355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джеймс Фенимор Купер » Палач, или Аббатство виноградарей » Текст книги (страница 12)
Палач, или Аббатство виноградарей
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 02:34

Текст книги "Палач, или Аббатство виноградарей"


Автор книги: Джеймс Фенимор Купер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц)

ГЛАВА XII

Не в том ли счастье женщины и честь,

Чтоб лишнего не знать?

Мильтон

Героиня наша была женщиной в самом лучшем и всеобъемлющем смысле этого слова. Чувствительная, скрытная, порою даже робкая там, где не требовалось проявить качества высшего порядка, она" была тверда в своих убеждениях, верна своим привязанностям и самоотверженна, если необходимо было пойти на уступку по велению долга. С другой стороны, из-за сильной впечатлительности, отличительной черты ее пола, и склонности придавать необыкновенную важность обыденному окружению, что, как правило, свойственно людям, ведущим пассивный, замкнутый образ жизни, Адельгейде было особенно трудно избежать силков общественного мнения и судить независимо о вещах, которые всеми расцениваются как заслуживающие необыкновенного уважения либо, напротив, считаются достойными презрения. Если бы все было наоборот, то есть Сигизмунд был бы отпрыском знатного рода, а она – дочерью палача, возможно, юноша сумел бы дать волю своей любви, не ущемляя гордыни. Супруга его жила бы в родовом замке мужа и носила бы его славное имя; он запретил бы ей видеться с прежним, низменным и бесславным, кругом лиц, а сам погрузился бы в многочисленные дела и заботы, связанные с его высоким положением и привычной жизнью, и не имел бы повода слишком много размышлять и, возможно, даже сожалеть о неравном браке. Таковы преимущества, которыми природа и законы общества наделили мужчину в сравнении с более нежным и в то же время более искренним полом; но как мало сыщется благородных рыцарей, чтобы принести своей страсти жертву, если таковая потребуется! Адельгейда же, в случае неравного брака, вынуждена была бы переменить свое древнее прославленное родовое имя на имя, почитаемое в кантоне презренным; либо, если этого удастся избежать благодаря неким ухищрениям, внимание знакомых аристократов будет привлечено тем, что она связывает свою судьбу с человеком безвестного происхождения. И ей нельзя будет отвлечься от своих переживаний, потому что жизнь женщины протекает в домашнем кругу, и оттого всем мелочам придается преувеличенно важное значение; она не может закрыть дверь перед родственниками своего мужа, если бы он пожелал с ними видеться; она была бы обязана, при подобных просьбах с его стороны, прислушиваться к неумолчному голосу долга и стараться забыть, что была рождена для лучшей доли.

Мы не будем утверждать, что все эти соображения занимали девушку, пока она сидела в глубокой задумчивости, хотя, конечно, мысли ее были посвящены Сигизмунду. Прошло довольно много времени с тех пор, как он оставил ее. Выйдя из замка через боковые ворота, юноша быстрым шагом поднялся по пологому, густо поросшему травой склону, и, наверное, впервые за все время знакомства Адельгейда не провожала его взглядом.

Она была настолько погружена в размышления, что ничего не замечала вокруг. Прекрасный, величественный пейзаж более не привлекал ее внимания, как если бы она смотрела в пустоту. Сигизмунд уже давно исчез за плетнями виноградников, когда она наконец поднялась и глубоко, мучительно вздохнула. Однако взгляд этой юной особы с возвышенной душой был ясен, а щеки пылали румянцем; все лицо ее светилось одухотворенной красотой, увеличивая естественную привлекательность. Девушка уже приняла решение. Она вознамерилась поступить, как подсказывало ей благородное, самоотверженное сердце, которое любит со всею свежестью и полнотой, но только однажды. Тут же в коридоре заслышались шаги, и три престарелых аристократа, с которыми она утром рассталась на террасе, вошли в рыцарскую залу.

Мельхиор де Вилладинг с радостным лицом приблизился к дочери, ибо он только что, как ему казалось, одержал блистательную победу над своими предрассудками, и победа эта привела его в чрезвычайно приятное расположение духа.

– Вопрос раз и навсегда решен, – сказал он, с нежностью поцеловав дочь в лоб и потрепав ее по руке с видом человека, наконец избавившегося от мучительных сомнений. – Друзья мои согласны со мной, что в таких случаях даже особы столь высокого рода, как мы, обязаны закрыть глаза на незнатное происхождение юноши. Тот, кто спас жизнь последним двум Вилладингам, хотя бы отчасти имеет право на то, что от них осталось. Старина Гримальди готов взять меня на прицел, если я не позволю ему вознаградить этого славного юношу, как будто мы с тобой нищие и не сможем прокормить своего родственника у себя дома! Но даже столь испытанному другу мы не уступим ни крупицы своего счастья. Все хлопоты мы возьмем на себя, вплоть до грамот об аристократическом достоинстве, которые я как можно скорей запрошу из Вены; ибо было бы жестоко не позволить этому славному парню обладать простейшим преимуществом, которое сразу же возвысило бы его до нашего уровня и сделало бы подобным – да нет, клянусь бородой Лютера! – лучшим, нежели самый достойнейший человек в Берне.

– Вот уж не думал я, что ты такой скряга; хотя, конечно, ты всегда был прижимист, как и подобает швейцарцу, – смеясь, заметил синьор Гримальди. – Твоя жизнь, дражайший Мельхиор, имеет весьма высокую цену в твоих глазах; но и я ценю свою жизнь гораздо выше, нежели, как тебе кажется, она того стоит. Ты, конечно, принял замечательное, могу даже сказать, благороднейшее решение сделать доблестного Сигизмунда своим сыном; но не думаете ли вы, юная госпожа, что по причине дряхлости меня можно извлекать из озера, будто кучу дешевого тряпья, небрежно-случайно? Я хочу наделить приданым твоего мужа, чтобы он, по крайней мере, мог выглядеть как зять Мельхиора де Вилладинга. Или я, Мельхиор, по-твоему совсем ничего не стою, если ты отказываешь мне в праве платить за собственное спасение?

– Поступай как знаешь, добрый Гаэтано; но предоставь нам самим…

– Отец!

– Я не расположен слушать девические излияния, Адельгейда. Мужа, которого мы для тебя выбрали, ты должна принять с охотой, как если бы он был принцем. Мы все согласились на том, что Сигизмунд Штейнбах станет моим сыном; в нашем роду с незапамятных времен дочери в подобных делах оказывали беспрекословное подчинение старшим, как и подобает вашему полу и неопытности.

Трое стариков вошли в залу в шутливом расположении духа, и наверняка со стороны можно было бы решить, что барон де Вилладинг подсмеивается над Адельгейдой, если бы не знать наверняка, что отец осведомлен о чувствах дочери.

Однако, несмотря на неудержимую радость в голосе де Вилладинга, его веселая шутливость не передалась дочери. Лицо Адельгейды выражало нечто иное, нежели девическое смущение. Попеременно краснея и бледнея, девушка с мукою во взоре смотрела то на одного, то на другого, как если бы не решалась заговорить. Синьор Гримальди пошептался со своими спутниками, и Роже де Блоне благоразумно удалился, под предлогом, что его ждут в Веве, где ведутся приготовления к празднеству Аббатства виноградарей. Генуэзец хотел было последовать его примеру, но барон схватил его за руку и обратил к дочери умоляющий взгляд, как бы призывая ее быть откровенней.

– Отец, – дрожащим голосом начала Адельгейда, тщетно пытаясь взять себя в руки, – мне нужно сообщить нечто важное, и тогда только уже решить окончательно, примем ли мы господина Штейнбаха в нашу семью.

– Говори не смущаясь, дитя, это верный друг, от которого мы не должны ничего скрывать, особенно в делах такого рода. Отбросив в сторону церемонии, я скажу, Адельгейда, что с таким юношей нужно оставить девическую заносчивость; мы стольким ему обязаны – ведь он спас от смерти нас обоих, и потому предрассудки, обычаи, даже наша гордость – все должно быть позабыто.

– Ты все сказал, отец?

– Да, и это мое окончательное решение. И я не отступился бы от него, если бы это даже грозило мне потерей всех моих имений, высокого положения в кантоне и нашего древнего имени. Разве я не прав, Гаэтано? Я ставлю счастье мальчика выше всех наших условностей, если от этого зависит к тому же и счастье Адельгейды. Итак, я все сказал.

– Мне бы хотелось услышать, что скажет нам сия юная госпожа, прежде чем мы дадим этому делу дальнейший ход, – заявил синьор Гримальди, который не одержал только что, подобно своему другу, блистательной победы над собой, и потому был более спокоен и способен рассуждать хладнокровно и трезво. – Если я не ошибаюсь, твоя дочь собирается сообщить нам нечто очень важное.

Мельхиор как заботливый отец сразу же насторожился и более внимательно всмотрелся в лицо Адельгейды. Заметив эту настороженность, девушка попыталась успокоить его улыбкой, но улыбка вышла столь мучительная, что беспокойство барона только возросло.

– Что-нибудь случилось, дитя? Наше решение нельзя исполнить? Неужто дочь крестьянина вытеснила тебя из его сердца? Ха! Синьор Гримальди, это было бы довольно оскорбительно! Но уж мне, старику, известно, как… Однако мы никогда не узнаем истину, если ты не будешь с нами откровенна. Это небывалый случай, Гаэтано, – чтобы моей дочери предпочли какую-нибудь батрачку!

Адельгейда умоляюще протянула к отцу руки, как бы заклиная его хранить молчание, и опустилась на стул, ибо уже не в силах была стоять. Оба старика, сильно встревоженные, молча последовали ее примеру.

– Говоря так, ты наносишь величайшее оскорбление чести и скромности Сигизмунда, отец, – заговорила наконец девушка, сама удивляясь тому, насколько спокойно прозвучал ее голос. – Если ты и твой добрейший, верный друг выслушаете меня, все недоумения тут же разрешатся.

Собеседники слушали Адельгейду с величайшим изумлением, так как уже поняли, что случилось нечто гораздо более серьезное, нежели им поначалу представлялось. Адельгейда помедлила, чтобы собраться с силами, и в немногих словах, но с достаточной ясностью, пересказала им все, что узнала от Сигизмунда. Старики с жадностью ловили каждое слово, слетавшее с дрожащих губ девушки, ибо ее попытка держаться спокойно требовала нечеловеческих усилий; и когда она закончила свою речь, оба переглянулись с ужасом, как люди, на которых только что обрушилось огромное несчастье. Барон поначалу даже подумал, не ослышался ли он, ибо с годами слух стал часто его подводить, но друг его сразу же постиг до конца значение этой ошеломляющей и жестокой новости.

– Вот проклятье! ужасная весть! – пробормотал он, едва Адельгейда умолкла.

– Она говорит, что Сигизмунд – сын Бальтазара, палача нашего кантона? – спросил отец девушки у своего друга, как бы желая, чтобы тот разуверил его. – Бальтазара, из этого проклятого рода?

– Да, по воле Господа, он отец спасителя нашего семейства, – кротко подтвердила Адельгейда.

– Неужто злодей вознамерился проникнуть в нашу семью, скрыв свое гнусное, бесчестное родство? Неужто он дерзнул запятнать наше славное, древнее имя? Это больше чем неискренность, синьор Гримальди. Это грязное, ужасное преступление!

– Это несчастье, которое мы не в силах поправить, дорогой Мельхиор. Не будем обвинять мальчика, происхождение которого обернулось для него бедой, но вовсе не виной. Будь он хоть тысячу раз Бальтазар – ведь он спас жизнь всем нам!

– Да, ты говоришь верно; все это так. Ты всегда, всегда обладал большей, чем я, рассудительностью, несмотря на то, что южанин. Что ж, все наши прекрасные, благородные мечты развеялись как дым!

– Это не столь очевидно, – возразил Гаэтано, который не переставал вглядываться в лицо Адельгейды, как если бы хотел выведать все ее тайные желания. – В достаточной ли мере вы обсудили с юношей этот вопрос, Адельгейда?

– Да, синьор, мы говорили об этом довольно подробно. Я как раз собиралась объявить ему о намерениях моего отца; ибо все обстоятельства вкупе, и особенно разница наших положений, принуждает девушку быть более смелой в речах, – добавила она, вспыхнув от смущения. – И я стала говорить ему о том, чего бы желал мой отец, когда Сигизмунд посвятил меня в тайну своего происхождения.

– И он расценивает свое происхождение…

– Как непреодолимое препятствие для нашего брака. Сигизмунд Штейнбах, хоть ему и не посчастливилось с происхождением, имеет достаточно благородства, чтобы не унижать себя, подобно презренному нищему.

– А что нам скажешь ты?

Адельгейда опустила глаза и, казалось, не знала, что ответить.

– Ты должна простить мне мое любопытство, которое, наверное, тебе тягостно, но мои годы и дружба с вашим семейством, а также все недавние события, не говоря уж о все возрастающей привязанности к тебе, могут послужить оправданием. Пока мы не узнаем, каковы будут твои желания, дочка, ни я, ни Мельхиор не сможем ничего предпринять.

Адельгейда сидела в молчаливом раздумье. Полное нежности сердце и теплые, поэтические мечтания побуждали ее объявить о своей готовности пожертвовать всем ради пламенной и чистой любви, но условности и предрассудки еще держали ее ум в своих тисках. К тому же девушка, сколь горячо ни мечтает о супружестве, всегда опасается открыто высказать свое желание; да и как любящая, набожная дочь она не могла бы пренебречь счастьем своего престарелого, единственного оставшегося в живых родителя.

В душе Адельгейды происходила борьба, исход которой генуэзцу нетрудно было предвидеть; и он обратился к барону, желая высказать свои мысли и заодно дать девушке время подумать над ответом.

– Ничто не прочно в нашем обманчивом бытии, – вздохнул он. – Ни власть, ни богатство, ни здоровье, ни даже самые сокровенные привязанности. Надо не торопясь поразмыслить, прежде чем принять окончательное решение. Тебе известны надежды, с коими я вступил в жизнь, Мельхиор; но как горько было последовавшее разочарование! В то утро, когда я обручился с Анджолиной, во всей Италии нельзя было сыскать более счастливого юноши, чем я; но не минуло и двух лет, как все надежды мои увяли, радость улетела, и облака сгустились над моим будущим! Овдовевший супруг, утративший дитя отец не может быть дурным советчиком в одолевающих тебя сомнениях.

– Неудивительно, что ты вспомнил своего несчастного сына, Гаэтано, когда зашла речь о будущем моей дочери!

Синьор Гримальди обратил взор к своему другу; мука, написанная на его лице, выдавала, насколько больно ему об этом говорить.

– Недавние события свидетельствуют, – продолжал генуэзец, как если бы не в силах был сдержать поток слов, – о неисповедимом Промысле Провидения. Перед нами сын, которым мог бы гордиться любой отец; юноша, которому любой родитель мог бы без оглядки доверить счастье своей дочери; бравый, храбрый, добродетельный, благородный во всем, что только не относится к происхождению; но в глазах мира презренный настолько, что мы не позволили бы ему даже приблизиться к себе, если бы изначально знали, кто он такой!

– Вы слишком резко выражаетесь, синьор Гримальди! – вздрогнув, обронила Адельгейда.

– Юноша столь величавого вида, что король был бы счастлив возложить венец на его голову, обладающий удивительной силой, непомерность которой оправдывает себя, несмотря на угрозу жизни и здоровью, разумом, зрелым не по летам, и всевозможными неоднократно испытанными добродетелями, – и этот самый юноша проклят людьми и осужден жить, вынося их ненависть и презрение, – либо до конца дней своих скрывать имя той, кто его родила! Но сравни Сигизмунда со многими и многими, чьи имена тут можно было бы привести, с каким-нибудь отпрыском знатного семейства, который, в глазах людей, достоин преклонения, несмотря на свою безнравственность! Кто, обладая привилегиями, презирает святыни и попирает справедливость; кто живет для одного себя, предаваясь наслаждениям; кто под стать сумасшедшему, но заседает в советах; очевиднейший злодей, но правит добродетельными; кого нельзя ценить, но приходится чтить из-за титула… Давай спросим: почему это так и что это за мудрость, которая производит все эти различия, и, провозглашая необходимость правосудия, столь вызывающе и неблаговидно его попирает?

– Синьор, это не так! Не было воли Господа на то, чтобы правосудие попиралось!

– Да, хотя в Писании и сказано, что человек возвышается либо падает из-за собственных злых или добрых дел и что каждого должно чтить по его заслугам, все людские установления нацелены на то, чтобы достичь противоположного. Один возвышается, оттого что у него древние предки, а другого принижают, потому что он сын простолюдина. Мельхиор! Мельхиор, наш разум извращен ничтожными предрассудками, а наша знаменитая философия и законы – диавольское посмешище!

– И все же заповеди учат нас, что за грехи отцов расплачиваются сыновья. Вы, католики, наверное, не слишком много внимания уделяете божественной премудрости, но, насколько мне известно, у нас в Берне нет ни одного закона, который бы не был основан на Писании!

– Софисты все сумеют оправдать. Преступления и ошибки отца, конечно, оставляют материальный – или моральный – отпечаток на сыне, добрейший Мельхиор, но загвоздка не в этом! Не кощунствуем ли мы и не богохульствуем, утверждая, что Бог недостаточно карает сыновей за грехи отцов, чтобы мы, люди, своими бессердечными законами наказывали их вторично? В чем состояла вина предков Сигизмунда, помимо бедности, которая и побудила их взяться за эту ужасную службу? Ничто в облике и деяниях Сигизмунда не говорит о несправедливости Господа, но, напротив, – все в его судьбе вопиет против человеческой несправедливости.

– Неужто ты, Гаэтано Гримальди, ближайший друг многих древних и славных семейств, ты, кем гордится Генуя, советуешь мне отдать единственную дочь, наследницу всех моих земель и титула, сыну публичного палача и наследнику его омерзительной должности!

– Ты наседаешь на меня, Мельхиор; вопрос слишком труден и требует времени для размышления. Ах! Почему Бальтазар так богат потомством, тогда как я тут предстаю совершенным нищим! Но не будем торопиться с решением; дело надо рассмотреть со всех сторон и обсудить его по-человечески, но и не забывая об аристократическом достоинстве. Дочка, ты только что узнала от своего отца, что я противник твоей знатности и богатства, тогда как я, осуждая самый принцип, не противлюсь его результатам; однако никогда прежде мне не доводилось судить о столь сложных обстоятельствах, где предрассудки так открыто сталкивались бы с понятием о справедливости. Оставь нас наедине: мы должны обсудить вопрос спокойно, ибо он труднее, чем я полагал первоначально; к тому же твое милое, бледное личико столь красноречиво взывает о милости к славному юноше, что я не могу не проникнуться сочувствием!

Адельгейда поднялась и подставила свое белое как мрамор чело для поцелуя обоим старикам, ибо старинная дружба и теплая привязанность генуэзца наконец завоевали ее доверие; и затем ушла, не сказав ни слова. Но опустим же занавес над беседующими наедине стариками и перейдем к следующим сценам нашего повествования. Заметим только, что день прошел довольно спокойно, без событий, о которых следовало бы упомянуть; все в замке, помимо путешественников, были заняты подготовкой к празднествам. Синьор Гримальди искал случая, чтобы увидеться и обстоятельно переговорить с Сигизмундом, который, в свою очередь, тщательно избегал показываться на глаза той, что властвовала над его сердцем; и ему и Адельгейде требовалось время, чтобы вернуть утраченное самообладание.

ГЛАВА XIII

Не тронь его, молю! – ведь он безумен.

«Комедия ошибок»

Те издавна существующие празднества, которые в Швейцарии связываются с именем Аббатства виноградарей, возникли, вероятно, в подражание чествованию Вакхаnote 89Note89
  Вакх – одно из имен греческого бога Диониса, покровителя плодородия, растительности, виноградарства и виноделия Празднества в честь этого бога сопровождались шумными пиршествами, попойками и веселыми карнавальными шествиями Римский эквивалент этого имени – Бахус.


[Закрыть]
.

Первоначально они отличались деревенской простотой и безыскусностью и были далеки от затейливых, пышных, аллегорических церемоний, каковыми стали впоследствии; строгость монастырского устава препятствовала обращаться к образам языческой мифологии, это произошло значительно позднее; обычай этот основали религиозные братства, владеющие обширными виноградниками в округе. Пока празднества были не слишком пышны, их затевали ежегодно; но как только они стали требовать более существенных затрат и более тщательных приготовлений, ежегодный порядок был нарушен; Аббатство стало устраивать их раз в три года, а затем – раз в шесть лет. И чем более возрастало время, необходимое для сбора средств, тем пышнее проводились празднества, пока наконец не превратились в последовательность пышных торжеств, куда толпами стекались праздные, любопытные наблюдатели – и из Швейцарии, и из соседних земель. Городу Веве благоприятствовали обстоятельства, и, как это часто бывает, он не преминул извлечь из них пользу; и потому, с течением лет, ближе к эпохе Великой Французской революции, празднества эти стали устраивать неизменно. За теми, о которых идет речь, уже стоял прочно укоренившийся обычай; подготовка их велась долго и тщательно, и зрителей собралось гораздо больше, чем обычно.

Рано утром в Веве, на второй день после прибытия наших путешественников в соседний замок Блоне, отряд воинов с алебардами, наподобие стражей, что встречались тогда почти при всех королевских дворах Европы, промаршировал на обширную городскую площадь и, заняв почти всю ее середину, выставил посты, воспрепятствовавшие обычному движению повозок и пешеходов. Это была мера, предваряющая начало празднеств, ибо площадь была местом, избранным для большинства церемоний. Появление стражников возбудило всеобщее любопытство, и ко времени, когда солнце высоко поднялось над холмами Фрибура, тысячи зрителей скопились на площади и прилегающих к ней улицах; с противолежащего берега

Савойи каждую минуту прибывали лодки, в которых сидели крестьяне со своими семьями.

Близ верхнего края площади были возведены просторные подмостки для размещения тех, кто обладал высоким титулом либо мог добиться почестей при помощи испытанного средства; менее скромные сооружения, в виде параллелограмма, окаймляли три стороны площади, ожидая менее избалованных фортуной зрителей, и помимо них – актеров предстоящего действа. У края возле воды никаких построек не было, но там высился лес латинских рей, и палубы в совокупности образовывали собой площадку более обширную, чем возведенные на суше зрительские места. По временам слышалась музыка, сопровождаемая теми дикими альпийскими возгласами, которые столь характерны для песен обитателей гор. Городские власти были давно на ногах и, как это свойственно важным чиновникам в маленьких городках, распоряжались с необычайной суетой, которая сама по себе только доказывала их ничтожество, хотя лица сих государственных мужей сохраняли выражение важности.

Площадка, возведенная для наиболее важных зрителей, была украшена флагами; посередине над ней возвышался балдахин из пестрого шелка. Внизу площади находилось здание, напоминающее замок, и его окна закрывали полосатые шторы, что выдавало его общественное предназначение; оно также было украшено флагами, и цвета республики развевались над его островерхими крышами и полоскались вдоль стен. Это была официальная резиденция Петера Хофмейстера, чиновника, которого мы уже успели представить читателю.

Часом позже выстрел возвестил всевозможным актерским труппам, находящимся в городе, что пора начинать празднество, и вскоре они, одна за одной, стали прибывать на площадь. Когда, под звуки рожка или горна, прошла небольшая процессия, любопытство зрителей еще более возросло, и народу позволили заполнить те небольшие части площади, которые не предназначались для каких-либо иных целей. Как раз к этому времени на возвышении появился один человек. Наверное, он пользовался особыми привилегиями, судя по восторженным возгласам, какими встретила его толпа. Это был добрейший монах из обители Святого Бернарда, с обнаженной головой и веселым, довольным лицом, отвечавший на приветствия многих крестьян, которые, во имя святого Августина, предоставляли ему приют, когда он путешествовал в долинах, или сами пользовались гостеприимством обители, бывая в горах. Приветствия эти свидетельствовали в пользу человечества, ибо были искренни, полны сердечного тепла и почтительности по отношению к религиозному служителю и в его лице – к неустанно творящему благие дела монашескому сообществу.

– Всего тебе доброго, отец Ксавье! Богатых сборов! – кричал краснолицый дородный крестьянин. – Что-то ты позабыл Бенуа Эмери с семейством! Разве бывало когда-либо, чтобы сборщик из обители Святого Бернарда, постучавшийся в дверь моего дома, уходил с пустыми руками? Ждем тебя завтра, почтенный монах, с твоей чашей; лето было жаркое, винограда уродилось много, и вино уже забродило в чанах. Можешь зачерпнуть любого, и красного и белого, – какого ни пожелаешь. Все к твоим услугам.

– Спасибо, спасибо, добрый Бенуа; святой Августин не забудет о твоем благоволении, и от щедрости твоей лозы будут еще тяжелее. Мы берем для того, чтобы раздавать, и ни для одного города не призываем творить добро столь охотно, как для Во, жителей которого за их щедрость никогда не позабудут святые.

– Ах нет, мне ничего не надо от твоих святых; все мы, жители Во, последователи святого Кальвина, если он только будет когда-либо канонизирован. Но что с того, что ты слушаешь мессу, а мы любим молиться в простоте? Разве перестаем мы от этого быть людьми? Не студит ли мороз одинаково и католика и протестанта? Разве не равно грозят нам снежные обвалы? Не помню, чтобы ты или твои собратья расспрашивали замерзшего путешественника, какой он веры; всем вы даете кров и пищу, а при необходимости – и лечите, как и подобает добрым христианам. И что бы вы там, у себя в горах, ни думали о состоянии наших душ, о телах наших вы печетесь неустанно. Верно я говорю, соседи? Или старик Бенуа болтает попусту, оттого что несчетное количество раз бывал на перевале и позабыл, что Церкви наши в ссоре и ведут нас к небу разными путями?

Крестьяне зашевелились и в знак согласия закивали головами; ибо в те годы гостеприимством Святого Бернарда широко пользовались как бездомные скитальцы, так и бедные путешественники, о чем было широко известно всем окрестностям.

– Ты всегда будешь желанным гостем на перевале, ты, и твои друзья, и любой человек, каковы бы ни были его воззрения и сокровенные молитвы, – отозвался благодушный и веселый сборщик, чья круглая, довольная физиономия лучилась радостью и от приветствий собратьев по человечеству, и от щедрых посулов, ибо братство Святого Бернарда, не скупящееся на расходы, несомненно, нуждалось в возмещении потраченных средств. – Мы счастливы молиться за всех, кого любим, хотя и на свой лад, а не так, как они сами просят.

– Молись как умеешь, добрый каноник; я не из тех, кто отказывается от милости только потому, что она исходит от Рима. Но как поживает наш славный Уберто? Он редкий гость в долинах, и потому нам так хотелось бы увидеть этого мохнатого зверя!

Августинец окликнул пса, и тот поднялся на сцену величавой, непринужденной поступью, словно бы сознавая, какую достойную и полезную жизнь он ведет; чувствовалось, что собака привыкла к вниманию и ласке человека. При появлении знаменитого, прославленного пса толпа вновь зашевелилась, стала напирать на стражей, чтобы лучше было видно; кое-кто стал вытаскивать из карманов и бросать лакомые кусочки, в знак признания его заслуг. Тут же из-под навеса выскочил огромный, черный лохматый пес и принялся преспокойно и с аппетитом, порожденным бодрящим горным воздухом, пожирать куски мяса, которые ускользнули от внимания Уберто. Незваного гостя встретили как надоевшего, нелюбимого актера, которому приходится выносить вражду зрителей партера и галерки вкупе с местью за то благодушие, с коим он воспринимает неуважение толпы. Короче говоря, при первом же появлении его неудержимо и безжалостно принялись забрасывать метательными снарядами. Пес, в котором читатель, наверное, уже узнал пса-водолаза, принадлежащего Маледетто, был обескуражен враждебностью приема, поскольку прежде люди обычно выказывали ему дружелюбие не меньшее, чем прославленным и обласканным собакам – питомцам монастыря. Неттуно, с неподражаемой ловкостью и хладнокровием увертываясь от палок и камней, продолжал хватать куски мяса, пока огромный камень, угодивший незадачливому приверженцу Мазо прямо в бок, не заставил его с визгом и воем убраться со сцены. Тут же хозяин пса подскочил к обидчику и, схватив за глотку, стиснул пальцы так, что лицо несчастного посинело от удушья.

Камень бросил Конрад. Позабыв о напускном благочестии, он вместе с толпой орал и швырял камни, хотя не мог не знать и не помнить, как верно служил людям этот пес; и однако, он не только не защитил Неттуно, но и швырнул в него самый тяжелый камень. Мы уже заметили однажды, что Мазо и пилигрим не были большими друзьями, ибо моряк постоянно обнаруживал инстинктивное отвращение к занятию Конрада, и это не способствовало налаживанию мирных взаимоотношений.

– Ах ты!.. – кричал итальянец, чья кровь всколыхнулась, едва послышались первые крики против собаки, и вскипела гневом, когда он увидел трусливое и подлое нападение Конрада. – Мало тебе притворных молитв и поклонений, коими ты обманываешь легковерных; но ты еще притворно враждуешь с моим псом, чтобы превознести выкормыша Святого Бернарда, обижая других животных! Низкая тварь! И ты не устрашился, что любой честный человек разгневается против тебя!

– Друзья! Жители Веве!.. Почтенные граждане!.. – просипел пилигрим, едва только Мазо ослабил свою хватку. – Я Конрад, бедный, несчастный, кающийся паломник. Неужто вы потерпите, чтобы меня убили из-за какой-то собаки?

Подобное столкновение не могло происходить долго в таковом месте. Поначалу моряк одержал верх благодаря наплыву любопытных и густоте толпы; но под конец оказалось, что теснящиеся вкруг Мазо люди настроены по отношению к нему враждебно, и ему не ускользнуть от стражников, призванных блюсти на площади порядок. К счастью для Конрада, Мазо настолько ослеп от ярости, что позабыл и думать о ее возможных последствиях; и вскоре воины с алебардами сумели проложить себе путь сквозь толпу и подоспели как раз вовремя, чтобы спасти Конрада от железной хватки итальянца. Мазо затрепетал, увидев, к чему привела эта вспышка; пальцы его мгновенно разжались, и он исчез бы немедленно, если бы ему позволили это сделать те, в чьих руках он оказался. Тут же начались словопрения и поднялся неимоверный шум, какой обычно сопровождает – и предваряет – все баталии простолюдинов. Офицер стражи расспрашивал, и ему отвечали двадцать голосов одновременно, которые заглушали друг друга, не говоря уж о противоречивости ответов. Один свидетель утверждал, что Конрад не удовлетворился тем, что швырнул камень в собаку, но вслед за этим ударил и хозяина; это был хозяин гостиницы, где останавливался Мазо, благодаря неизменной своей щедрости сумевший заручиться его поддержкой. Другой готов был под клятвой утверждать, что пес принадлежит пилигриму и носит его котомку с пожитками и что Мазо, питая давнишнюю вражду против хозяина и собаки, швырнул камень и заставил последнего убраться со сцены, а с хозяином обошелся несколько более мягко, чему все здесь были свидетелями. Так говорил неаполитанский жонглер Пиппо, который подружился с Конрадом с самого начала путешествия, и был готов принести свидетельство в пользу друга, надеясь, что и тот, в свою очередь, когда-нибудь отплатит ему тем же. Третий заявлял, что на самом деле собака принадлежит итальянцу, но камень в нее бросил человек, стоявший рядом с пилигримом, которого Мазо обвинил по ошибке; итальянец, конечно, заслуживает наказания, потому что едва не задушил ни в чем не повинного Конрада. Свидетель этот был человеком честным, но ограниченным и не лишенным предрассудков. Виновным он счел соседа, который недаром слыл человеком дурным, потому что мог совершить любой неблаговидный поступок. С другой стороны, пилигрим, по его мнению, как человек благочестивый, не способен швырнуть в собаку камень, что само по себе служит доказательством вины стоявшего с ним рядом злополучного горожанина; вот так все, кто судит под влиянием предрассудков и расхожих мнений, любой грех готовы свалить на людей, которых они считают падшими, и без колебания выгородить баловней судьбы, носящих почетные имена.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю