Текст книги "О всех созданиях – больших и малых"
Автор книги: Джеймс Хэрриот
Жанр:
Домашние животные
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
14
Внезапно я осознал, что пришла весна. Случилось это на исходе марта, когда я осматривал овец в овчарне на склоне холма. Спекаясь вдоль опушки соснового леска, я на минуту прислонился к стволу, закрыл глаза и вдруг ощутил и тепло солнечных лучей на сомкнутых веках, и трели жаворонков, и шум деревьев на ветру, словно далекий гул прибоя. Правда, вдоль оград еще тянулись полосы снега, а трава оставалась по-зимнему бурой и безжизненной, но все было пронизано ощущением надвигающихся перемен, даже освобождения – ведь, сам того не замечая, я, чтобы укрыться от суровых месяцев, от беспощадного холода, заковал себя в броню упорного терпения.
Весна выдалась не слишком теплая, но погода была сухая, с сильными ветрами, которые теребили белые венчики подснежников и гнули желтые нарциссы на лугах. В апреле откосы у дорог зазолотились первоцветом.
В апреле же начался окот. Сразу, точно огромная волна, обрушившаяся на берег, наступила самая яркая и интересная для ветеринара пора, пик ежегодного цикла, – и, как всегда, именно в тот момент, когда мы были по горло заняты всякой другой работой.
Весной на домашних животных начинают сказываться последствия долгой зимы. Коровы месяцами стояли в тесных закутках и истомились по зеленой траве и солнечному теплу, а телята легко становились жертвами разных заболеваний. И вот, когда мы уже не представляли, как справимся с кашлями, ринитами, пневмониями и кетозами, на нас накатила эта волна.
Как ни странно, но в течение десяти месяцев в году овцы для нас словно бы вовсе не существовали. Так – мохнатые клубки шерсти на склонах холмов. Но зато на протяжении двух месяцев они практически заслоняли все остальное.
Для начала – связанные с беременностью токсемии и вывороты. Затем лихорадочные дни окота, а вслед за ними – парезы, жуткие гангренозные маститы, когда вымя чернеет и с него сходит кожа. И еще болезни самих ягнят – лордоз <деформация позвоночника (провисание спины) в результате нарушения фосфорно-кальциевого и витаминного обменов>, размягченная почка <инфекционная энтеротоксемия овец, вызываемая анаэробными микроорганизмами>, дизентерия. Затем потоп начинал спадать, растекался мелкими струйками и к концу мая сходил на нет. Овцы вновь превращались в клубки шерсти на склонах холмов.
Но в первый мой сезон я открыл в этой работе особое очарование, и оно сохранилось для меня навсегда. Окот, на мои взгляд, столь же захватывающе интересен, как и отел, но не требует от ветеринара тяжких усилий. Конечно, известные неудобства были и тут – главным образом потому, что работать приходилось под открытым небом: либо в загонах, наспех огороженных связками соломы или створками ворот, либо (что бывало значительно чаще) прямо на лугу. Фермерам просто в голову не приходило, что овцы предпочли бы ягниться где-нибудь в тепле, а ветеринару не так уж нравится часами стоять на коленях без пиджака под проливным дождем.
Но сама работа была легче легкого. После того что я натерпелся из-за неправильного положения плода у коров, возиться с этими крохотными созданиями было одно удовольствие. Ягнята обычно появляются на свет по двое и по трое, и порой получается поразительная путаница в самом буквальном смысле: мешанина головок и ножек, и все пытаются пройти первыми, а ветеринар должен их рассортировать и решить, какая ножка принадлежит какой головке. Я просто упивался. До чего же приятно было против обыкновения чувствовать себя больше и сильнее своих пациенток! Однако я никогда не злоупотреблял своим преимуществом, раз и навсегда решив для себя, что при окоте необходимы две вещи – чистота и мягкая осторожность.
А уж ягнята! Все детеныши трогательны, но ягнята получили несправедливо большую долю обаяния. Мне вспоминается пронизывающе холодный вечер на холме, когда под ударами ветра я помог появиться на свет двойне. Ягнята судорожно потрясли головками, и уже через несколько минут один поднялся на ножки и неуверенно заковылял к вымени, а второй решительно двинулся за ним на коленях.
Пастух, пряча багровое, обветренное лицо в поднятом воротнике тяжелой куртки, усмехнулся:
– Ну откуда они, черт дери, знают?
Он тысячи раз наблюдал это, но по-прежнему дивился. И я тоже.
Еще одно воспоминание. Двести ягнят в сарае. День очень теплый, и мы вводим им сыворотку против размягченной почки и не разговариваем, потому что протестующие ягнята пронзительно вопят, а примерно сотня матерей басисто блеет, беспокойно кружа снаружи. Я не мог себе представить, как овцы отыщут своих ягнят в такой толчее почти совершенно одинаковых крошек. Конечно, на это потребуются часы!
А потребовалось на это около двадцати пяти секунд. Кончив, мы открыли двери сарая, и навстречу потоку ягнят метнулись обезумевшие матери. Шум был оглушительный, но он быстро стих, сменившись блеянием двух-трех овец, которые последними воссоединились со своими отпрысками. Затем стадо, разбившись на семейные группы, спокойно отправилось на пастбище.
В мае и в начале июня моя работа становилась все легче, и я уже забыл, что такое холод. Ледяные ветры были теперь лишь неприятным воспоминанием, и в воздухе, свежем, как дыхание моря, веяли ароматы тысяч цветов, усеявших луга. Порой мне становилось совестно, что я получаю деньги за мою работу – за то, что ранним, утром я еду среди полей, озаренных первыми лучами солнца, и любуюсь легкими клочьями тумана, которые еще льнут к вершинам холмов.
В Скелдейл-Хаусе буйно зацвела глициния; она врывалась во все открытые окна, и я, бреясь по утрам, вдыхал пряный аромат тяжелых розовато-лиловых гроздьев, покачивавшихся совсем рядом с зеркалом. Жизнь превратилась в идиллию.
В этой бочке меда была лишь одна ложка дегтя: настало время лошадей. В тридцатых годах, хотя трактор уже начал свое неумолимое наступление, на фермах еще оставалось немало лошадей. Ближе к равнине, где было много пахотной земли, конюшни заметно опустели, однако лошадей было еще достаточно для того, чтобы превратить май и июнь в беспокойные месяцы. Именно тогда проводилась кастрация.
А до этого жеребились кобылы, и зрелище матери с сосунком, трусящим за ней или растянувшимся на траве, пока она паслась, не привлекало особого внимания. Не то что теперь, когда при виде рабочей лошади с жеребенком на лугу я останавливаю машину, чтобы хорошенько на них наглядеться.
Когда кобылы жеребились, работы вполне хватало и с ними самими, и с жеребятами, которым надо было подрезать хвосты, не говоря уж о недугах новорожденных – задержании первородного кала, инфекционных поражениях суставов. Это было тяжело, но интересно; однако, когда устанавливалась теплая погода, фермеры начинали подумывать о том, что пришла пора холостить стригунов.
Мне не нравилась эта работа, а операций бывало в сезон до сотни, и они омрачали и эту, и многие последующие весны.
Обычно все шло гладко, но иногда жеребенок брыкался, кидался на нас. Девять раз из десяти операция никаких затруднений не вызывала, но на десятый превращалась в родео. Не знаю, как все это действовало на других ветеринаров, но я в такие дни с утра внутренне весь сжимался.
Разумеется, причина отчасти заключалась в том, что я не был, не стал и никогда не стану лошадником. Определить точный смысл этого понятия трудно, но я убежден, что лошадниками либо рождаются, либо становятся в раннем детстве. А мне было далеко за двадцать, и я понимал, что мое время для этого давно прошло. Я знал болезни лошадей, я полагал, что могу неплохо их лечить, но дар истинного лошадника уговаривать, успокаивать и подчинять себе лошадь не был мне дан. Я даже не пытался себя обманывать.
Вне всякого сомнения, лошади чувствуют это, а потому я оказывался в невыгодном положении. Коровы – дело другое: им все равно. Если корове захочется вас брыкнуть, она вас брыкнет. Ее совершенно не трогает, знаток ли вы коров или нет. Но лошади – те чувствуют.
А потому, когда в такие дни я начинал объезд и у меня за спиной на заднем сиденье стучали и звякали уложенные на эмалированном подносе инструменты, настроение у меня сразу падало. Будет ли он бесноваться или вести себя тихо? Крупный он или не очень? Я не раз слышал, как мои коллеги небрежно утверждали, что предпочитают крупных жеребят. Двухлетки куда приятнее, говорили они, легче наложить щипцы. Но сам я твердо знал одно: мне жеребята нравятся маленькие и, чем меньше, тем лучше.
Как-то утром, в самый разгар сезона, когда я был по горло сыт конским племенем, Зигфрид, уходя, окликнул меня:
– Джеймс, поезжайте в Уайт-Кросс к Уилкинсону. У него лошадь с опухолью на животе. Прооперируйте. Если можно, сегодня или когда вам будет удобно. Я оставляю ее на вас.
Злясь на судьбу, которая подложила мне этот сюрприз сверх сезонной работы, я прокипятил скальпель, щипцы и шприц, уложил их на поднос рядом с коробочкой пузырьков кокаинового раствора, йодом и антистолбнячной сывороткой и отправился на ферму.
Всю дорогу поднос зловеще погромыхивал у меня за спиной. Этот звук всегда отдавался в моих ушах, как барабаны рока. Я по обыкновению прикидывал, какой окажется эта лошадь. А вдруг стригунок? У них иногда бывают такие небольшие болтающиеся опухоли – фермеры еще называют их ежевичкой. На протяжении шести миль я успел создать умилительный образ жеребеночка с кроткими глазами, отвислым животом и буйно разросшейся гривой. Зиму он перенес плохо, скорее всего мучается глистами и даже на ногах еле держится от слабости.
Во дворе фермы стояла тишина. Там не было никого, кроме мальчугана лет десяти, который не знал, куда ушел хозяин.
– Ну а лошадь где? – спросил я.
Он кивнул на конюшню:
– Вон там.
В глубине я увидел стойло с металлической решеткой, венчавшей деревянные стенки. Оттуда донеслось басистое ржание, затем фырканье и наконец громовые удары копыт в стену. У меня по коже поползли мурашки. Нет, там явно был не жеребенок.
Я приоткрыл верхнюю половину двери, и на меня сверху вниз глянул четвероногий гигант. Я даже не думал, что лошади могут быть такими огромными. Буланый жеребец с гордо изогнутой шеей и копытами, как чугунные крышки уличных шахт. На его плечах и крупе перекатывались бугры мышц. При моем появлении его уши легли, белки глаз блеснули и копыта с грохотом впечатались в стену. Мимо просвистела, длинная щепка.
– О господи! – прошептал я, торопливо закрыл верхнюю половину двери, привалился к косяку и долго слушал барабанную дробь собственного сердца. Потом я повернулся к мальчику:
– Сколько ему лет?
– Седьмой год, сэр.
Я попытался собраться с мыслями. Как подступиться к такому людоеду? Подобных коней я еще не видывал: он весил никак не меньше тонны. Нет, надо взять себя в руки. Ведь я даже не посмотрел на опухоль, которую мне предстояло удалить. Приподняв щеколду, я отворил дверь самую чуточку и заглянул в стойло. Вот она – болтается под брюхом. Скорее всего папиллома, величиной с теннисный мяч: типичная, словно мятая, поверхность, отчего она похожа на кочан цветной капусты. При каждом движении коня опухоль легонько покачивалась. Убрать ее проще простого. Ножка тонкая; ввести несколько кубиков анестезирующего раствора, наложить щипцы – и дело с концом.
Легко сказать! Прежде-то надо забраться под это широкое, как бочка, глянцевитое брюхо и воткнуть иглу в нужный участочек кожи – и все это в непосредственной близости от чудовищных копыт. Мысль не из приятных.
Но я заставил себя думать о простом и необходимом – о ведре с горячей водой, о мыле и полотенце. И мне нужен будет сильный помощник, чтобы наложить и держать закрутку. Я пошел к дому.
На мой стук никто не отозвался. Я постучал еще раз. Опять ничего. По-видимому, дома никого нет. И как-то само собой стало ясно, что операцию придется отложить до другого раза. Мне и в голову не пришло заглянуть в сараи или поискать кого-нибудь в поле.
Резвым галопом я ринулся к машине, развернулся так, что завизжали покрышки, и умчался со двора.
– Никого не было дома? – удивился Зигфрид.– Чертовски странно! Я был уверен, что они ждут вас именно сегодня. Ну да ничего, Джеймс. Смотрите, как вам удобнее. Позвоните им и договоритесь, но лучше не откладывать.
Почему-то жеребца оказалось очень легко выкинуть из головы: дни переходили в недели, а я о нем и не вспоминал. За исключением того времени, когда я был не властен над собой. Каждую ночь он по меньшей мере один раз громовым галопом вторгался в мои сны, раздувая ноздри и встряхивая гривой, и у меня появилась прискорбная привычка просыпаться в пять утра и немедленно начинать его оперировать. И до завтрака я успевал удалить эту проклятую опухоль раз двадцать.
Я уговаривал себя, что будет куда легче, если я назначу день и покончу с этим делом. Да и чего я, собственно, жду? Возможно, во мне жила подсознательная надежда, что если я буду тянуть, то откуда-то явится неожиданное спасение. Вдруг опухоль сама отвалится, или сойдет на нет, или жеребец возьмет да и сдохнет?
Конечно, можно было бы переложить операцию на Зигфрида – он превосходно управлялся с лошадьми, – но я и без того почти утратил веру в себя.
Мои сомнения разрешились в одно прекрасное утро, когда раздался телефонный звонок. Это оказался мистер Уилкинсон. Он не был в претензии на столь длительную отсрочку, но дал ясно понять, что больше ждать никак не может.
– Видите ли, молодой человек, я хочу продать конягу, но кто же его купит с эдакой штукой, верно?
Привычный перестук инструментов на подносе у меня за спиной по пути на ферму Уилкинсона действовал на меня особенно угнетающе: слишком уж живо напоминал он о том первом разе, когда я всю дорогу гадал, что меня ожидает. Теперь-то я это знал!
Вылезая из машины, я словно стал бестелесным, и ноги мои как бы ступали по воздуху. Меня приветствовал гулкий грохот. Из закрытого стойла доносилось то же злобное ржание и тот же сокрушительный стук копыт. Навстречу мне вышел фермер, и я попытался искривить онемевшие губы в подобие улыбки.
– Мои ребята надевают на него уздечку, – начал он, но его слова заглушил яростный визг в стойле и два могучих удара в деревянную стенку. Во рту у меня пересохло.
Шум приближался. Затем двери конюшни распахнулись и огромный жеребец вылетел во двор, волоча двух дюжих парней, повисших на уздечке. Булыжник выбивал искры из гвоздей в их подошвах, но им никак не удавалось остановить жеребца, который метался из стороны в сторону. Мне казалось, что я ощущаю, как дрожит земля под его копытами.
В конце концов после долгого маневрирования парни прижали жеребца правым боком к сараю. Один надел на его верхнюю губу закрутку и умело затянул ее, второй крепко ухватил уздечку и повернулся ко мне:
– Все готово, сэр.
Я проколол резиновую пробку пузырька с кокаином, оттянул поршень шприца и следил за тем, как прозрачная жидкость наполняет стеклянный цилиндр. Семь… восемь… десять кубиков. Если мне удастся вогнать их, остальное будет просто. Но руки у меня дрожали.
Я пошел к жеребцу с таким ощущением, словно смотрю кинофильм. Это же не я иду, и вообще все нереально. Обращенный ко мне левый глаз наливался яростью, а я поднял левую руку, положил ее на могучую шею и провел ладонью по глянцевитому подергивающемуся боку и дальше по животу, пока не ухватил опухоль. Вот я сжал ее, почувствовал под пальцами ее твердые бугры и легонько потянул вниз, растягивая коричневую кожу ножки. Вот сюда и введу, очень удобные складки. Все идет не так уж плохо. Жеребец прижал уши и предостерегающе фыркнул.
Я сделал глубокий вдох, правой рукой поднял шприц, приставил иглу к коже и вонзил.
Удар копытом был молниеносен – сначала я почувствовал только изумление, что такое большое животное способно двигаться столь быстро. Нога лягнула вбок – я даже не успел ее увидеть, – копыто впечаталось в мое правое бедро с внутренней стороны, и меня закрутило волчком. Я повалился на землю и замер, ощущая только странное онемение во всем теле. Потом я пошевелился, и ногу пронзила острая боль.
Когда я открыл глаза, надо мной наклонялся мистер Уилкинсон.
– Как вы, ничего, мистер Хэрриот? – В его голосе слышалась тревога.
– Да нет, плохо. – Меня удивило, насколько просто и деловито я это сказал, но еще более странным было блаженное душевное спокойствие, которое я испытывал впервые за несколько недель. Я нисколько не волновался и чувствовал себя хозяином положения.
– Боюсь, что плохо, мистер Уилкинсон. Лучше уведите лошадь назад в стойло… Попробуем еще на днях. И если вас не затруднит, позвоните, пожалуйста, мистеру Фарнону, чтобы он приехал за мной. Мне кажется, машину вести я не смогу.
Кость осталась цела, но на месте ушиба образовалась огромная гематома, и вся нога расцветилась необыкновенными разводами – от нежно-оранжевых до угольно-черных. Я все еще прихрамывал, как старый инвалид, когда две недели спустя мы с Зигфридом и целой армией помощников отправились на ферму Уилкинсона, связали жеребца, усыпили его хлороформом и удалили эту небольшую опухоль.
У меня на бедре сохранилась вмятина – напоминание об этом дне. Но нет худа без добра: я убедился, что у страха глаза велики, и с тех пор работа с лошадьми никогда уже меня так сильно не пугала.
15
В первый раз я увидел Фина Колверта на улице перед нашей приемной. Я беседовал с бригадиром Джулианом Куттс-Брауном о его охотничьих собаках. Бригадир был вылитый английский аристократ с театральных подмостков: очень длинный, сутуловатый, с орлиным носом и высоким тягучим голосом. Пока он говорил, между его губами просачивались струйки дыма от тонкой сигары.
Я обернулся на стук тяжелых сапог по тротуару. К нам быстро приближался дюжий мужчина: пальцы засунуты за подтяжки, обтрепанная куртка расстегнута и открывает широкое выпуклое пространство рубашки без ворота, из-под засаленной кепки свисает бахрома седеющих волос. Он широко улыбался неведомо кому и что-то энергично напевал.
Бригадир бросил на него быстрый взгляд и холодно буркнул:
– Доброе утро, Колверт.
Финеас откинул голову с приятным удивлением:
– Эгей, Чарли, как поживаешь? – крикнул он.
У бригадира был такой вид, будто он выпил залпом большую кружку уксуса. Дрожащей рукой он вытащил сигару изо рта и уставился на быстро удаляющуюся спину.
– Наглый тип! – проворчал он.
Глядя на Фина, вы ни за что не догадались бы, что перед вами зажиточный фермер. Меня вызвали к нему на следующей неделе, и я с большим удивлением увидел отличный дом и крепкие хозяйственные постройки, а на лугу – стадо породистых молочных коров. Его я услышал еще в машине.
– Эге-гей! Это кто же к нам приехал? Новый доктор? Значит, поучимся! – Пальцы у него были все так же заложены за подтяжки, и ухмылялся он до ушей.
– Моя фамилия Хэрриот, – сказал я.
– Вот, значит, как? – Фин осмотрел меня, склонив голову набок, а потом оглянулся на трех молодых парней. – А улыбка у него приятная, ребята. Сразу видать, Счастливчик Гарри. – Он повернулся и пошел через двор. – Ну-ка идемте, поглядим, что он умеет. В телятах разбираетесь? А то они у меня тут что-то занедужили.
Я последовал за ним в телятник с тайной надеждой, что мне удастся произвести впечатление – например, с помощью новых препаратов и вакцин, которые я захватил с собой. На этой ферме требовалось что-то очень и очень эффектное.
Телят было шесть, крупных годовичков, и трое вели себя странно: бродили по стойлу, словно слепые, скрежетали зубами, а изо рта у них текла пена. У меня на глазах один пошел прямо на стену и остался стоять, упершись мордой в камень.
Фин в углу словно бы с полным равнодушием напевал себе под нос. Когда я вынул из футляра термометр, он пустился в громогласные рассуждения:
– И что же это он делает? Ага, вон оно что! Хвост, хвост задери!
За полминуты, которые термометр остается в прямой кишке животного, мне обычно приходится обдумать очень многое, но на этот раз я мог не мучиться с диагнозом – слепота говорила сама за себя. Я принялся рассматривать стены телятника. Было темно, и я чуть не тыкался носом в камни.
Фин снова подал голос:
– Э-эй, это еще зачем? Вы же по стенам егозите, прямо как мои телята, словно лишку хватили. Чего вы там ищете?
– Краску, мистер Колверт. Ваши телята скорее всего отравились свинцом.
Тут Фин сказал то, что в подобных случаях говорят все фермеры:
– Это откуда же? Я тут телят тридцать лет держу, и все были живы-здоровы. Да и краски тут никакой сроду не бывало.
– Ну а это что? – Я прищурился на доску в самом темном углу.
– Так я щель забил на прошлой неделе. Плашкой из старого курятника.
Я поглядел на хлопья лупящейся краски, которые оказались столь неотразимыми для телят.
– Вот вам и причина, – объявил я. – Видите следы зубов, где они ее грызли?
Фин с сомнением нагнулся к доске и буркнул:
– Ну ладно, а что ж теперь делать?
– Во-первых, немедленно убрать отсюда эту доску, а во-вторых, дать всем телятам дозу горькой соли. Есть она у вас?
Фин хохотнул.
– Есть-то есть, целый мешок, да только вы бы не придумали чего получше? Впрыснули бы им какое лекарство?
Положение было не из легких. Специальных средств против отравления металлами и их соединениями не существовало, и иногда помогал только прием внутрь сульфата магния, вызывающего выпадение нерастворимого сульфата свинца. А в обиходе сульфат магния называют горькой солью.
– Нет, – сказал я, – никакие впрыскивания не помогут. Я даже не гарантирую, что от горькой соли будет большой толк. Но мне хотелось бы, чтобы вы три раза в день давали им по две полных столовых ложки каждому.
– Черт, их же так будет нести, что они бедняги сдохнут.
– Возможно, – сказал я, – но другого средства не существует.
Фин шагнул ко мне, и его обветренное морщинистое лицо почти вплотную придвинулось к моему. Карие в крапинку глаза, вдруг ставшие серьезными, несколько секунд всматривались в меня, потом он быстро отошел.
– Ладно, – сказал он. – Пойдемте выпьем.
Он повел меня на кухню, откинул голову и взревел так, что стекла звякнули:
– А ну-ка, мать, дай этому молодцу кружку пива. Иди, я тебя познакомлю. Это же Счастливчик Гарри.
Миссис Колверт с волшебной быстротой поставила перед нами бутылки и кружки. Я поглядел на этикетку – "Ореховый эль Смита" – и налил себе. Хотя я этого тогда и не знал, но момент был исторический: первая из бесчисленных кружек орехового эля, которую мне предстояло выпить за этим столом.
Миссис Колверт села, сложила руки на коленях и радушно улыбнулась.
– Значит, вы телят полечите? – спросила она.
Фин не дал мне ответить:
– Еще как полечит! Он их на горькую соль посадил.
– На горькую соль?
– Ага, мать. Я так и сказал, едва он подъехал, что лечение будет самое что ни на есть новейшее и научное. Им, молодым да современным, прямо удержу нет. – И Фин с невозмутимым видом отхлебнул эль.
Телятам постепенно становилось легче, и через две недели они уже ели нормально. У того, кто особенно пострадал, еще сохранялись следы слепоты, но я не сомневался, что это тоже пройдет.
Снова я увидел Фина довольно скоро. Часов около трех я сидел с Зигфридом в приемной, когда входная дверь оглушительно хлопнула и по коридору простучали подкованные сапоги. Я услышал голос, напевающий: "Хей-ти-тидли-рам-ти-там", и на пороге возник Финеас. Он одарил Зигфрида желтозубой ухмылкой:
– А, приятель, как делишки?
– Все прекрасно, мистер Колверт, – ответил Зигфрид. – Чем мы можем вам служить?
– Мне вот он нужен, – Фин ткнул пальцем в меня. – Чтобы он поехал ко мне, да побыстрее.
– Что случилось? – спросил я. – Опять телята?
– Черт, нет. А уж лучше бы они. Это мой бык. Пыхтит, хрипит, вроде как при воспалении легких, только куда хуже. Смотреть жалко. Прямо помирает. – На мгновение Фин стал совсем серьезным.
Я слышал про этого быка: элитный шортгорн, призер многих выставок, опора его стада.
– Я сейчас же выезжаю, мистер Колверт. Прямо за вами.
– Вот и молодец. Так я поехал.
Всю дорогу я гнал машину, но Фин уже ждал меня с тремя своими сыновьями. Они угрюмо хмурились, но Фин еще держался.
– А вот и он! Счастливчик Гарри собственной персоной. Теперь бояться нечего!
Пока мы шли к коровнику, он даже мурлыкал какой-то мотивчик, но когда заглянул в стойло, голова его поникла, а руки скользнули глубже за подтяжки.
Бык стоял посредине стойла, как привинченный. Его огромная грудная клетка тяжело подымалась и опадала – такого затрудненного дыхания мне видеть еще не приходилось. Рот его был открыт, с губ свисали сосульки пены, в пене были и широко раздутые ноздри. Он тупо глядел на стену перед собой выпученными от ужаса глазами. Нет, это была не пневмония; просто он отчаянно боролся за каждый глоток воздуха и мало-помалу проигрывал эту борьбу.
Он не шевельнулся, когда я поставил ему термометр, и, хотя мысли вихрем мчались у меня в голове, я подумал, что вряд ли мне хватит этих тридцати секунд. Я предполагал, что дыхание будет учащенным, но ничего подобного не ожидал.
– Бедняга, – пробормотал Фин. – Каких я от него телят получал! А уж послушный, что твой ягненок. Мой внучок шастал у него под брюхом, так он даже ухом не повел. Просто видеть не могу, как он мучается. Коли помочь ему нельзя, так вы прямо скажите, и я схожу за ружьем.
Я вытащил термометр. За сорок три! Чушь какая-то. Я энергично встряхнул его и поставил еще раз. Теперь я ждал почти минуту, чтобы успеть подумать подольше. И снова за сорок три. У меня возникло ощущение, что, будь термометр на фут длиннее, ртутный столбик все равно уперся бы в конец трубки.
Что же это может быть такое?! Неужели сибирская язва?.. Да, должно быть, так… и все же… и все же… Я оглянулся на головы над нижней половиной двери. Фин и его сыновья ждали моего приговора, и их молчание делало особенно мучительными страдальческие хрипы быка. Над их головами в синем квадрате неба мохнатое облачко наползало на солнце. Когда оно поплыло дальше, мне в глаза ударил слепящий луч, я зажмурился, в вдруг в голове забрезжила мысль.
– Вы его сегодня выпускали? – спросил я.
– Само собой. Все утро пасся на привязи. Солнышко-то нынче какое!
Мысль засияла ярким светом.
– Быстрее тащите сюда шланг. Наденьте вон на тот кран по дворе.
– Шланг? Что за черт…
– Да быстрее же… У него солнечный удар.
Шланг был навинчен меньше чем за минуту. Я пустил полную струю и начал поливать могучее животное ледяной водой – и морду, и шею, и бока, и ноги. Прошло пять минут, но мне они показались нескончаемо долгими, потому что никакого улучшения заметно не было. Я даже подумал, что ошибся, но тут бык сглотнул.
Уже что-то! Ведь раньше, судорожно пытаясь втянуть воздух в легкие, он просто не мог проглотить слюну. Да, несомненно, бык выглядит чуть-чуть получше. И вид у него не такой понурый, и дыхание… замедлилось?
Потом бык встряхнулся, повернул голову и поглядел на нас. Один из парней прошептал как завороженный:
– Ух, черт, а ведь помогло!
После этого началось чистое наслаждение. За всю свою практику я ни разу не испытал такого удовольствия, как в тот день, когда стоял в хлеву и направлял на быка животворную струю, а он прямо-таки блаженствовал под ней. Особенно ему нравилось ощущать ее на морде, и, когда я вел ее от хвоста по дымящейся спине, он поворачивал шею, подставлял нос под бьющую струю, водил головой из стороны в сторону и ублаготворенно жмурился.
Через полчаса он обрел почти нормальный вид. Грудь его еще вздымалась, но ему явно полегчало. Я еще раз измерил температуру. Она понизилась до сорок и пять десятых.
– Он уже вне опасности, – сказал я. – Но лучше будет, если кто-нибудь пополивает его еще минут двадцать. А мне пора.
– Ну время выпить у вас найдется! – буркнул Фин.
Хотя, войдя в кухню, он и крикнул: "Мать!", но его голос не загремел, как обычно. Опустившись на стул, он уставился в свой ореховый эль.
– Гарри, – сказал он. – Вот что: на этот раз ты меня прямо-таки ошарашил. – Он вздохнул и недоуменно потер подбородок. – Прямо-таки не знаю, что тебе и сказать, черт тебя дери.
Фин не так-то часто терял голос. И он вновь обрел его очень скоро – на первом же собрании фермерского дискуссионного общества.
Ученый джентльмен горячо восхвалял прогресс ветеринарной науки и заверял фермеров, что теперь их скотину будут лечить совсем как людей, используя новейшие медикаменты и процедуры.
И Фин не выдержал. Вскочив на ноги, он перебил лектора:
– Ерунду вы говорите, вот что! В Дарроуби, есть молодой ветеринар, только из Колледжа, и, по какой причине его ни вызовешь, он все едино лечит только горькой солью да холодной водой!