Текст книги "Сейчас и на земле"
Автор книги: Джим Томпсон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
Джим Томпсон
Сейчас и на земле
Глава 1
Я отвалил в полчетвертого, но чуть ли не час топал домой. Завод в миле от бульвара Пасифик, а мы обитаем еще с милю на холме от Пасифика. Я бы сказал, на горе, а не на холме. Ума не приложу, как они умудрились залить бетоном эти крутые улочки. Можно завязывать шнурки не нагибаясь. Джо была на той стороне улочки, играла с пасторской девчушкой и, сдается, высматривала меня. Она сразу припустила ко мне, только пшеничные кудряшки взметнулись вокруг бело-розового личика. Джо обхватила меня за колени и чмокнула в руку; я этого терпеть не могу, но попробуй отучи ее. Она спросила, как мне понравилась новая работенка и сколько я буду заколачивать и когда зарплата, – все на одном дыхании. Я сказал, чтоб она не орала на всю улицу, что получать буду меньше, чем в фонде, и что зарплата, насколько мне известно, по пятницам.
– А купишь мне новую шляпку?
– Поживем – увидим. С мамой все в порядке?
Джо нахмурилась:
– Мама не хочет покупать. Это как пить дать. Взяла Мака и Шеннон в город покупать им новые ботинки, а шляпку мне ни в жисть.
– Что так?
– А вот так, никакой шляпки.
– Откуда ж она деньги раздобыла по магазинам ходить? За квартиру-то заплатили?
– Сомневаюсь, – ответила Джо.
– Вот это да, черт побери! Что ж теперь делать? Что уставилась? Марш отсюда! Иди играй. Вали с глаз долой! Ну, поживей.
Я чуть было не сграбастал ее за шкирку, но вовремя одумался и прижал к себе. Ненавижу, когда малышей обижают – и детишек, и собак, и стариков. Не знаю, что на меня нашло, что я чуть не прибил Джо. Право слово, не знаю.
– Не принимай близко к сердцу, малышка, – ободрил я ее. – Сама знаешь, я ничего плохого не хотел.
Джо улыбнулась:
– Ты просто устал, вот и все. Иди домой и ложись поспи.
Я сказал, что, конечно, так и сделаю, и она опять чмокнула мне руку и тут же упорхнула на ту сторону улицы.
Джо девять. Она у меня старшенькая.
Глава 2
Я чертовски устал. И еще всего ломало. Простуженные зимой легкие давали себя знать; в них все хлюпало, будто патокой залили, да еще этот хренов геморрой. Войдя в дом, я заорал, но никто не подал голоса; я решил, что мать, должно быть, слиняла. Зашел в ванную, умылся. Что-то надо было делать с треклятыми шишками. Я снова помылся. Что мертвому припарки. Потрогал, еще разок помылся. Тут до меня дошло, что я уже раз шесть мылся, и я плюнул.
В холодильнике были только кубики льда. Хоть шаром покати – кубики льда, и все; еще какой-то квелый пучок сельдерея, грейпфруты и кусочек масла. И на том спасибо. Мать всегда мучается с этими формочками для льда, а потом так и бросает. Роберта никогда их не зальет. Вытащит, весь лед вывалит и засунет обратно без воды. Только мы с Джо и заливаем их водой и кладем на место. Если б не мы, у нас сроду льда не было б. Тьфу ты. Бог знает, что это на меня нашло. Несу черт-те что. Провались совсем этот лед.
Пока я ковырялся там, пил, чертыхался, раздумывал о том о сем, появилась из спальни мать. Как спала, так и притопала босая. У нее были варикозные вены на ногах. Сколько себя помню, они всегда были. Хотя вру. Не всегда. С ногами, конечно, у нее всегда было не в порядке, но до того, как мне стукнуло девять, такого не было. Я хорошо помню, как это случилось.
Это было примерно через неделю после рождения моей младшей сестры Фрэнки. Папа ошивался где-то в Техасе, бился над нефтяной скважиной. Мы ютились в лачужке в самой глубине Западной Мейн-стрит в Оклахома-Сити. Это был, я вам скажу, тот еще райончик, да и сейчас небось не многим лучше. Маргарет, моя старшая сестренка, и я – мы жили по соседям, да и матери было не шибко что есть. Хватало только на то, чтобы кое-как кормить Фрэнки. Но та никак не хотела есть то, что давали бесплатно, матери кормить было нечем, а в доме оставалось пятьдесят центов.
