернуть. Но я – пас, высвобождаю руку и слышу, как у него локоть хрустнул, будто засохшая ветка пополам переломилась, а он вроде как не замечает. Стоит чуть ли не вплотную ко мне, и я могу его физиономию разглядеть во всех подробностях. Теперь сомнений нет – это он. За всеми этими морщинами и обвисшей кожей скрывается бывший юнец Стрэдлейтер. Седой, как лунь, стриженный чуть ли не под ноль. На лбу ничего определенного не написано – может, в армии отслужил, – но лезть ему в душу неохота. Совершенно не тянет расспрашивать про жизненный путь, чем занимался, есть ли семья и все такое прочее, – ну никакого желания нет. Просто захотелось увидеть лицо из прошлого, вот и все.

Рубашка на нем голубого цвета, и если б не желтушная кожа, он бы выглядел вполне сносно. Однако эта его улыбочка мало кого может обмануть. На самом деле вид у него такой, словно он вот-вот брякнется и концы отдаст – пусть уж думает, будто по сравнению со мной он еще бодрячком.

Здорово, долбоеб старый! – снова голосит он.

У нас тысяча общих тем для разговора, даже если не брать в расчет треклятое прошлое, но мы просто стоим лицом к лицу, глазеем друг на друга и слегка раскачиваемся, как два небоскреба на ветру. А вокруг нас жизнь бьет ключом. Люди спешат по своим делам, и я, чтобы только не молчать, хотя сам же его вызвонил, говорю:

Ну что, по кофейку? А про себя добавляю: сукин ты сын.

Переходим через дорогу, там на углу кафешка. Кажется, мы там единственные посетители, не считая старика китайца, притулившегося в самом конце стойки, которая тянется вдоль всей витрины. Берем кофе, устраиваемся за стойкой, только в противоположном конце, и на тот случай, если разговор у нас не заладится, садимся так, чтобы видеть улицу, где бурлит жизнь.

Хочу отхлебнуть кофе, но его нынче подают чертовски горячим; опускаю чашку и всем корпусом разворачиваюсь к Стрэдлейтеру. И что я вижу: у него глаза на мокром месте. Крупные, кристальные слезы текут по щекам и шариковыми бомбочками падают на пиджак. В мою сторону он не смотрит, он вообще никуда не смотрит. Знай себе роняет из глаз эти тяжеленные слезы. Могу предположить, что по этой причине у него и кожа такая сухая – шутка ли, столько влаги уходит, но прохаживаться на этот счет было бы не ко времени. Сижу молча, дожидаюсь, чтобы кофе остыл и Стрэдлейтер успокоился. Мне реально жаль этого типа. Но в то же время я бы дорого дал, чтобы враз испариться, потому как шел я сюда вовсе не для того, чтобы его жалеть. Просто рассчитывал ненадолго увидеть Стрэдлейтера таким, каким его помнил – заносчивым ублюдком, тогда бы в этом мире появилось хоть что-нибудь знакомое. Для разнообразия неплохо вспомнить нечто такое, что существует не только у меня в голове. А больше мне ничего не нужно было, честное слово.

Может, объяснишь, в чем дело? – спрашиваю, хотя, если честно, мне без разницы. Говорю же, мне этого чудика жалко, но не до такой степени, чтобы терпеть его сопли и вопли. В принципе, у каждого из нас своих проблем хватает, верно?

Стрэдлейтер извлекает из кармана носовой платок, утирает глаза, сморкается. Физиономия у него опухла, раскраснелась, но это ему даже на пользу. А то бледный был, как смерть.

Не знаю, как объяснить, отвечает он, а у меня гора с плеч.

Начинается дождь. Не сильный, но капли большие, тяжелые, прямо как Стрэдлейтеровы слезы, и падают прямо перед нами, на стекло. Впервые в жизни радуюсь дождю, потому что он нас обоих как-то отвлекает.

Скажи-ка, начинает он, но не договаривает, а я понятия не имею, что он хочет от меня услышать.

