Текст книги "Кентавр (2009г.)"
Автор книги: Джон Апдайк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
Потом пятки ее снова коснулись пола, и она сжала бородавчатую руку отца.
– Я рада, что вы пришли к нам, – сказала она ему так, как будто они были одни. – Хоть ненадолго этот пустой дом ожил.
Когда настала моя очередь благодарить Веру, я не посмел ее поцеловать и даже отвернулся, показывая, что у меня и в мыслях такого нет. Она улыбнулась и обеими руками взяла мою протянутую руку.
– У тебя всегда руки такие теплые, Питер?
Куст сирени во дворе у крыльца стал похож на оленьи рога. Грузовичок Гаммела стоял возле бензоколонки; это был небольшой, кое-где заржавевший пикап марки «шевроле», с оранжевым отвалом для снега. Когда мы тронулись, мне показалось, что мотор ревет на множество разных ладов. Я сидел между отцом и Гаммелом; печки в кабине не было, и я радовался, что сижу между ними. Мы выехали на Бьюкенен-роуд. Наш прежний дом был весь в снегу, словно дворец деда-мороза, и стена, у которой я в детстве играл теннисным мячиком, сверкала на солнце. Детишки, бегавшие по улице, обтрясли снег с живых изгородей, но с каштанов еще низвергались время от времени стремительные белые каскады. За городом, на полях по склонам, за сплошной стеной грязных сугробов высотой в человеческий рост расстилалась снежная целина. Лесистые холмы, синие и бурые, по-прежнему вырисовывались вдали, но краски были бледные, как на оттиске, сделанном, чтобы очистить клише.
Сейчас, рассказывая об этом, я снова чувствую ту усталость, которая одолевала меня тогда. Я сидел в кабине, пока отец с Гаммелом, смутно видимые в кадре переднего стекла, как два комика в старом немом фильме, откапывали наш «бьюик» – грузовики, расчищая сто двадцать второе шоссе, завалили его почти до крыши. У меня противно зудело в носу, першило в горле, и я чувствовал, что промозглая сырость в ногах мне даром не пройдет. Теперь на нас падала тень холма, потянул легкий ветерок. Солнечные лучи, золотые и длинные, освещали только верхушки деревьев. Гаммел уверенно завел мотор, умело надел на задние колеса цепи и закрепил их каким-то инструментом, похожим на плоскогубцы. А потом они двое, уже еле видимые, как два смутных пятна в синеватых сумерках, разыграли пантомиму с бумажником, финала которой я так и не понял. Оба оживленно жестикулировали, а потом обнялись на прощание. Гаммел открыл дверцу, я окунулся в холодный воздух и кое-как добрел до нашего катафалка.
Когда мы ехали домой, мне показалось, что дни, прошедшие с тех пор, как я в последний раз видел эту дорогу, затянулись и сгладились, будто старый шрам. Вот Пилюля, вот поворот и глинистый откос, где мы посадили пассажира, вот и молочная ферма «Трилистник», где коровий навоз вывозил конвейер и из всех серебристых вентиляционных труб на крыше коровника шел пар, белея на фоне розового неба; а дальше – прямая, ровная дорога, где мы как-то раздавили зазевавшегося скворца, потом Галилея, бывшая гостиница «Седьмая миля» и рядом – магазин Поттейджера, где мы остановились купить еды. Методически, как аптекарь, подбирающий по рецепту лекарства, отец обошел полки, взял хлеб, сушеные персики, крекеры, пшеничные хлопья и сложил все это на прилавок перед Чарли Поттейджером, который когда-то был фермером, а вернувшись с Тихого океана, продал ферму и открыл этот магазин. Он записывал наш долг в коричневую пятицентовую книжечку и, хотя от одного расчета до другого сумма достигала шестидесяти долларов, никогда не прощал ни цента.
– А еще кольцо вон той свиной колбасы, которую мой тесть так любит, и полфунта копченой колбасы для моего сынишки, – сказал отец.
В тот день он что-то расщедрился, хотя обычно бывал скуп и брал еды только на один день, как будто надеялся, что завтра у нас станет меньше ртов. Он даже купил гроздь свежих бананов. Пока Поттейджер огрызком карандаша подводил итог, отец повернулся ко мне и спросил:
– Ты выпил лимонаду?
Я всегда пил здесь лимонад, как бы прощаясь с цивилизацией перед тем, как нырнуть в ту темную глушь, которая по какой-то нелепой ошибке стала нашим домом.
– Нет, – сказал я. – Мне неохота. Поедем.
– Бедный мой сынишка, – громко объявил отец кучке бездельников в красных охотничьих шапочках, которые даже в этот ненастный день собрались в магазине и жевали табак, – он две ночи дома не ночевал и хочет поскорей к маме.
Вне себя я выскочил из магазина. За дорогой озеро в снеговой оправе казалось черным, как обратная сторона зеркала. Наступили те ранние, сумерки, когда одни шоферы включают фары, другие – подфарники, а третьи едут еще без света. Отец гнал машину, как будто шоссе было совсем пустое. Кое-где его расчистили, и тогда цепи на колесах вызванивали какой-то иной мотив. На полпути вверх по Файр-хилл (церковь с маленьким крестом была словно нарисована чернилами на темно-синем небе) одна цепь соскочила и с грохотом билась о правое заднее крыло всю последнюю милю. Кучка файртаунских домишек мерцала сквозь темноту окнами нижних этажей, тусклыми, как тлеющие угли. Гостиница «Десятая миля» стояла темная, заколоченная.
Нашу дорогу не расчистили. В сущности, там были две дороги, одна шла через поля Эмиша, а другая, ответвлявшаяся от нее, – через нашу ферму и потом снова выходила к шоссе у пруда и конюшни Сайласа Шелкопфа. Уехали мы по второй, нижней дороге, а вернулись по верхней. Отец с разгона врезался в сугроб, и наш «бьюик» увяз футов через десять. Мотор заглох. Отец выключил зажигание и погасил фары.
– Как же мы завтра отсюда выберемся? – спросил я.
– Не все сразу, – сказал он. – Сначала надо до дому добраться. Дойдешь?
– А что мне еще остается?
Заснеженная дорога серела длинной узкой полоской, криво очерченной двумя рядами молодых деревьев. Отсюда не было видно ни огонька. Над нашими головами, по светлому, еще беззвездному небу, плыли на запад редкие бледные облака, словно огромные мраморные хлопья, так медленно, что движение их казалось иллюзией, вызванной вращением земли. Я проваливался по щиколотки, и в ботинки набивался снег. Я пробовал идти по следам отца, но его шаги были слишком широки. Шум, доносившийся с шоссе, постепенно замер позади, и сгустилась тишина. Низко на небе горела одинокая звезда, такая яркая, что ее белый свет, казалось, грел меня.
Я спросил отца:
– Это какая звезда?
– Венера.
– Она всегда восходит первая?
– Нет. Зато гаснет иногда последней. Бывает, встанешь утром, солнце уже светит сквозь лес, а Венера еще висит над Эмишевым холмом.
– А можно по ней ориентироваться?
– Не знаю. Мне не приходилось. Интересно бы проверить.
Я сказал:
– Никогда не могу найти Полярную звезду. Мне все кажется, что не может она быть такой маленькой.
– Правильно. Я и сам не пойму, чего ради ее такой сделали.
Из-за пакета с покупками, который он нес, в его силуэте было что-то нечеловеческое, и мне, не чувствовавшему своих онемевших ног, мерещились впереди шея и голова коня, на котором я словно ехал верхом. Я посмотрел вверх и увидел, что синий купол очистился от мраморных хлопьев и начали робко загораться звезды. Молодые деревца, меж которых мы шли, расступились, и показался длинный, низкий, хмуро поблескивавший горб нашего верхнего поля.
– Питер?
Услышав его голос, я вздрогнул – мне казалось, будто я совсем один.
– Что?
– Ничего. Просто я хотел убедиться, что ты здесь.