Вот мы и пошли с Маргарет в аптеку за солодовым напитком, а когда домой возвращались, за нами погналась шпана из соседних кварталов, и Маргарет выронила бутылку. Она вся была плотно завернута в такую грубую оберточную бумагу, мы и не знали, что кокнули ее, пока мать не развернула бумагу. Нет, она нас не бранила и не колотила – чтоб колотить по-настоящему – такого, насколько помню, у нас никогда не водилось, – просто села так среди подушек, и что-то у нее с лицом сделалось ужасное. А потом закрыла совсем тоненькой от голода рукой глаза, плечи у нее затряслись, и она заплакала навзрыд. Должно быть, в ту ночь в окошко подсматривал художник, потому что и годы спустя у меня эта картина так и стоит перед глазами: плачущая женщина в рваном халатике, спутанные черные пряди волос и тоненькая рука скрывают лицо, но ничто – о Боже праведный, – ничто не может скрыть, а только сильнее обнажает невыразимое страдание и безнадежную боль. Имя им – Отчаяние.
Но художнику стоило посмотреть, что было дальше. У нас были старые газеты, мы расстелили их на кровати и вывалили туда солод. А потом Мардж, я и мама стали вытаскивать из него осколки стекла. Мы все доставали и выбирали, наверно, больше часа, так что глаза заломило от напряжения, а когда наконец добыли несколько ложек очищенного от осколков солода, Фрэнки проснулась, задрыгав ногами, так она всегда просыпалась. Она чуть не вышвырнула нас с кровати. Уж не знаю, как мы усидели и не смешали все опять в одну кучу. Только все это было впустую. Фрэнки просто разминалась перед главным действием. С первым взбрыкиванием ночная рубашонка у нее задралась и пеленки свалились... Мы еле успели подхватить газеты и проглотить остатки. Вышло до того забавно, что мы все покатились со смеху, а мама спрашивает, что нам теперь делать. Мардж, ей стукнуло тогда двенадцать, сказала, что притащила из школы мел, так, может, размолоть его и смешать с горячей водой, и будет что-то наподобие молока. Мама засомневалась. Мне вообще в голову ничего не приходило. Фрэнки зашлась от плача, и смотреть на нее без жалости нельзя было. Мама и говорит:
– Что, если я напишу мистеру Джонсону, а вы сбегаете и...
Мы с Мардж начали хныкать и канючить. Шпана догонит нас, если мы еще раз нос высунем, и мы снова расколотим бутылку, к тому же мистер Джонсон старый сукин сын и вот так, за здорово живешь, ничего не даст. У него по всей лавке такие плакаты поразвешаны, что, мол, в долг не даем.
– Лучше тебе, мам, самой пойти, может, что выгорит.
Мама согласилась, что так оно, пожалуй, лучше. Достали мы ее старое саржевое платье, шаль и какие-то домашние тапки, а Мардж, как могла, привела в божеский вид ее волосы. Завернули Фрэнки в одеяльце и потащились. Мы взяли Фрэнки потому, что мама не хотела ее оставлять, а мы с Мардж были нужны, чтоб ее поддерживать.
Холодина стояла ужасная, наверное, от этого мать бил колотун. Да только тут, конечно, не в холоде было дело. Вернее, не только в холоде. У нее ноги так болели, что их на куски разрывало. До аптеки всего-то один квартал, да квартал обратно, но я говорил, что с ногами у нее была беда, а она еще держала Фрэнки, а что насчет питания, так она годами недоедала.
Молоко мы добыли. Джонсон нам бы шиш его дал, да там как раз случись какая-то шлюха со своим хахалем – знатные клиенты; сидят себе потягивают кока-колу и тоники, так ему перед ними ударить в грязь лицом не хотелось. Он даже швырнул бутылочку успокоительного сиропа, ту, надо понимать, что не успел на помойку выкинуть раньше. Под фирменной наклейкой торчала еще одна маленькая, вернее, обрывочек: остальное оторвалось. Осталось три буквы: «Опи...».