Мы с ним сидим в тепле и сухости, как в коконе, а внешний мир погружается в воду.

Давай просто так посидим, о’кей? – предлагаю я ему, потому что языком молоть больше неохота.

О’кей, соглашается он и в ту же минуту продолжает.

Ну, как жизнь?

В этом весь Стрэдлейтер – ни черта не слушает, что ему говорят. Вроде бы ему полегчало. Из носа пока течет, но я-то вижу, что он оклемался, и не возражаю чуток потрепаться.

Да все нормально, слышу я свой голос.

Когда тебя спрашивают про жизнь, всегда говоришь в ответ какую-то муть. Тебе ногу отрежут, а все равно будешь то же самое отвечать.

Стрэдлейтер кивает, и я вижу его отражение в окне.

Вообще-то… – начинаю я и в тот же миг ловлю себя на том, что это не я. Слова, будто подхваченные течением, сами выплывают изо рта, а откуда они берутся – понятия не имею… – я из дома сбежал.

С этими словами я превращаюсь в глыбу льда, но потом меня с головы до пят пронзает судорога, которая дробит мне все кости. Говорю же, в половине случаев я понятия не имею, почему говорю или делаю какие-то вещи. Наверное, что-то со мной не так.

Мне реально хочется забрать свои слова назад, хотя это всего лишь слова и сказаны они всего лишь Стрэдлейтеру, но я не могу придумать, как их можно стереть. Он сверлит меня взглядом, и у меня возникает такое чувство, что он вот-вот разревется снова. Если это случится, тут же встану и уйду. С меня хватит; но его физиономия описывает двойную петлю, и в мгновенье ока изумленное выражение сменяется шутливым. Он нарочно тычет меня в плечо, но тычок получается не таким сильным, как прежде, хотя и ощутимым.

Вот сукин сын, говорит он, нисколько не изменился! Довел меня. Вот сукин сын!

Я улыбаюсь, голову поворачиваю, чтобы смотреть в другую сторону, и безуспешно пытаюсь разобраться в своих ощущениях. Чуть шею себе не свернул, затекла уже, в стекло дождик стучит, деликатно так, а к нам от прилавка плывет запах свежей выпечки, я его носом втягиваю.

Перед уходом задаю себе вопрос, не упустил ли я чего. Вижу отражение в оконном стекле: мы с ним оба киваем головами, как заведенные. Не уверен, что это старческое; никогда прежде такого не замечал. Киваем совсем легонько – то ли в такт дождю, то ли в такт своим дряхлеющим сердцам. Встаем, как по команде, и останавливаемся сразу за дверью.

Теперь Стрэдлейтер таким сосредоточенным сделался и заговорил. Как здорово было с тобой повстречаться, говорит, и я гарантирую, что это на полном серьезе. Мы снова пожимаем друг другу руки, и теперь я осторожничаю, но у него все равно в районе локтя трещит. Потом он разворачивается и шаркает прочь. Гляжу ему в спину и чувствую, как будто подлянку ему сделал, честное слово. Не потому, что я ему какие-то слова сказал, а потому, что не сказал. Потому, что он тут слезу пустил и все такое, а я из-за этого реально передумал с ним разговаривать. И у меня возникает желание хоть как-то реабилитироваться, пока мы с ним не разошлись в разные стороны.

Эй! – кричу ему вслед; мне семьдесят шесть стукнуло, а я впервые так стушевался. Помнишь? Я был в фехтовальной команде.

Голос у меня такой, что я сам пугаюсь. Стрэдлейтер остановился, но смотрит в другую сторону. Если бывают такие минуты, когда ты готов броситься наутек или сквозь землю провалиться, лишь бы только перенестись куда-нибудь подальше, то как раз такой момент настал. А пошевелиться не могу. Стрэдлейтер оборачивается, идет ко мне, я замечаю, что трости у него в руке нет, и надеюсь, он забудет, что я его окликнул. Но нет, ничуть не бывало: ничего он не забыл, а я стою, как придурок, и он кладет мне ладонь на плечо, а лицо такое, какого я никогда у него не видел.

