Текст книги "Жители пригорода"
Автор книги: Джон Чивер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Уиды ехали домой молча. Дома Франсис не вышел из машины, не выключил мотор.
– Ставь в гараж, – сказала Джулия, открывая дверцу. – Я сказала няне, что в одиннадцать ей можно будет уйти. Кто-нибудь уже подвез ее домой.
Джулия ушла в дом, а Франсис остался сидеть в темноте. Придется, значит, испытать все, что достается человеку, одуревшему от любви: и злую похоть, и ревность, и досаду, выжимающую слезы, и даже презрение к себе, к этой жалкой своей позе – положил локти на баранку, уронил глупую голову на руки... В юности Франсис был завзятым бойскаутом, и, помня наставления той поры, он на следующий день рано ушел со службы и сыграл несколько партий в сквош [4]4
Игра, родственная теннису.
[Закрыть], но только сильнее возбудил себя игрой и душем, лучше бы уж сидеть в конторе. Когда он приехал домой, подмораживало, воздух резко пахнул холодами. В доме царила необычная суета. Дети были в лучших своих нарядах, и когда Джулия сошла вниз, на ней было бледно-лиловое, цвета лаванды, платье и бриллиантовое «солнце». Она объяснила, в чем дело. В семь часов приедет мистер Хаббер снимать их для семейной рождественской открытки. Она уже вынула из шкафа синий костюм Франсиса и синий галстук – на этот раз фотография будет цветная. Джулия была оживлена и весела. Она любила эти праздничные ритуалы.
Франсис пошел наверх переодеться. Он устал за день и устал томиться. Он присел на край постели, думая об Энн Мэрчисон и чувствуя, что изнемогает. Его неодолимо потянуло выразить себя наперекор розовому абажуру на туалетном столике Джулии. Он подошел к конторке, взял листок бумаги и стал писать. «Дорогая Энн, люблю тебя, люблю, люблю...» Никто этого письма не прочтет, и он писал, не сдерживаясь и употребляя такие обороты, как «райское блаженство» и «гавань любви». Он глотал слюну, вздыхал, дрожал. Джулия позвала его вниз – и такая пропасть разверзлась между его фантазией и вещественным миром, что у него болезненно дернулось сердце.
Джулия и дети стояли на веранде; фотограф с помощником установили двойную батарею мощных ламп, чтобы отобразить семью Уйдов и архитектурные красоты парадного крыльца. Жители Бленхоллоу, едущие с поздней электрички, притормаживали и глядели, как Уидов снимают; некоторые махали им и окликали приветственно. Полчаса пришлось Уидам улыбаться и увлажнять языком губы, прежде чем мистер Хаббер удовлетворился. От жарких ламп на морозце пахло жестяной затхлостью; наконец их выключили, и у Франсиса в глазах еще долго рябило.
Потом, когда Франсис с Джулией пили кофе в гостиной, раздался звонок в дверь. Джулия пошла открыть и вернулась с Клейтоном Томасом. Она дала как-то его матери билеты в театр, и щепетильная Элен Томас прислала теперь сына с деньгами. Джулия пригласила Клейтона выпить чашку кофе.
– Пить кофе не буду, – сказал Клейтон, – а зайти зайду на минутку. – Он поздоровался с Франсисом и неуклюже опустился на стул.
Отца его убили на войне, и ущербленность безотцовщины окружала Клейтона, как облако. Такое впечатление, возможно, объяснялось тем, что Томасы были здесь единственной семьей, где недоставало фигуры; все другие семьи Тенистого Холма были в полном производительном комплекте. Клейтон учился на втором или на третьем курсе колледжа, они с матерью жили одни в большом доме, который Элен Томас надеялась продать. У Клейтона в прошлом не все было гладко. Подростком, украв деньги, он убежал из дому и добрался до Калифорнии, прежде чем его настигли. Он был высокий, некрасивый, носил роговые очки и говорил басом.
– Когда у вас начинается семестр? – спросил Франсис.
– Я не вернусь в колледж, – сказал Клейтон. – Матери нечем за меня платить, и нет смысла пыжиться. Вот устроюсь на работу, и снимем квартиру в Нью-Йорке, если удастся продать дом.
– А не жаль будет покинуть Тенистый Холм? – спросила Джулия.
– Нет, – сказал Клейтон. – Не люблю я его.
– Это почему же? – спросил Франсис.
– Не могу одобрить многого тут, – очень серьезно сказал Клейтон. – Танцевальных клубных вечеров, например. В прошлую субботу я заглянул туда к самому концу и вижу: мистер Грэннер заталкивает миссис Майнот в стеклянный шкафчик для призов. Оба были пьяны. Не одобряю я пьянства.
– В субботний вечер простительно, – сказал Франсис.
– И все эти уютные гнездышки отдают липой, – сказал Клейтон. – Забивают люди себе жизнь дребеденью. Я думал над этим, и, по-моему, главная беда тут в том, что у Тенистого Холма нет будущего. Вся энергия тратится на то, чтобы сохранять Тенистый Холм в неизменности – ограждать от нежелательных лиц и так далее, – и здешняя концепция будущего сводится к постоянному росту числа электричек и вечеринок. Это, я думаю, нездоровая концепция. Думаю, что людям нельзя без большой мечты о будущем. Людям нельзя без грандиозной мечты.
– Как жаль, что вам приходится бросить колледж, – сказала Джулия.
– Я хотел учиться на богословском факультете, – сказал Клейтон.
– Вы к какой церкви принадлежите? – спросил Франсис.
– Я принадлежу к унитариям, теософам, трансценденталистам, гуманитариям, – сказал Клейтон.
– Кажется, Эмерсон был трансценденталист, – сказала Джулия.
– Я имею в виду английских трансценденталистов, – сказал Клейтон. – Американские все – дубы.
– А на какую работу рассчитываете? – спросил Франсис.
– Я бы хотел работать в издательстве, – сказал Клейтон, – да только все мне говорят, что ничего не выйдет. А меня как раз это интересует. Я пишу большую стихотворную драму о добре и зле. Дядя Чарли, возможно, устроит меня в банк, служба там будет мне на пользу. Она меня дисциплинирует. Мне придется еще много потрудиться над выработкой характера, отучить себя от жутких привычек. Я слишком много говорю. Надо бы наложить на себя обет молчания. Замолчать на целую неделю, приструнить себя. Я подумывал уединиться в каком-нибудь епископальном монастыре, да только я не верю в догмат троицы.
– А с девушками знакомство водите? – спросил Франсис.
– У меня есть невеста, – сказал Клейтон. – Конечно, при моей молодости и безденежье трудно рассчитывать на то, чтобы к этому относились серьезно, уважали и так далее, но я летом немного заработал на стрижке газонов и купил ей изумруд – искусственный. Мы с Энн Мэрчисон поженимся, как только она окончит школу.
Франсиса передернуло. И точно серым светом, идущим из померкшей души, одело все – Джулию, Клейтона, стулья – и показало во всей их настоящей тусклости. Точно погожий день вдруг заволокся мглой.
– Мы создадим с ней большую семью, – продолжал Клейтон. – У Энн отец – горький пьяница, и у меня тоже были в жизни передряги, и мы поэтому хотим иметь много детей. О, мистер и миссис Уид, Энн чудесная, и у нас с ней столько общего. У нас одни и те же вкусы. Мы с ней и рождественские открытки в прошлом году, не сговариваясь, одинаковые выбрали, и у нас обоих аллергия к помидорам, и брови у обоих сросшиеся. Ну, спокойной ночи.
Джулия проводила его до дверей. Когда она вернулась, Франсис сказал, что Клейтон лоботряс и ломака и от него дурной запах.
– Ты уж чересчур, – сказала Джулия. – Он ведь мальчик еще, надо быть к нему снисходительнее. Ты и в других случаях, я замечаю, становишься невыдержан и нетерпим. Миссис Райтсон пригласила весь Тенистый Холм к себе на годовщину, а нас не пригласила.
– Жаль, жаль.
– А сказать, почему не пригласила?
– Скажи.
– Потому что ты ее оскорбил.
– Так ты знаешь, оказывается?
– Мне Джун Мастерсон сказала. Она стояла сзади.
Джулия прошла мимо дивана мелкими шажками; Франсис знал,что эти шажки у нее – признак гнева.
– Да, я оскорбил ее, Джулия, и притом намеренно. Не терплю я ее «годовщин» и рад, что она не позовет нас больше.
– А об Элен ты подумал?
– При чем тут Элен?
– Именно миссис Райтсон решает, кого приглашать на балы.
– И Элен, чего доброго, не станут приглашать?
– Да.
– Об этом я не подумал.
– Конечно, где тебе подумать! —воскликнула она, погружая кинжал по рукоять в эту щелку в его броне. – Меня дико бесит глупая твоя бездумность, которая калечит всем жизнь.
– Я еще никому не искалечил жизни.
– В Тенистом Холме все решает миссис Райтсон, уже сорок лет решает. И в таком обществе, как здешнее, ты смеешь распоясываться, позволять себе наглости, вульгарности и оскорбления.
– Манеры у меня самые светские, – сказал Франсис, пытаясь придать разговору шутливый оборот.
– Черт бы побрал твои манеры, Франсис Уид, – бросила Джулия ему в лицо, точно плевок. – Я годами создавала то общественное положение, которое мы здесь занимаем, и я не стану молча смотреть, как ты его разрушаешь. Когда ты поселился здесь, то понимал ведь, что нельзя будет жить пещерным медведем.
– Должен же я выражать свои симпатии и антипатии.
– Антипатии можно скрывать. А не ляпать по-ребячьи, что и когда вздумается. Если не хочешь, чтобы общество сторонилось тебя, как прокаженного. То, что все нас приглашают, не с неба свалилось. То, что у Элен столько подруг и друзей, не с неба свалилось, а создано мной. А понравится тебе субботние вечера проводить в киношке? А понравится тебе все воскресенья торчать в саду, сгребая гнилые листья? А понравится тебе, если твоя дочь будет вечерами сидеть у окна и слушать, как играет музыка на балу, куда ее не пригласили? А понравится тебе... – И тут Франсис сделал рукой движение, не столь уж, в конце концов, необъяснимое, – ибо от слов Джулии вырастала между ними такая мертвяще глухая стена, что он задохнулся, и ударил ее в лицо. Она шатнулась, но секундой позже словно успокоилась. Пошла наверх, в спальню. И дверью не хлопнула. Когда через несколько минут Франсис вошел туда, она укладывала чемодан.
– Джулия, прости меня.
– Это не имеет уже значения, – ответила она. Присев на корточки у чемодана, она плакала.
– Да ты куда собралась?
– Не знаю. По расписанию в одиннадцать шестнадцать есть электричка. Поеду в Нью-Йорк.
– Никуда ты не поедешь.
– Оставаться здесь я не могу. Это мне ясно.
– Я прошу прощения за инцидент с миссис Райтсон и за...
– Не в миссис Райтсон дело.
– А в чем же?
– Ты меня не любишь.
– Нет, люблю.
– Нет, не любишь.
– Я люблю тебя, Джулия, и я хочу, чтобы у нас было, как раньше, чтобы была нежность, и веселье, и тайна, но в доме у нас так людно теперь.
– Ты меня ненавидишь.
– Нет, Джулия, нет.
– Ты и сам не знаешь глубины своей ненависти. Она, видимо, подсознательная. Ты не понимаешь, как ты ко мне жесток.
– Жесток?
– Этими жестокостями твое подсознание выражает свою ненависть ко мне.
– Какими жестокостями?
– Я терпела их, не жалуясь.
– Назови их.
– Ты не сознаешь, что делаешь.
– Назови же их.
– Твоя одежда.
– То есть?
– То есть твоя манера разбрасывать всюду свою грязную одежду, чтобы этим выразить подсознательную ненависть ко мне.
– Не понимаю.
– Грязные носки, грязные пижамы, и грязное белье, и грязные рубашки! – Она встала с корточек, приблизила к нему лицо; глаза ее сверкали, голос звенел от волнения. – Я говорю о том, что ты так и не приучился ничего вешать, класть на место. Так все и оставляешь на полу, чтобы унизить меня. Ты это нарочно! – Она упала на постель и зарыдала.
– Джулия, милая! – сказал он, но, чуть только коснулся ее плеча, она вскочила.
– Оставь меня. Я должна уехать. – Она прошла мимо него к шкафу, вынула оттуда еще платье. – Я не беру ничего из подаренного тобой. Оставляю и жемчуг и норковый жакет.
– Ох, Джулия!
Она стояла, нагнувшись к чемодану, – такая беспомощная в своем самообмане и неведении, что его замутило от жалости. Она не знает, как бездольна станет ее жизнь без него. Не знает, как томителен бывает рабочий день для женщины. Не знает, что ее знакомства почти все связаны с ее положением жены и дамы – и оборвутся тут же. Не знает, как ездить, жить в гостиницах, не смыслит в денежных делах.
– Джулия, никуда я тебя не пущу! Ты просто не понимаешь, что стала от меня зависима.
Она вскинула голову и, закрыв лицо руками, переспросила:
– Это я-то от тебя зависима? Я не ослышалась? А кто говорит тебе, когда вставать и когда ложиться? Кто готовит тебе, Франсис Уид, кто убирает за тобой, принимает и угощает твоих друзей? Если бы не я, ты ходил бы в засаленном галстуке и в изъеденном молью костюме. Без меня ты был один как перст и будешь один как перст. Когда моя мама спросила тебя, кому с твоей стороны послать свадебное приглашение, большой ты ей список составил? Четырнадцать человек еле наскреб.
– В Кливленде я был приезжим, Джулия.
– А сколько твоих друзей пришло тогда в церковь? Два человека!
– В Кливленде я был приезжим, Джулия.
– Раз я не беру норку, – сказала она спокойно, – ты лучше сдай ее обратно на хранение. И в январе срок уплаты по страховке за жемчуг. Адрес прачечной и телефон прислуги – у меня в конторке. Надеюсь, ты не ударишься без меня в пьянство, Франсис. И не попадешь ни в какую беду. А случится большая беда – тогда позовешь меня.
– Родная моя, не уезжай! —сказал Франсис. – Не уезжай, Джулия! – Он обнял ее.
– Что ж, придется, видно, мне остаться и заботиться о тебе еще какое-то время, – сказала она.
Утром в электричке Франсис увидел, что через вагон прошла Энн Мэрчисон. Он удивился: он не знал, что школа ее в городе; но в руке у нее были книжки – очевидно, она едет в школу. Удивление замедлило его реакцию, но затем он неловко встал с места и двинулся за ней. Их успело уже разделить несколько человек, но впереди шла – она. Вот подождала, пока откроют дверь; вот мотнуло на повороте, и она оперлась рукой о стенку тамбура; вот вошла из тамбура в вагон. Он прошел за ней и этот вагон, и половину следующего и лишь тогда окликнул: «Энн! Энн!» – но она не обернулась. Перейдя в третий вагон, она села там с краю. Он подошел, стремясь к ней и теплея всем нутром, он положил руку на спинку скамьи – уже от этого прикосновения стало горячо сердцу, – наклонился, хотел заговорить и увидел, что это не Энн, а постарше кто-то и в очках. Франсис неторопливо прошел дальше, в другой вагон, покраснев от смущения и от куда глубже ранящей мысли, что вся его здравая оценка реальности поставлена под сомнение. Ведь если он путает людей, то где гарантия, что его жизнь с Джулией и дети – что это столь же вещественно, реально, как его греховные мечты о Париже, как палый лист, запах травы и свод ветвей в «приюте влюбленных»?
Во второй половине дня Джулия напомнила по телефону, что они сегодня ужинают в гостях. А вскоре затем позвонил Трейс Бирден.
– Слушай, дружище, – сказал Трейс. – Тут миссис Томас просила. Знаешь, паренек ее, Клейтон, не устроится никак. Может, посодействуешь? Позвони Чарли Беллу – он ведь тебе обязан, – замолви словцо, и, я думаю, Чарли...
– Трейс, мне очень жаль, – сказал Франсис, – но за Клейтона я хлопотать не стану. Он законченный лоботряс. Звучит грубо, но это факт. Всякое сделанное ему добро обернется потом неприятностью. Он лоботряс закоренелый, и никуда от этого не денешься, Трейс. Устроим его – все равно через неделю уволят. Проверенный факт. Мне горько это, Трейс, но, чем хлопотать за Клейтона, я бы скорей счел себя обязанным предостеречь людей – тех, которые в память отца хотели бы, естественно, помочь сыну. Я бы счел себя обязанным предостеречь их, что он – вор...
Когда он положил трубку, вошла миссис Рейни.
– Я увольняюсь, мистер Уид, – сообщила она, подойдя к столу. – Если необходимо, я могу остаться у вас до семнадцатого, но мне предложено дивное место, и я хотела бы уволиться как можно скорей.
Она вышла, и Франсис остался один на один с сознанием того, какую свинью подложил сейчас Клейтону Томасу. Со стены дружно смеялись дети, снимок блестел всеми яркими красками лета. Франсис вспомнил – на пляже там они встретили волынщика, и тот за доллар сыграл им боевую песнь шотландской Черной Стражи. А дома опять он застанет Энн. Опять убьет вечер в гостях у радушных соседей, перебирая в уме глухие улочки, тупики и подъездные аллеи нежилых особняков. И ничем не унять муки – ни детским смехом, ни игрой с детьми в софтбол. Перед ним встала вся цепь впечатлений – авария самолета; новая прислуга Фаркерсонов; Энн, обиженная пьяницей отцом, – которые неотвратимо привели его к этой беде. Да, он в беде. Однажды в северных лесах, возвращаясь с речки, где ловил форель, он заблудился, и теперь его угнетало то же чувство, что как ни бодрись, ни крепись, ни храбрись и ни упорствуй, а все равно не найти в густеющих сумерках тропу, с которой он сбился. Запахло ночным лесом. Этот тусклый запах был невыносим, и Франсис понял отчетливо, что достиг точки, где придется сделать выбор.
Можно пойти к психиатру, как мисс Рейни. Можно пойти в церковь – спасаться от похоти исповедью. Можно сходить здесь на Манхаттане в «датское массажное заведение» – знакомый коммивояжер дал как-то адресок. Можно овладеть Энн силой – или же надеяться, что случай спасет от этого. И можно напиться. От жизни, от плоти своей не уйдешь; он, как всякий мужчина, создан быть отцом тысяч– и какой кому вред от свидания, если оно позволит и ему и Энн радостней взглянуть на мир? Нет, это ложный ход мыслей, надо вернуться к первому варианту, к психиатру. У него был записан телефон врача, чьими услугами пользовалась мисс Рейни; он позвонил и попросил безотлагательно принять его. На службе он усвоил напористый тон, и, хотя секретарша врача сказала, что на ближайшие недели все уже заполнено, Франсис настоял на том, чтобы его приняли сегодня же, – и был записан на пять часов.
Здание, где обретался психиатр, почти все было занято кабинетами зубных и иных врачей, и в коридорах веяло конфетными запахами полосканий и памятью былой боли. Характер Франсиса формировался на решениях, принимаемых самостоятельно и в одиночку. Прыгнуть в воду с высокого трамплина; повторить, не струсив, смелый фортель; быть чистоплотным, не опаздывать, не лгать, не делать гадостей... Отказ от этой одинокой самостоятельности означал крушение его понятий о силе характера. Он был растерян, ошеломлен до отупения. Местом его теперешнего miserere mei Deus [5]5
Помилуй меня, боже (лат.).
[Закрыть]была врачебная приемная, каких множество. Отдавая символическую дань прелестям домашнего уюта, ее уставили цветочными горшками, статуэтками, кофейными столиками и развесили гравюры с изображениями засыпанных снегом мостов и летящих гусей, хотя не было здесь – в этой грубой пародии на семейный очаг – ни детей, ни супружеского ложа, ни даже кухонной плиты, и в неприемные часы здесь было пусто, и зашторенные окна выходили на темный вытяжной колодец двора. Франсис назвал секретарше свое имя и адрес – и увидел, что сбоку возник и направляется к нему полисмен.
– Стойте как стояли, – сказал полисмен. – Не двигайтесь. Руки держите как держали.
– Мне кажется, тут все в порядке, – начала секретарша. – Мне кажется, и так...
– А мы проверим, – сказал полисмен и принялся охлопывать костюм Франсиса, не спрятано ли у него там что? Пистолеты? Ножи? Ломик? Ничего не обнаружив, полисмен ушел, а секретарша, волнуясь, стала извиняться:
– По телефону ваш голос звучал очень возбужденно, мистер Уид, а один из пациентов доктора угрожал его убить, и мы вынуждены принимать меры предосторожности. Пожалуйста, пройдите в кабинет.
Франсис толкнул дверь докторского логова, раздался перезвон электрического колокольчика. Войдя, Франсис тяжело опустился в кресло, высморкался, полез в карман за сигаретами, за спичками, все равно за чем, и сказал хрипло, со слезами на глазах:
– Я влюбился, доктор Герцог.
Тенистый Холм неделю-полторы спустя. Электричка семь четырнадцать уже прошла, в домах кое-где кончили обедать, и тарелки уже в посудомоечной машине. Вечереет. Благополучие поселка, экономическое и моральное, висит на тонкой ниточке; но в вечернем этом свете ниточка держится, не рвется. Дональд Гослин снова терзает «Лунную сонату». Marcato ma sempre pianissimo! [6]6
Четко, но все время пианиссимо! (итал.)
[Закрыть]А Гослин точно мокрую банную простыню выжимает, но горничная не внемлет. Она пишет письмо Артуру Годфри [7]7
Артур Годфри вел в те годы популярные радио– и телепередачи.
[Закрыть]. В подвале своего дома Франсис Уид сооружает кофейный столик. Доктор Герцог прописал столярную работу в качестве лечебного средства, и простая арифметика размеров, безгрешный дух свежего дерева действуют на Франсиса и впрямь успокоительно. Франсис обрел утешение. Наверху плачет малыш Тоби – от усталости. Поплакав, он снимает с себя бахромчатую курточку, ковбойскую шляпу, перчатки, расстегивает ремень, весь в золоте и рубинах, в патронташиках с серебряными пулями и кобурах, спускает подтяжечки, сбрасывает ковбойку и джинсы и, присев на кровать, стягивает сапожки. Свалив всю эту сбрую в кучу, он идет к шкафу и снимает с крючка свой космический костюм. Влезть в узкие длинные штаны непросто, но он влезает. Пристегнув к плечам волшебный плащ и встав на приступку кровати, он раскрыливает руки и летит на пол; шлепается он так, что по всему дому слышно, – но Тоби увлечен полетом.
– Иди домой, Гертруда, иди домой, – говорит миссис Мастерсон. – Я уже час назад велела тебе идти домой, Гертруда. Тебя давно ждут ужинать, мама будет тревожиться. Иди домой!
У Бэбкоков распахивается дверь, и на террасу выскакивает раздетая миссис Бэбкок, а за ней вдогонку голый муж. (Их дети – в школе-пансионе, а от соседей террасу заслоняет живая изгородь.) Они проносятся по террасе и скрываются за кухонной дверью, затмив красой и пылкостью всех нимф и сатиров с венецианских фресок. Срезая последние розы в саду, Джулия слышит, как старый мистер Никсон кричит на белок: «Жулье! Объедалы! Сгиньте с глаз!» Садом проходит горемыка кот, страждущий духовно и физически. На голову его напялена кукольная соломенная шляпка, на туловище – кукольное платье, застегнутое на все пуговицы, и торчит из подола длинный мохнатый хвост. Кот на ходу брезгливо отряхивает лапы, точно от воды.
– Кис, кис, кис, – зовет Джулия. – Кис, кис, бедная кисонька.
Но кот косится на нее скептически и ковыляет дальше. Последним является Юпитер, круша помидорные грядки, держа в зубастой пасти остатки дамской туфельки. Затем опускается ночь, и в этой ночи цари в золотых одеждах едут на слонах через горы.