Приволоклись мы домой – и на кухню. Газ еще не отключили, сам уж не знаю почему. Мама положила Фрэнки на стол и сама присела; Мардж и я приготовили молоко и налили в бутылочку. Готов и сегодня побожиться, что Фрэнки буквально из одеяла выпрыгнула и выхватила ее из наших рук. Сделала большой глоток, выдавила: «Уф!» – и одарила нас эдакой самодовольной улыбочкой, ну вылитый Гувер с картинки. А потом глазки у нее закрылись, и она отвалилась. Мама говорит:
– Молоко такое отличное на вид, я, пожалуй, попробую. И вы, дети, отведайте немного.
Вообще-то говоря, мы молоко на дух не переносим, всегда терпеть не могли все, что нам полезно. Это, наверно, оттого, что толком ничего хорошего и не пробовали.
– Но крем-соду-то из мороженого любите, – говорит мама. – Я приготовлю так, что будет сладко и вкусно, язык проглотишь. И спаться будет лучше, когда чем-нибудь горяченьким подзаправитесь.
Ну... крем-сода дело другое. Мы подогрели еще кастрюльку молока и разлили в три стакана. А мама каждому подлила из бутылочки с сиропом – по трети бутылки. Бутылочка-то крошечная, и мама ничего лучшего придумать не могла. Папа потом говорил, что она правильно сделала и что мерзавца Джонсона надо было выпороть при всем честном народе. Только в тот вечер папы не было.
Смутно, словно сквозь дымку, помню какие-то переходы, по которым бежал, и белое личико перед глазами – белое личико с длинными черными волосами и предостерегающие, полные ужаса глаза, не мигая смотревшие перед собой, словно невидимые пальцы насильно удерживали веки, не давая им закрыться. А когда я увидел это личико, я пустился бежать, и мне полегчало.
Я брел каким-то подземным коридором, привлекаемый каким-то запахом, звуком, видением, не знаю толком, чем именно, но противиться этому не было сил. Дохожу до пробитой арки, а там, за аркой, заливается смехом девчушка и тянет ко мне ручонки. Джо. Джо тянула ручонки и пыталась схватить меня. Да-да. Я не ошибся. Это была Джо. Это было лет за пятнадцать до ее рождения, но я сразу понял, что это была Джо, а она знала, что я ее отец. Я спросил:
– Где мама?
А Джо засмеялась и говорит, качая головой:
– Ее здесь нет, иди сюда, поиграй со мной.
– Ладно, – говорю и делаю шаг к ней, а она наклоняется и чмокает меня в руку.
А потом между нами выросла мама. Она ударила Джо и не переставая хлестала ее. Джо кричала и звала меня на помощь, а я стоял как вкопанный, не в силах пошевелиться от ужаса и печали и в то же время испытывая какое-то удовольствие. Я так и стоял не шелохнувшись, пока мама до смерти не забила Джо. Потом ма повернулась ко мне, чтобы я пропустил ее обратно по проходу, и я послушно отошел в сторону и сам двинулся обратно, оставив мертвую Джо там, в каморке.
Джо никогда не любила мою маму...
Это был большой белый павильон с маленьким круглым бассейном. Сильные руки толкали меня в этот бассейн, а я не хотел прыгать туда, потому что там было черно и страшно. Я все никак не мог понять, почему мама не спасает меня, и я кричал ей, а десятки голосов вопили в ответ: «Он выбирается! С ним все в порядке, миссис Диллон...»
Я открыл глаза. На маслянистой клеенке праздно высилась кружка черного кофе. Я выпил. Я проспал тридцать часов кряду, на семь больше, чем Мардж. Мама вышла из оцепенения сна, как только заверещала Фрэнки, требуя еще молока.
А через несколько дней явился папа. Он приехал на такси, набитом пакетами. Он привез новое пальто для мамы – она всегда его ненавидела, но носила долго, – костюм для меня, платьица для Мардж, всем нам обувку (ни одна пара не подходила по размеру), игрушки, часики, сласти, ржаной хлеб, хрен, свиные рульки, сосиски и бог весть что еще. Мы с Мардж плясали вокруг маминой кровати, смеясь, жуя и развертывая пакеты, мама лежала и натужно улыбалась, а папа на все поглядывал, счастливый и гордый. Потом я заметил черный саквояжик в папиных руках.
– Что там, пап? Что у тебя там еще, пап? – спрашиваю, и Мардж за мной.
Папа поднял саквояж у нас над головой и захихикал. А мы перестали кричать и прыгать, потому что это хихиканье нас озадачило. Папа был такой большой и такой величественный, даже когда дурачился. Он был, наверное, единственный человек на свете, кто выглядел столь величественно в своих драных штанах и замызганной куртке. У папы всегда была хорошая одежда, только он не особенно следил за ней. Открывает он застежку на саквояже и выворачивает его наизнанку, а оттуда на кровать и на пол так и посыпались деньги, чеки, сертификаты. Со скважиной все вышло как нельзя лучше. Он уже продал часть своей доли на первую нефть за шестьдесят пять тысяч долларов. Тут все и было.
Художнику стоило запечатлеть и эту картину. Мама со своими ногами, распухшими, как бревна, и черными, как печные трубы, и эти шестьдесят пять тысяч баксов на кровати.
Так вот ноги у нее с тех пор такие. А папа как бурил свои нефтяные скважины, так и бурит, – добрые скважины, для него по крайней мере. А для меня...
А для меня...
Глава 3
– Как тебе твоя новая работа? – спрашивает мама. – Вкалывать надо прилично?
– Да не очень, – отвечаю.
– А что надо делать? Вести бухгалтерию и печатать на машинке?
– Что-то типа того, – говорю, – бухгалтерия и машинка. – Только тут я не выдержал и рассказал, что делал.
Изложил я ей все как есть, а она:
– Замечательно.
И я понял, что она ни слова не слышала.
– Обедать сегодня собираемся? – спрашиваю.
– Обедать? – переспрашивает мать. – Ах да. Я и не знаю, Джимми. Не знаю, что и делать. Роберта отправилась в город, денег не оставила и ничего толком не сказала, как да что. Джо с утра ничего не ела, только бутерброд с арахисовым маслом. У меня самой маковой росинки во рту не было, но, само собой...
– Одолжи доллар, – говорю. – Пойду принесу чего-нибудь. Роберта вернется, отдам.
– Надо было мне самой побеспокоиться, – говорит мать. – Да я не знала, что...
– Ерунда, – говорю. – Дай доллар, схожу принесу картошки, хлеба и мяса, что обычно едим.
Мама пошла и принесла доллар.
– Только не забудь вернуть, Джимми. Фрэнки надо сделать перманент и купить новые чулки, а у нас ни цента лишнего.
– О чем речь, – говорю.
Вижу, уже дело к шести; я что есть духу на Сейфвейс – самый крупный мясной центр в стране в Сан-Диего. Хотите парное мясо – извольте покупать до шести, а то достанется только бекон или фарш, если повезет, а там половина хлеба и на четверть воды. Ровно в шесть я влетел в магазин. Купил полтора фунта фарша – на сорок пять центов, банку бобов и картофельных чипсов. Поглазел на винный отдел, но решил ничего не покупать, даже самое дешевое за пятнадцать центов. Когда дошел до угла, Роберта как раз сходила с автобуса. Мак заснул, и она несла его на руках. Шеннон вела себя нормально, что с ней за всю жизнь бывало пару раз.
– Привет, милый, – говорит Роберта. – Возьми этого увальня, ладно? Я еле держу его.
Я забрал у нее Мака, а Роберта взяла сумку с провизией. Шеннон в своем непредсказуемом стиле со скоростью молнии метнулась ко мне и схватила меня за локоть.
– Понеси меня, пап. Раз несешь Мака, неси и меня.
– Пошли, пошли, – говорю. – Не могу же я тащить вас обоих.
– Папа устал, Шеннон, – говорит Роберта. – Не висни на нем, а то отшлепаю. Лучше бы похвастала своими новыми туфельками. Покажи, как ты в них танцуешь.
Шеннон отцепилась от меня, сделала пируэт и улетела шагов на двадцать вниз по тротуару. Я даже охнуть не успел. Шеннон четыре годика, но она не такая крупная, как Мак, хотя он на полтора годика младше. Спит она не больше семи часов, почти ничего не ест, зато энергии у нее на всех хватит. Только увидишь Шеннон, ее уже и след простыл. На миг она застыла и вдруг со своей обычной непредсказуемостью выпалила:
Меня зовут Сэм Басс,
В гробу видал всех вас
И клал на вас с прибором!
– Шеннон! – кричу я.
– Шеннон! – кричит Роберта. – А ну-ка домой сию же минуту! Еще одно слово, и выпорю так, что не сядешь.
Шеннон обдумывает слова Роберты. Ни черта она не боится. Я уж давно не пытаюсь подступаться к ней. Роберта тоже не знает, что с ней делать, только не признается. Темным чуланом Шеннон не проймешь. Холодный душ на нее тоже не действует. Оставить ее без еды – дохлый номер, она и так ни черта не ест. Отшлепать ее тоже дело гиблое: попробуй сперва поймать ее. Хотя, надо сказать, ей бы и хотелось, чтоб ее попробовали отшлепать. Тогда вы нападающий, а это ей только духу придает: она яростнее всего, когда на нее нападают. А драться – да ее хлебом не корми, дай постоять за себя. Последний раз, когда Роберта решила вздуть ее как следует, не Шеннон, а Роберта слегла в постель. Мало того, пока она отлеживалась, Шеннон прокралась в комнату и давай колотить ее игрушечной метлой. Едва нам с мамой и Фрэнки удалось оторвать ее от Роберты. Фрэнки удается кое-как совладать с ней, потому что она умудряется как-то выказывать ей свое презрение. У Мака другая тактика: он подкарауливает ее и, застигнув врасплох, садится на нее верхом. Но ни Роберта, ни я чего-нибудь существенного придумать не можем.
– Как тебе новая работа, милый? – спрашивает Роберта. – Трудный был денек?
– Да так себе, – отвечаю.
– А что делал?
– День напролет ползал на коленях и выковыривал штукатурку.
Роберта даже остановилась:
– Чего?
– Что слышишь. Они расширили завод, и на полу уйма штукатурки. Я ползал по полу и чем-то вроде стамески отковыривал ее.
– Разве ты им не сказал, они что, не знают...
– Плевать они хотели. Редакторская работа им там не нужна. Они делают самолеты.
– Но разве они не могут...
– Я в самолетах ни черта не разбираюсь.
Роберта шагнула, губы у нее плотно сжались.
– Стало быть, нечего там и делать. Пойди завтра и, когда тебе опять велят делать что-нибудь такое, скажи им, чтоб подавились своей работой.
– А что мы будем есть? И между прочим, чем платить за жилье?
– О, Джимми. Но ребятишкам нужна обувка. Я понимаю, что у нас туго с деньгами, но...
– Ладно, ладно. Только платить-то надо. Надеюсь, ты хоть сказала хозяйке, что в конце недели расплатимся?
– Ну конечно, – говорит Роберта, – а то как же. Конечно расплатимся. Разве в пятницу ты не получишь?
– Бог ты мой! Это ж черт знает что. Какого дьявола!
Роберта вся покраснела от гнева, ноздри у нее задрожали.
– Джеймс Диллон, прекрати сейчас же ругаться!
– Я не ругаюсь. Я молю о снисхождении.
– И не строй из себя умника.
– Черт бы тебя побрал! Сколько раз просил тебя не молоть чушь про умничанье. Я что, шестилетний, что ли?
– Ты знаешь, что я имею в виду.
– Откуда мне знать. Я и половину из того, что ты несешь, не понимаю. Хоть бы иногда в словарь заглядывала. Ты чего-нибудь читала, кроме своего молитвенника да «Правдивой истории»? О Господи... Бога ради, перестань реветь на всю улицу! Прошу тебя. Да что это такое! Стоит мне открыть рот, как все начинают сопли распускать.
Роберта проскочила в дом первая и что есть силы захлопнула дверь прямо перед моим носом. Дверь открыла мама.
– Только, ради Бога, не приставай с расспросами, – говорю. – Она сейчас придет в себя. И не обращай на нее внимания.
– Да я и слова не сказала, – отвечает мама. – А и сказала б, что такого. Уж и рта нельзя открыть.
– Ради Бога, мама.
– Да молчу, молчу.
Я положил Мака на диван и пошел в спальню. Роберта лежала на кровати, закрыв лицо руками. Платье она сняла и повесила. Я посмотрел на нее, и все во мне заныло. Я наперед знал, что будет дальше, и от этого сам себе был противен. Но что толку? Роберте нужны были не объяснения, а я сам. Я понял это, как только впервые увидел ее, а она через несколько лет. Я сел на кровать и положил ее голову себе на колени. Она повернулась, ее груди прижались к моему животу. Мне хотелось, чтобы мама поняла, что значит для меня Роберта, почему я с ней такой, какой есть. Мне бы хотелось, чтоб Роберта поняла, что значит для меня мама. А может, они и так понимали. Оттого-то все так идет.
– Прости, милая, – сказал я. – Просто я чертовски устал.
– Я тоже, – сказала Роберта. – Попробуй потаскайся целый день с Маком и Шеннон.
– Я понимаю, – говорю.
– Я выжата как лимон, Джимми. Честное слово.
– Представляю. Тебе надо побольше отдыхать.
Она позволила мне погладить себя, а потом села и оттолкнула меня.
– Ты тоже вымотался. Ты сам сказал. Приляг, а я пойду помогу маме с обедом.
Она надела через голову фартук, а я откинулся на подушки.
– Отдай маме доллар.
– Чего ради?
– За продукты.
Роберта словно только что заметила пакет.
– Зачем ты это покупал? У нас два фунта бобов в буфете. Почему мама их не приготовила?
– Откуда мне знать. Меня не было.
– Они же в буфете. Не могла же она не видеть.
– Черт с ними. В следующий раз съедим. Ладно, ступай, делай что надо и отдай маме доллар.
– Ладно, подумаю.
Я вскочил с кровати, чуть не задохнувшись от бешенства:
– Я тебе сейчас подумаю! Отдай маме доллар!
Дверь приотворилась, и показалась мама.
– Кто-то меня звал? – спросила она.
– Нет, мам, – говорю. – Это я говорю Роберте насчет ужина – о покупках. Чтоб она тебе доллар вернула.
– Да ладно, обойдусь, – говорит мама. – Если у вас туго с деньгами, можете не отдавать.
– Да полно у нас денег, – отвечает Роберта. – Целая куча. Подожди минутку. – И начинает ковыряться в сумочке: вытаскивает пятицентовики, десятицентовики, пенни и выкладывает на туалетный столик.
– У тебя что, доллара одной бумажкой, что ли, нет? – спрашиваю.
– Подожди, сейчас я маме все наберу, – отвечает Роберта этаким ласковым голоском, – у меня здесь есть... вот, мама, двадцать, двадцать пять, сорок, шестьдесят, восемьдесят три, девяносто три. Черт, семи центов не хватает. Ты не против, если я тебе завтра отдам?
– Да не надо ничего, потом как-нибудь отдашь, – говорит мама.
Роберта собрала всю мелочь.
– Если надо, бери сейчас.
Мама вышла.
Я лежу и смотрю на Роберту в зеркале. Она перехватила мой взгляд и отвела глаза.
– На сколько ты всего купил?
– На семьдесят центов. Тридцать осталось, если тебя это интересует.
– Пойдешь купишь чего-нибудь выпить?
– Не хочу разочаровывать тебя. Пойду куплю кварту вина.
– Не надо, Джимми. Врачи же запретили тебе.
– Смерть, где твое жало?
Роберта ушла.
Вскоре просыпается Мак и трет глазенки со сна. В нем ни капли жира, но он что вдоль, что поперек – крупный парнишка.
– Привет, пап.
– Привет, малыш. Какое волшебное слово?
– Белеги деньги.
– Что в городе видал? На самолете катался?
– Уф! И кусавку видел.
– Самую что ни на есть настоящую?
– А то как.
– А на что она похожа?
Мак подмигнул:
– Кусавка как кусавка, – и убежал.
У меня эта шутка навязла в зубах, но другой он не знает, с юмором у него плоховато.
* * *
Было уже около девяти. Роберта с детьми закрылась в спальне, мама возилась в ванной со своими распухшими пальцами на ногах. Фрэнки еще не было, словом, передняя комната была в моем распоряжении. Я ничего против не имел. Расставил пару кресел: одно для ног – для полного кайфа. Затем сбегал в винную лавку и принес выпивки. Мне показалось, что продавец немного задавался; впрочем, может, это мне показалось. Выпивохи в Калифорнии не слишком почитаются, во всяком случае кто пьет такое вино, что я купил. Лучшие калифорнийские вина предпочитают вывозить, а дешевые местные, остающиеся на продажу, делают из отбросов и закрепляют первачом.
В Лос-Анджелесе можно купить такую сивуху за пару центов и целую пинту за шесть. В каждом квартале алкашей наберется с полсотни запросто. Их так и зовут – «бухарики», и, к счастью, они не доживают до того, чтоб обзавестись семьями. Тюрьмы и больницы набиты ими; их там «исцеляют». В ночлежках, притонах и товарняках их за ночь подыхает в среднем душ сорок.
Словом, прихожу я домой, усаживаюсь, ноги на стул, и делаю добрый глоток. На вкус водянистое, но крепкое. Засосал еще, вкус уже лучше. Откидываюсь на подушки, закуриваю, разминаю пальцы на ногах и уже предвкушаю следующий глоток, как вдруг приходит Фрэнки; сбрасывает на ходу туфли и прямиком к дивану. Она высокая, прекрасно сложенная девица, копия папы, только волосы у нее совсем светлые.
– Опять поддаем? – дружелюбно бросает она.
– Принимаем. Хочешь глоточек?
– Только не эту бурду. Я уже сегодня пропустила три скотча. Стряслось чего? С Робертой не поладили?
– Да нет. Сам не знаю чего, – говорю.
– Ерунда, – говорит Фрэнки. – Я люблю Роберту, а уж детишек... Только дурак ты, дурак, скажу я тебе. Ты к ней несправедлив. Ты же знаешь, как она терпеть все это не может.
Я глотнул еще.
– Кстати, – говорю, – когда мы твоего муженька увидим здесь?
– Сама бы хотела знать, – говорит Фрэнки.
– Прости, у меня что-то на душе гадко.
– От этого пойла одна чернуха. А утром такая будет похмелюга.
– Так то утром. А сегодня – это сегодня.
Фрэнки раскрывает сумочку и дает мне полдоллара.
– Иди купи полпинты виски. Это не то что твоя отрава.
– Не хотелось бы мне брать у тебя деньги.
– Да брось ты. Иди скорей, я тоже с тобой выпью.
Я надел ботинки и пошел. Когда я вернулся, у Фрэнки в руках было письмо; глаза красные.
– Ты что думаешь о папе? – спрашивает она.
– А что с ним такое?
– Разве мама тебе не показывала это письмо? Я думала, ты знаешь.
– Дай посмотреть.
– Только не сейчас. Я отнесу его к себе в спальню. Завтра почитаешь.
– Послушай, – говорю я ей, – что бы там ни было, это меньше расстроит меня, чем если я не буду знать, в чем дело, раз уж все равно знаю, что что-то не так. И не спорь, ради Бога. А если собираешься тут сопли разводить, иди лучше куда-нибудь в другое место. Меня эти потоки слез уже до ноздрей достали.
– Сукин ты сын, – бросила Фрэнки, вытирая глаза, и съязвила: – Знаешь про гремучую змею, у которой нет норы, чтобы шипеть?
– Да заткнись ты.
Я быстро пробежал письмо. Ничего особенного там не было. Говорилось только, что они не могут больше держать папу Там. Слишком, дескать, от него много беспокойств.
– Придется, видать, забирать его.
– Ты хочешь сказать – к нам сюда?
– А что такого?
Фрэнки посмотрела на меня в упор.
– Ну хорошо, – говорю, – а что ты предлагаешь?
– Но мама же не может жить с ним. Даже будь у нас деньги, чтоб поселиться за городом и все такое прочее.
– А если к его старикам? У них бабки имеются.
– Они тоже об этом прошлый раз писали, – заметила Фрэнки. – Только ты же их знаешь, Джимми. Ты им пишешь письмо, они его изучают, пишут свое и оба отсылают кому-нибудь из клана. Их письмо начинается ровно с пятой строчки сверху на одной стороне листа и заканчивается ровно на пять строчек до низу на второй. И само собой – там ни слова о папе. Это ведь было бы неделикатно, как же. А к тому моменту, когда наше письмо доходит до тысяча шестьсот восемнадцатого Диллона, от него остаются одни клочки. Что дальше? У третьей дочурки тети Эдны Сабеты вырезали аденоиды, а старый дядюшка Джунипер получил «Заметки» Эмерсона.
Так оно и есть на самом деле. Я уверен, что это Диллоны изобрели систему копирования и рассылки писем.
– Давай выпьем, а там видно будет.
– Только по маленькой, – говорит Фрэнки. – Как тебе новая работа?
– Лучше некуда.
– Хорошая компания?
– Самая что ни на есть.
– Сплошной восторг. Нельзя ли поподробнее?
– Нашего брата там шесть человек, включая и старшого – или заведующего, так его называют. Склад состоит из двух отделов – один для поставляемых запасных частей, то есть тех, что производятся не на территории завода, и другой для производимых на месте, но все мы под одной крышей. Двое парней из отдела поставок запчастей – это Баскен и Вейл. Баскен очень подвижный и нервный. Вейл тип загадочный, но оба в каком-то смысле одного поля ягоды.