А ведь это я твои перчатки стырил, говорит он, а сам поглаживает меня по плечу раз, другой, третий, прежде чем вернуться в кафешку за тростью.

Смотрю, как за ним захлопывается дверь, и жду, что он вот-вот выйдет. Я-то с самого начала знал, что это он перчатки спер, только доказательств у меня не было. Но сейчас, по правде говоря, мне уже плевать на какие-то паршивые перчатки.

Минуты полторы топчусь у дверей и не понимаю, почему он так копается. Эта трость, будь она неладна, стояла у самого входа – надо зайти внутрь, проверить, не случилось ли чего. Направляюсь прямиком туда, где мы с ним сидели, осматриваюсь, но он как сквозь землю провалился. Может, в сортире? Спрашиваю у бармена, но тот качает головой и тычет пальцем в табличку: «Туалета нет».

В глубине души я уже догадываюсь. А все равно для верности обхожу зал по новой. Старик китаец все еще там – кемарит, положив голову на стойку, а я хоть и понимаю, что к чему, на всякий случай снова подхожу к бармену и уточняю. На этот раз он только пожимает плечами, а я и без него знаю, что Стрэдлейтер смылся, но все равно бужу китайца, положив ему руку на спину, только это без толку. Стрэдлейтер как пришел, так и ушел. Не удержался в моей дырявой голове и увеялся. Торопливо сворачиваю за угол и на ходу пытаюсь кое-что припомнить. Кажется, у меня еще ум за разум не зашел, но разве так бывает, чтобы человек знал то, чего не помнит? И вот я начинаю считать на пальцах. Имена знакомых, города, где побывал, знаменательные даты, даже номер моего счета. Все как по маслу. Пытаюсь обнаружить какие-нибудь пробелы, провалы памяти, но не нахожу, хотя и знаю, что без них не обходится. Видно, сдаю, думаю про себя, и начинаю пересчитывать все курорты, куда мы с Мэри ездили отдыхать. Видно, я уже превращаюсь в Фиби.

Ха-ха-ха! Чуть надави – и этот мыльный пузырь лопнул! Раздулся без моего ведома, а значит, его не существует. Приятно сознавать, что у меня по-прежнему все под контролем. Сколько лет прошло, а я все еще у руля! Пора завинтить гайки и окончить этот фарс.

11

Мучаюсь этим вопросом, а ответа не нахожу. И потом: я же помню, как все было. Наверняка Стрэдлейтер улизнул через черный ход или как-то так – лишь бы только не смотреть мне в глаза после той истории с перчатками. Как будто меня это колышет. Нет, в каком-то смысле все срослось. Сам не знаю, что со мной нынче происходит, – переживаю из-за всякой фигни, как сопливая девчонка.

Иду опять в сторону парка, не потому, что реально этого хочу, а потому, что путь мой как бы туда лежит. Ступаю на мощеную дорожку, что ведет на север и опоясывает весь парк; вокруг меня садовники воздушными струями сгоняют в кучи опавшую листву. У каждого на спине такой ранец, как бы пылесос наоборот, который гонит вперед сухие листья, пока не наберется изрядная куча. Предзакатное солнце расцвечивает все вокруг яркими, веселыми красками, и я на ходу смотрю, как оно катится вниз и делается густо-рыжим, почти багровым.

Прохожу мимо искусственного озера, сворачиваю с дорожки – и прямиком по траве к теннисным кортам. Они пустуют, ворота заперты до следующего сезона. Даже сетки сняты. У меня, кстати, есть убеждение, что сетки на теннисных площадках должны быть натянуты всегда, хоть в сезон, хоть в межсезонье. Без сеток корты смотрятся сиротливо, уныло, все равно как горнолыжные трассы в разгар лета.