– Где же мне еще быть?
– Да, ты прав.
– Дай мне пакет.
– Не надо, он легкий, хоть и неудобный.
– Зачем ты накупил бананов, когда знал, что придется тащить их полмили?
– Безумие, – сказал он. – Наследственное безумие.
Это было его любимое объяснение.
Леди, заслышав наши голоса, принялась лаять за полем. Быстрые, глухие дуплеты звуков, как бабочки, летели к нам над самой землей, задевая пушистый покров, но не осмеливаясь взмыть вверх, к крутому гладкому своду, который простирался над Пенсильванией на сотни миль. С развилки дороги в ясный день бывало видно далеко-далеко, до самых синих отрогов Аллегейни. Мы спустились вниз, к подножию нашего холма. Сначала показались деревья сада, потом сарай, и, наконец, сквозь путаницу голых разлапистых ветвей мы увидели свой дом. Окна нижнего этажа светились, но, когда мы шли через пустой двор, я был уверен, что этот свет – обман, что дом вымер, а свет так и остался гореть. Отец сказал жалобно:
– Господи, так я и знал, что Папаша упадет с этой треклятой лестницы.
Но вокруг дома была протоптана дорожка, и от крыльца к насосу вели бесчисленные следы. Леди не была привязана, она выскочила из темноты, и в горле у нее клокотало рычание, но, узнав нас, она, как рыба из воды, вынырнула из снега и стала тыкаться мордой нам в лица, нежно и жалобно повизгивая. Вместе с нами она шумно ворвалась через двойную дверь в кухню и там, в тепле, от нее знакомо запахло скунсом.
Все было на месте: ярко освещенная кухня, стены медового цвета и две пары часов – красные, электрические показывали совсем уж несуразное время, потому что после метели света не было, но теперь они снова бойко шли, и мама, с ее большими руками и улыбкой на девическом лице, выбежала нам навстречу и взяла у отца пакет.
– Герои вы мои, – сказала она.
Отец принялся объяснять:
– Я пытался утром тебе дозвониться, Хэсси, но связи не было. Ну как, туго пришлось? Там, в пакете, бутерброд.
– Нам было совсем неплохо, – сказала она. – Папа напилил дров, а я сварила сегодня суп из мясного концентрата с яблоками, как делала бабушка, когда у нас все продукты выходили.
И действительно, из печи божественно пахло вареными яблоками, а в камине плясал огонь.
– Да ну? – Казалось, отец был удивлен, что жизнь продолжалась и без него. – А как Папаша, ничего? Куда он запропастился?
С этими словами он вошел в соседнюю комнату, а там, на своем обычном месте, на диване, сидел мой дед, сложив на груди тонкие руки, и маленькая истрепанная Библия нераскрытая лежала у него на коленях.
– Так вы рубили дрова, Папаша? – громко спросил отец. – Вы живое чудо. Видно, бог воздает вам за какой-то праведный поступок.
– Джордж, не подумай, что я эг-гоист, но ты случайно не забыл привезти «Сан»?
Почтальон, конечно, не мог сюда добраться, и это было большим лишением для деда, который не мог даже поверить, что была метель, пока не прочтет об этом в газетах.
– Чтоб мне провалиться, Папаша! – крикнул отец. – Забыл. Сам не знаю, как это меня угораздило, видно, я совсем рехнулся.
Мама с собакой вошли в столовую вслед за нами. Леди, которая жаждала поделиться с кем-то доброй вестью о нашем возвращении, вспрыгнула на диван и с маху ткнулась носом в ухо деду.
– Прочь, пр-р-очь! – крикнул он и встал, подхватив Библию.
– Звонил док Апплтон, – сказала мама отцу.
– Да ну? Разве телефон работает?
– Сегодня, когда починили электричество, пришел телефонный монтер. Я позвонила Гаммелам, и Вера сказала, что вы уже уехали. В первый раз она говорила со мной так любезно.
– Что же сказал Апплтон? – спросил отец, пристально разглядывая мой глобус.
– Сказал, что рентген ничего не обнаружил.
– А? В самом деле? Как думаешь, Хэсси, он меня не обманывает?
– Ты же знаешь, он никогда никого не обманывает. Снимок совершенно чистый. Он говорит, это все нервы. Находит, что у тебя легкая форма... я позабыла чего, но у меня записано. – Мама подошла к телефону и прочла по бумажке, лежавшей на телефонной книге:
– ...хронического колита. Мы с ним очень мило поговорили, но, судя по голосу, док стареет.
Я вдруг почувствовал себя бессильным, опустошенным; не снимая куртки, я сел на диван и откинулся на подушки. Я буквально валился с ног. Собака положила голову мне на колени и совала холодный как лед нос под мою руку. Шкура ее была пушистой с мороза, Фигуры родителей казались огромными и трагическими.
Отец повернулся – его большое лицо было напряжено, он все еще не решался развязать последний узелок, связывавший надежду.
– Он так и сказал?
– Но он считает, что тебе нужно отдохнуть. Говорит, что работа в школе – для тебя слишком большое напряжение, и, на его взгляд, тебе лучше бы заняться чем-нибудь другим.
– А? Черт возьми, да ведь это единственное, на что я гожусь, Хэсси. Единственный мой талант. Не могу я уйти из школы.
– Мы оба так и знали, что ты это скажешь.
– Как по-твоему, Хэсси, он что-нибудь смыслит в рентгеновских снимках? Знает ли этот старый обманщик, о чем говорит?
Я закрыл глаза и поблагодарил бога. Холодная сухая рука легла мне на лоб. Мамин голос сказал:
– Джордж! Что ты сделал с мальчиком? Он весь горит.
Из-за деревянной перегородки донесся приглушенный голос деда:
– Приятного сна.
Отец прошел по шатким доскам пола на кухню и крикнул наверх, вслед деду:
– Не сердитесь из-за газеты, Папаша! Завтра привезу. Верьте слову, до тех пор ничто не изменится. Русские по-прежнему в Москве, а Трумэн по-прежнему на троне.
Мама спросила:
– Давно это с тобой?
– Не знаю, – ответил я. – С утра чувствую слабость и весь какой-то сам не свой.
– Поешь супу?
– Немножко, самую малость. Как хорошо, что у папы все в порядке, правда? Что у него не рак.
– Да, – сказала она. – Теперь ему придется что-нибудь другое придумать, чтоб его жалели.
На ее удлиненном лице, которое всегда так меня успокаивало, мелькнула горечь и тут же исчезла.
Я сделал попытку вернуться в тот маленький тайный мирок, мой и мамин, где мы всегда ласково подшучивали над отцом, и поддакнул ей:
– На это он мастер. Может быть, это и есть его талант.
Отец вернулся в комнату и объявил:
– Черт возьми, ну и характер у старика! Он не на шутку рассердился из-за того, что я не привез газету. Знаешь, Хэсси, он просто железный. Я на его месте уже лет двадцать лежал бы на кладбище.
Хотя меня клонило в сон и голова слишком кружилась, чтобы соображать, я все же заметил, что он увеличил срок своей жизни против обычного.
Родители накормили меня, уложили в постель и накрыли своим одеялом, чтобы я поскорее согрелся. Зубы у меня начали стучать, и я даже не пытался унять странную дрожь, от которой по всему телу роились холодные мурашки, а мама осыпала меня горячими, но беспомощными заботами. Отец стоял, растирая руки.
– Бедный мальчик слишком самолюбив, – сказал он стонущим голосом.
– Солнышко мое, – это, кажется, сказала мама.
Их голоса отдалились, затихли, и я уснул. Мне снились не они, не Пенни, не Дейфендорф, не Майнор Крец, не мистер Филиппс, в моем сне медленно кружился мир тех времен, когда никого из них еще не было, и только в отдалении мелькало удивленное и испуганное лицо бабушки, как в те минуты, когда она кричала мне, чтобы я слез с дерева, это лицо вместе со мной плыло в изменчивом, зыбком потоке неузнаваемого. И все время я слышал свой громкий недовольный голос, а когда проснулся, мне нестерпимо хотелось облегчиться. Голоса родителей внизу казались раздвоившимися продолжением моего собственного голоса. В окно лился лимонно-желтый утренний свет. Я вспомнил, как ночью, в забытьи, среди кошмаров, почувствовал вдруг на своем лице прикосновение руки и услышал голос отца из угла комнаты:
– Бедный сынишка, если б я мог отдать ему свое железное здоровье.
А теперь этот голос, высокий и напряженный, словно хлестал мать:
– Говорю тебе, Хэсси, я решил твердо. С волками жить, по-волчьи выть вот мой девиз. Эти негодяи не дают мне пощады, и я им не дам.
– Не очень-то это педагогично так рассуждать. Оттого у тебя все внутри и переворачивается.
– Иначе невозможно, Хэсси. Всякий другой путь равносилен самоубийству. Если я удержусь в школе еще десять лет, то получу пенсию за двадцатилетний стаж, и вопрос будет решен. Конечно, если Зиммерман с этой дрянью Герцог не выгонят меня в шею.
– Только потому, что ты видел, как она выходила из кабинета? Джордж, зачем так преувеличивать – хочешь нас всех с ума свести? Какая тебе радость, если мы сойдем с ума?
– Я не преувеличиваю, Хэсси. Она знает, что я знаю, и Зиммерман знает, что я знаю, что она знает.
– Как это, должно быть, ужасно – знать столько сразу.
Молчание.
– Да, – сказал отец. – Это ад.
Снова молчание.
– По-моему, доктор прав, – сказала мама. – Тебе надо уйти из школы.
– Ты рассуждаешь по-женски, Хэсси. А док Апплтон мелет вздор, должен же он что-то сказать. На что еще я гожусь? Меня больше никуда не возьмут.
– Если ты не найдешь другой работы, будем вместе вести хозяйство. – Ее голос стал робким и девически тонким; горло у меня сжалось от боли за нее. – У нас хорошая ферма, – сказала она. – Мы могли бы жить, как мои родители, ведь они были счастливы здесь. Правда, папа?
Дед не ответил. И тогда мама, чтобы заполнить молчание, начала нервно шутить.
– Подумай, Джордж, физический труд. Близость к природе. Да ты сразу человеком себя почувствуешь.
Теперь голос отца стал серьезным.
– Хэсси, я хочу быть с тобой откровенным, ведь ты мне жена. Я терпеть не могу природы. Она напоминает мне о смерти. Для меня природа – это только мусор, хаос и вонь, как от скунса, бр-р!
– Природа, – произнес дед торжественно, как всегда, и решительно откашлялся, – она, как мать, ласк-кает и нак-казывает той же рукой.
Напряжение невидимой пленкой обволокло весь дом, и я знал, что мама заплакала. Я плакал вместе с ней ее слезами и все же был рад ее неудаче мне было страшно подумать, что отец может стать фермером. Это и меня приковало бы к земле.
У кровати стоял ночной горшок, и я смиренно преклонил перед ним колени. Это видели только желтые медальки с обоев. Моя красная рубашка, как свежесодранная кожа, скомканная, валялась на полу у стены. Встав с постели, я почувствовал себя совсем больным. Ноги дрожали, голова болела, в горле словно застряло стекло. Но у меня уже текло из носу, и я с грехом пополам прокашлялся. Я снова лег и стал предвкушать знакомое течение болезни: кашель смягчится, заложенный нос очистится, температура начнет падать – верных три дня в постели. Когда я начинал выздоравливать, будущее казалось мне особенно близким, я с волнением думал о том, как стану художником, предавался самым радужным мечтам. Лежа в кровати, я повелевал огромными призраками красок, и мир как будто существовал только для того, чтобы мои мечты могли сбыться.
Отец услышал, как я вставал, и поднялся ко мне. Он был в своем кургузом пальто и идиотской вязаной шапчонке. Он уже собрался, и в тот день я его не задерживал, Лицо у него было веселое.
– Ну как, сынок? Елки-палки, и досталось же тебе за эти три дня, а все я виноват.
– Ты тут ни при чем. Я рад, что все обошлось.
– А? Это ты про рентген? Да, видно, я в рубашке родился. Надо уповать на бога, он не оставит.
– Ты уверен, что сегодня будут занятия?
– Да, по радио объявили, что все уже готовы. Зверюги готовы учиться.
– Послушай, папа.
– Да?
– Если ты хочешь уйти из школы, или взять отпуск на год, или еще что, ты из-за меня не отказывайся.
– Не беспокойся об этом. Не беспокойся о своем старике, у тебя и без того забот хватает. Я всю жизнь поступал только как стопроцентный эгоист.
Я отвернулся и стал смотреть в окно. Вскоре за окном появился отец прямая фигура, темневшая на фоне снега. И хотя идти было трудно, он не горбился; все такой же прямой, прошел он через наш двор, мимо почтового ящика и дальше, вверх по холму, пока не скрылся за деревьями сада. Деревья с солнечной стороны отсвечивали белым. Сдвоенные телефонные провода наискось пересекали ясное синее небо. Голая каменная стена была словно тронута коричневой краской; следы отца прочертили снег – белое на белом. Я понимал, что вижу – глухой уголок Пенсильвании в 1947 году, – и в то же время не понимал, меня слегка лихорадило, и я бездумно покоился в прямоугольнике многоцветного сияния. Я страстно хотел запечатлеть это на полотне, все как есть, в непостижимом величии; и мне пришло в голову, что к природе надо подходить безоружным, отбросив перспективу, наложиться на нее, как широкое прозрачное полотно, в надежде, что если полностью ей подчиниться, получится отпечаток прекрасной и необходимой правды.
А потом – словно я, пропустив через себя это изначальное волнение, на совесть поработал – я почувствовал усталость и задремал, и когда мама принесла мне апельсиновый сок и пшеничные хлопья, я ел в полусне.
9
Один шел он через белую ширь. Копыта его цокали, а одно скрежетало (кость о кость) по нагретому солнцем известняку плато. Какой же он, этот свод – бронзовый или железный? Говорят, наковальня падала бы с неба на землю девять дней и ночей; и с земли она тоже падала бы девять дней и ночей, а на десятый день достигла бы Тартара. В первое время, когда Уран каждую ночь сочетался с Геей, это расстояние, наверно, было меньше. А теперь оно, пожалуй, увеличилось, пожалуй, – эта мысль еще больше разбередила его боль – наковальня вечно падала бы с неба, не достигая земли. В самом деле, разве матерь Гея, которая некогда явила из своих сырых недр Сторуких, властителя металлов Одноглазого, бурный и бездонный Океан, Кея и Крия, Гипериона, Иапета, Тейю и Рею, Фемиду и Мнемозину, Фебу в златом венце и прекрасную Тефшо, мать Филиры; Гея, которая, когда ее оросили капли крови от увечья ее супруга, родила мстительных Эриний и более кротких Мелиад, нимф стройного ясеня, воспитавших Зевса; Гея, которая породила Пегаса из капель крови Горгоны и, сочетавшись с Тартаром, произвела на свет своего младшего сына, ужасного Тифона, чья нижняя часть туловища – это две змеи, которые переплелись в схватке, а руки, простертые от восхода до заката, швыряли целые горы, орошенные его же кровью, и вырезали жилы у самого Зевса, принявшего обличье медведя, – разве матерь Гея, которая так легко исторгла из своего темного чрева всех этих чудищ, не пребывала теперь в странном покое? Белой, белой была она, цвет самой смерти, сумма спектра, всюду, куда ни обращал кентавр свой взор. И он подумал, не из-за того ли, что оскопили Небо, столь чудовищно бесплодной стала Гея, хотя она громко взывала о спасительном соединении?
У дороги, по которой он шел, растительность была унылой и однообразной. Луговая трава, росчерк Деметры, сумах, ядовитый для кожи, кизил, кора которого слабит, тута, болотный дуб и дикая вишня, какой всего больше в живых изгородях. Голые ветки. В это время года они были лишены своей красы и рисовались на снежном покрове четкими письменами. Он пытался прочесть их, но не мог. И неоткуда было ждать помощи. Он просил совета у каждого из двенадцати, и никто не указал ему выхода. Неужели ему вечно бродить под пустым взглядом богов? Боль терзала его тело, воя, как запертая свора собак. Выпустите их. Боже, выпусти их на волю. И словно услышав эту молитву, в его мозг, как гнилое, омерзительное дыхание Гекаты, в ярости хлынула толпа безобразных и неистовых чудищ – отбросы творения, отрыжка безгубого зева Хаоса, свирепого прародителя всего сущего. Б-р-р! Его мудрость беспомощно отступала перед этим натиском ужаса, и он молил теперь только о блаженстве неведения, забытья. В своей прозорливости он давно уже взял себе за правило просить богов только о том, чего они не могут не дать. И врата сузились: боги милостиво позволили ему кое-что забыть.
Его беспокоило то, что он оставил позади. Его дитя в лихорадке. Сердце его исполнилось жалости к длинноволосой Окирое, единственному его отпрыску. Бедняжке нужно постричься. Ей многое нужно. Бедность. Он мог передать своему ребенку лишь то, что сам получил в наследство, – кучу долгов и Библию. Бедность – вот истинно последнее дитя Геи. Оскопленное Небо метнулось прочь, обезумев от боли, и оставило своего сына средь жгучей белой пустыни, чьи руки простерты от восхода до заката.
Но даже в зимнем своем окоченении голые ветви таят маленькие, неприметные почки. Спаситель был рожден в лютую стужу. Листья опадают, но остается смолистый корень, легкий след, который, как посылку, откроют в будущем. И поэтому в черных ветвях у него над головой мерцали красноватые искры. Тусклый взгляд кентавра, как лакмус, отмечал все это; медленно текла его мысль. Просветы, мелькавшие в живой изгороди, были похожи на двери, и он вспомнил, как шел с отцом по каким-то приходским делам в Пассейике и улица на каждом шагу таила опасность; была суббота, и рабочие с серных копей пьянствовали. За двойными дверьми салуна плескался ядовитый смех, в котором словно сосредоточилась вся жестокость и все кощунство на свете, и он недоумевал, как такой шум может существовать в мире, созданном богом его отца. В те времена он уже привык скрывать свои чувства, но, видимо, его беспокойство все же было заметно, потому что он помнил, как отец в своем белом воротнике повернулся, прислушался к смеху из салуна и сказал сыну с улыбкой:
– Всякая радость от бога.
Он, конечно, шутил, но мальчик воспринял его слова всерьез. Всякая радость от бога. Где бы ни радовалась живая душа – в грязи, в смятении, в бедности, – всюду являлся бог и предъявлял свои права; в бары, бордели, школы и заплеванные переулки, какими бы темными, мерзкими и далекими они ни были, – в Китае, в Африке или в Бразилии, всюду, где люди хоть на миг испытывали радость, прокрадывался бог и приумножал свои вечные владения. А все остальное, все, что не было радостью, исчезло, низвергнутое, ненужное, несуществующее. Он вспомнил, как его жена радовалась ферме, Папаша Крамер – газете, а сын – будущему, и он сам был рад, благодарен за то, что сможет еще некоторое время поддерживать в них эту радость. Рентгеновский снимок чист. Белая ширь дней расстилалась впереди. Время отдало ему во власть небесный простор, по которому он плыл, как истинный внук Океана; он понял, что, отдав свою жизнь другим, он стал совершенно свободен. Гора Ида и гора Дикта с двух сторон, из голубой дали, мчались к нему, как набегающие валы, и в его стройном теле вновь сочетались между собой Небо и Земля. Только доброта бессмертна. И она пребудет вовек.
Он дошел до поворота дороги. В сотне шагов впереди он увидел «бьюик», словно черную пасть, которая должна его поглотить. Бывший катафалк. Черное пятно на фоне сугробов – еще неизвестно, удастся ли его вытащить. Слева над покатым лбом поля торчала силосная башня Эмиша в островерхой шляпе из рифленого железа; заброшенная ветряная мельница стояла неподвижно; воронье Кружило над погребенным жнивьем.
Бездушный пейзаж.
Незримый простор, который на миг переполнил кентавра, исчез, пронзив его болью; он посмотрел на автомобиль, и сердце его сжалось. Боль прошла по животу, там, где человеческое соединялось с конским. В местах перехода чудища особенно уязвимы.
Чернота.
Да, они не жалели шеллака на эти довоенные «бьюики». Когда Хирон подошел ближе, зияющая впадина на месте разбитой решетки удивленно ощерилась. И он понял, что это устье тоннеля, через который он должен проползти; ученики, вверенные его попечению, предстали перед его воспаленным внутренним взором как вертящиеся ножи мясорубки, отливающие всеми цветами радуги. Слишком долго ему везло. В последние дни он прощался со всем, привел в порядок журналы, готовясь в новый путь. Но этого не будет. Атропа щелкнула ножницами, подумала, улыбнулась и позволила прясть нить его жизни дальше.
Хирон подавил отрыжку и попытался сосредоточиться. Впереди, как крутая гора, высилась безнадежная усталость. От мысли, что снова придется изворачиваться перед Зиммерманом, миссис Герцог и всей этой огромной, деспотичной олинджерской бандой, ему становилось тошно; как могло семя его отца, таившее в себе беспредельные возможности, дать отпрыск, загнанный на клочок бессильной, неблагодарной, враждебной земли, вынужденный жить среди непроницаемых лиц, в четырех замкнутых стенах двести четвертого класса?
Подойдя к машине ближе, так что в крыле появилось его вытянутое и искаженное отражение, он понял. Это колесница, которую прислал за ним Зиммерман. Уроки. Он должен совладать с собой и подготовиться к урокам.
Почему мы чтим Зевса? Потому что другого бога нет.
Назовите пять рек в царстве мертвых. Стикс, Ахеронт, Флегетон, Коцит и Лета.
Кто были дочери Нерея? Автоноя, Агава, Актея, Амфитрита, Галатея, Галена, Галимеда, Галия, Гиппоноя, Гиппотоя, Главка, Главконома, Динамена, Дорида, Дото, Кимо, Кимодока, Кимотоя, Лаомедия, Лиагора, Лисианасса, Мелита, Мениппа, Немерта, Несея, Несо, Панопея, Паситея, Плото, Полиноя, Понтопория, Проноя, Проти, Протомедия, Псамата, Сао, Спио, Фемисто, Феруса, Фетида, Фоя, Эвагора, Эварна, Эвдора, Эвкранта, Эвлимена, Эвника, Эвпомпа, Эона, Эрата.
Кто такой герой? Герой – это царь, принесенный в жертву Гере.
Хирон подошел к краю плато; его копыто скребнуло известняк. Круглый белый камешек со стуком скатился в пропасть. Кентавр возвел глаза к голубому своду в понял, что ему и в самом деле предстоит сделать великий шаг. Да, поистине великий шаг, к которому он не подготовился за всю свою полную скитаний жизнь. Нелегкий шаг, нелегкий путь, потребуется целая вечность, чтобы пройти его до конца, как вечно падает наковальня. Его истерзанные внутренности расслабли; раненая нога нестерпимо болела; голова стала невесомой. Белизна известняка пронзала глаза. На краю обрыва легкий ветерок овеял его лицо. Его воля, безупречный алмаз, под давлением абсолютного страха исторгла из себя последнее слово. Сейчас.
«Страдая от неисцелимой раны в лодыжке, он удаляется в пещеру и там хочет умереть, но не может, потому что он бессмертен. Тогда он предлагает Зевсу вместо Прометея себя, и, хотя его ожидало бессмертие, оканчивает так свою жизнь» <Аполлодор, II, 85 (греч.)>.
Хирон принял смерть.