– О-о, – протянула Фрэнки.
– Весь день-я ползал на руках и коленках и, само собой, потел как черт знает кто. Время от времени эти два шута гороховых из ПЗЧ – у них в отделе есть такая трафаретная машинка – припечатывали мне на задницу маленькие цветные таблички. Они у меня, должно быть, так и болтались часами. На них значилось: «Сырая штукатурка. Ни шагу».
Фрэнки хохотала так, что у нее чуть платье по швам не полопалось.
– Ну, Джимми, здорово!
– Здорово? Ну дальше. Есть еще Мун, наш завотделом. Он явился перед самым концом работы и сказал мне пару ласковых слов. Сказал, чтобы я не огорчался, если мне нечего будет делать; компания так или иначе готова терять деньги первый месяц на новичка.
Фрэнки хлопает себя по коленям.
– И тебе платят пятьдесят центов в час?
– Прямо потеха, – говорю. – Так вот, за головастика у нас Гросс, счетовод. Он выпускник Луизианского университета и бывший игрок «Всеамериканской». Я спросил его, знает ли он Лайла Саксона.
– А он?
– Спрашивает, в каком году Лайл играл за команду.
– Стало быть, он попадает в твою книгу. – На этот раз Фрэнки не смеялась.
– Последнего члена нашего секстета зовут Мэрфи. У него был сегодня отгул, так что я его не удосужился лицезреть.
Фрэнки подцепила свои туфли и поднялась.
– Судя по твоим впечатлениям, ты там долго не продержишься, Джимми. А ты уверен, что еще можешь писать?
– Нет.
– Что ж ты собираешься делать?
– Надраться.
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи...
Я раздумывал насчет папы. Что нам с ним делать? Раздумывал насчет Роберты, мамы, подрастающих детишек. Подрастающих среди этого бардака, ненависти и – чего обманываться – дурдома. От размышлений живот сводило, кишки подступили к легким, в глазах почернело. Я пропустил виски с прицепом вина.
Я думал о тех временах, когда мне удавалось загонять рассказы на тысячу баксов в месяц. Вспоминал о том дне, когда стал директором Писательского проекта. Вспоминал о стипендии, которую получил от фонда, – одну из двух на всю страну. Вспоминал о письмах от десятка разных издателей... «Лучшее, что нам приходилось читать». «Забойный материал, Диллон, так держать». «Платим вам по высшей ставке...» Ну и что, говорил я себе. Ты был счастлив? Ты когда-нибудь знал, что такое покой? И отвечал: дудки, какой, к чертям собачьим, покой; ты всегда был в аду. А сейчас только провалился еще глубже. И будешь проваливаться, потому что ты сын своего отца. Ты и есть твой отец, только без его закалки. Тебя упекут в то же место через годик-другой. Или не помнишь, как это было с отцом? Все как с тобой. Точь-в-точь. Раздражительный. Взбалмошный. Занудный. А потом – да что говорить. Сам знаешь. Ха-ха. Еще бы тебе не знать.
Интересно, они очень злобно обращаются с тобой в этих местах? А когда впадаешь в ярость, надевают смирительную рубашку?
Ха-ха-ха. Тебе дадут ложку, чем есть, крошка. И деревянную миску. И побреют наголо, чтоб шампунь сэкономить. А через месяц дадут варежки в постельку... Ах, они тебя не заполучат? Папу-то они заполучили, а? Не они. Это ты. Ты, и мама, и Фрэнки – вы его сдали. И помнишь, как все просто было? Пошли, папа, выпьем бутылочку пивка и прокатимся маленько. Папа не подозревал. Ему и в голову не могло прийти, что его собственная семья с ним так поступит. Ах, тебе пришлось! Ну как же, конечно. И им придется. А ты и не узнаешь, а узнаешь – поздно будет, как с папой. Помнишь его недоуменный взгляд, когда ты эдак бочком вышел через дверь? Помнишь, как он колотился об стену? Колотился, а потом его загнали в палату? Царапался? Помнишь его нечеловеческий крик, который преследовал тебя до самой двери. Дрожащий прерывающийся вопль: «Фрэнки, Джимми, мамочка, где вы? Мамочка, Фрэнки, Джимми, вы вернетесь?» А потом он заплакал – так еще плачет только Джо. Да еще Мак и Шеннон.