Неподалеку от кортов, в том месте, откуда мне виден угол высокой ограды, стоит скамейка – можно отдохнуть. В парке безлюдно, по крайней мере в этой части, но время от времени доносятся автомобильные гудки. Посидел я, без единой мысли в голове, и вижу: издалека направляется в мою сторону какая-то женщина. Вообще-то заметил я не женщину, а женскую шляпку. Широкополая такая, выплыла из-за пригорка, потом возникло лицо, а там и вся фигура, пальто в елочку. Смотрю – приближается, растет, а поравнявшись со скамейкой, чуть смуглеет лицом. Проходит мимо, на меня ноль внимания, останавливается и усаживается на соседнюю скамейку. Так и сидим на расстоянии двух шагов, а я то и дело на нее исподтишка поглядываю. Сидит в точности как Фиби: ровненько, спина прямая, как струнка, ладошки на коленях.

Смеркается, и мне уже ее не так хорошо видно, но вроде бы лицо у нее заплаканное. В глазах какой-то влажный блеск, под глазами темные круги. Одно могу утверждать наверняка, несмотря на убывающий свет: красивая, даже очень.

Волосы светлые, длинные, черты лица правильные, почти точеные, глаза большие, круглые. Смотрит прямо перед собой, словно живет в собственном мирке, и я не уверен, что она догадывается о моем присутствии, хотя до меня рукой подать. Я даже вздрагиваю, когда она заговаривает.

Ручаюсь, говорит, вы знаете, кто я такая.

Голос негромкий, хрупкий, очень женственный.

Только теперь она наконец-то слегка расслабляется, как будто прежде эти слова стояли у нее комом в горле, а теперь можно дышать свободно. Она откидывается назад и тяжело вздыхает. Ладони соскальзывают с колен и ложатся на скамью. Однако на меня так ни разу и не посмотрела, глядит себе в пространство.

Ни за что не догадаетесь, продолжает она, и у нее вылетает тихий смешок, который так же быстро стихает.

Вдруг перед нами, на газоне, вспыхивает крошечный огонек. Вижу, что она тоже заметила, а огоньков становится все больше, загораются то тут, то там. Это зрелище выводит ее из задумчивости, переносит из далекого мира прямо сюда, где зажглись светлячки.

Наступил вечер, вот-вот совсем стемнеет. Все звуки сделались какими-то влажными, я слышу, как перешептываются деревья, а под каждым кустом скребутся мелкие коготки. Одна половина мира просыпается, другая готовится отойти ко сну. Люблю это время суток. Она, по-моему, тоже, вот мы и сидим в молчании – смотрим, как загораются все новые и новые огоньки. Беспорядочно, один за другим, они с жужжанием вспыхивают на краткий миг и тут же исчезают в темноте.

Она роется в сумочке. Только сейчас заметил, что у нее в руках что-то есть; клянусь, мимо меня она проходила с пустыми руками. Между тем огоньки делаются ярче и освещают соседний уголок парка. Справа от нас идет цепная реакция микроскопических взрывов, пульсируют лазерные вспышки, образуется электрическая дуга, которая выгибается между деревьями и уходит вдаль. Женщина снова выпрямляется и пристально смотрит в темноту.

Нетрудно представить ее хрупкую фигурку под этим широченным балахоном, тонкие запястья, почти плоскую грудь. Как у балерины. Я ровным счетом ничего о ней не знаю, но почему-то мне ее жаль. Она, как девочка-подросток, утопает в своем огромном пальто. Так и хочется броситься ей на помощь, запустить руки под тяжелый габардин в елочку и вытащить бедняжку из этого колокола, чтобы она могла свободно дышать. Наверное, мне потому приходят в голову такие мысли, что я слышу ее дыхание: частое, короткое. Ловлю ее взгляд на моем лице и только надеюсь, что она не заплачет. Клянусь, я за всю жизнь так и не понял, что нужно делать, когда женщина плачет. Ее взгляд обжигает мне щеку, и терпеть больше нет сил. Надо себя как-то обозначить.

Вы только посмотрите, говорю ей, на этих светлячков.

Голос у меня старческий, усталый.

Они живут всего пять минут в сутки, а остальное – темнота. Двадцать три с лишним часа пустоты.

Не уверен, что ей хочется услышать именно это, но ничего другого сейчас в голову не идет.

Как будто по моей команде вспышки вокруг нас угасают; одна за другой догорают и растворяются во мраке. Она больше не ерзает, руки замерли, как были, прямо внутри сумочки.

У меня… – начинает она и умолкает.

Тут вдоль всей границы парка зажигаются фонари, это надо видеть: вокруг нас теперь кольцо, как гигантское жемчужное ожерелье, упавшее сверху.

У меня… у меня нет выбора, говорит она, и я успеваю заметить отблеск фонаря на чем-то блестящем, что ее рука извлекла из сумки. Заваливаюсь на бок, и все вокруг опрокидывается вверх тормашками. Парк, деревья, фонарные столбы, скамья – все теперь оказывается чуть выше моей головы, ближе к затылку. Вначале я ничего не чувствую, только слышу резкий стук ножа о скамейку, а потом скрип гравия под маленькими туфельками, убегающими в темноту. Отрываю голову от газона, оборачиваюсь и краем глаза вижу ее ноги, которые мелькают, как два белых маятника, под габардиновым куполом в елочку.

Потом мой живот наполняется теплом. Уж не знаю, откуда она появилась и было ли это все на самом деле, однако нож, который я вытаскиваю из-под скамьи, оказывается таким всамделишным, что я тут же роняю его на землю. На некоторое время замираю; подниматься на ноги отчего-то не хочется. Пытаюсь нащупать дырку в животе, чтобы зажать края и не истечь кровью. Говорят, если тебя пырнули ножом в живот, из раны могут кишки вывалиться, поэтому нужно всеми силами удерживать их внутри, чтобы грязь не попала. К тому же здесь, на земле, темнотища, хоть глаз выколи, поэтому я кое-как взбираюсь на скамью, с величайшими предосторожностями сажусь и в тусклом электрическом свете начинаю ощупывать куртку и туловище на предмет дырок. Ощупываю буквально каждый сантиметр, но ничего такого не нахожу, а по мере того как теплая влага остывает, до меня постепенно доходит, что это вовсе и не кровь, а моча. Та бешеная стерва промахнулась, это я всего лишь напрудил в штаны.

Встаю со скамейки, тащусь в восточную часть парка. Слышу поблизости скрип гравия, но уже не понимаю: то ли у меня воображение разыгралось, то ли на самом деле рядом кто-то есть. До меня вроде и шепотки долетают, правда такие тихие, что слов не разобрать, но стоит мне замереть и прислушаться, как они умолкают. При том что я так осрамился, мочевой пузырь еще не успокоился, поэтому я захожу в ближайшие кусты, чтобы полностью облегчиться. Земля все впитывает, а я слушаю слабое журчанье и еще стрекот велосипедов, которые проносятся по дорожке вдоль ограды парка. Мне бы радоваться, что жив остался, но, если честно, будь у меня выбор – уцелеть или отлить, – я бы еще подумал.

Выйдя из парка, останавливаюсь на тротуаре и раздумываю, как быть дальше. После таких передряг у меня ум за разум заходит. Я что хочу сказать: раньше, каких-то шестьдесят лет назад, в городе было не так опасно. Ну, были районы, куда лучше нос не совать, но я неприятностей не искал, а сегодня вон как обернулось.

Только один случай был: нарвался я на этого Мориса, орангутанга чертова, когда занесло меня в какую-то гостиницу, будь она неладна, но чтобы на голову железная болванка свалилась или какая-то психованная тетка на тебя в парке с ножом кинулась – это ни-ни. Уж не знаю, что произошло с этим городом. Видно, не успеваю я следить, как Нью-Йорк меняется. Я даже задумываюсь, не вернуться ли мне в «Саннисайд» или – еще того лучше – не рвануть ли к сыну в Калифорнию, но эта блажь длится недолго. Ровно до тех пор, пока из-за угла не появляется компания девушек. Их всего трое: расфуфырены, вышагивают на высоких каблучках, держась под руки. Смахивают на каких-то диковинных пушных зверушек, фыркают, хохочут в голос и едва меня не задевают, когда проходят мимо. Зубки у всех белоснежные, так и сверкают в ночи, а по пятам за этой компанией призраком летит шлейф ароматов. По мостовой проезжает желтое такси, и девчонки дружно поднимают руки, голосуют. С хохотом и визгом втискиваются в машину. Дверца захлопывается, красные подфарники гаснут, и такси уносится прочь. Я уже простил Нью-Йорку все его грехи. Здесь какой-то особенный воздух, который ласкает тебе нутро, пробирает до костей. Просто не надо соваться в парк после наступления темноты. Не надо расхаживать под строительными лесами. Если вдуматься, совершенно естественные меры предосторожности. Видимо, это я в «Саннисайде» утратил бдительность. А побродил малость по городу – и все встало на свои места.

Кроме того, меня не покидает ощущение, что я сейчас должен находиться не где-нибудь, а именно здесь. Я даже как-то окрылился, но это, наверное, и немудрено, если ты дважды за один день чудом избежал смерти; поэтому я останавливаю такси и еду в центр; глаза слипаются, но я продолжаю высматривать место, где бы переночевать. Когда вижу то, что меня устраивает, недолго думая, прошу водителя тормознуть. «Рузвельт», великолепный старый отель, красуется на Мэдисон-авеню, как король на троне. Здание реально громадное, но другим до него – как до луны. Я что хочу сказать: если сравнивать здания с деревьями, то «Рузвельт» – это секвойя, в Калифорнии такие растут. В этом отеле повсюду красные ковры, даже в лифтах, а вход сверкает миллионом огней. При моем приближении швейцар одной рукой приподнимает шляпу, а другой придерживает дверь, и я поплотнее запахиваю куртку, чтобы мокрое пятно на брюках не слишком бросалось в глаза.

Беру себе номер на семнадцатом этаже и очень скоро уже выхожу из душа, ложусь в постель и в считаные секунды засыпаю.

Не иначе как возникли некоторые сложности. Куда ж без них. По-моему, я уже не имею над ним прежней власти. Жму на нужные кнопки, картридж не иссякает, бумага подается бесперебойно. Стопка листов у моего локтя растет, но слова уже не служат мне верой и правдой. Они меняются по своему хотенью, и вначале кажется, что в угоду мне. Я им приказываю танцевать – они танцуют, приказываю кружиться, прыгать и приседать, все как прежде, но стоит мне отложить страницу и отвести взгляд, как они растворяются, чтобы тут же сложиться в другие созвездия, наполненные другим смыслом. Уж я и тяну их, и дергаю, все средства перепробовал, но это все равно что шнуровать ботинки, не снимая боксерских перчаток.

Они переметнулись на другую сторону и теперь горой стоят за него, а не за меня. Как видно, беженцы-земляки всегда держатся вместе. Я сам виноват: слишком долго позволял им гулять на свободе. Он без моего ведома скитается по дорогам, по лабиринтам шоссейных развязок, а потому становится неуправляемым. Чтобы его вернуть, у меня остался только куцый обрывок веревки. Наверное, я закоснел, потому как давно не практиковался. Хотелось бы поскорее войти в колею.

Сейчас опробую кое-что новое. Плоды будут видны не сразу. Я посадил семечко, особенное, раннее. Во время нашей с вами беседы оно уже проклюнулось, пустило тонкие корешки в прелую землю, потянулось колючими веточками к небу. Семечко это горькое, летучее – семя смерти. Теперь остается сидеть и ждать, пока природа не довершит остальное.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю