355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джанни Родари » Джельсомино в Стране Лгунов » Текст книги (страница 4)
Джельсомино в Стране Лгунов
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 15:26

Текст книги "Джельсомино в Стране Лгунов"


Автор книги: Джанни Родари


Жанр:

   

Сказки


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

Глава десятая, в которой Джельсомино выступает с концертом

На следующее утро жители города увидели, что на всех углах расклеены вот такие афишы:


Сегодня утром (но не сразу после захода солнца)
самый скверный тенор на свете
ДЖЕЛЬСОМИНО,
обладающий ужасно противным голосом и закиданный тухлыми яйцами во всех театрах Африки и Америки,
не даст никакого концерта в городском театре.
Почтеннейшую публику просят не приходить.
Входные билеты ничего не стоят.

Разумеется, афишу следовало читать наоборот, и горожане прекрасно поняли все, что в ней было написано. «Закиданный тухлыми яйцами» означало – «имевший невероятный успех», а под выражением «не даст никакого концерта» нужно было понимать, что Джельсомино начнет свое выступление, едва зайдет солнце, то есть ровно в девять часов вечера.

По правде говоря, Джельсомино не хотел, чтобы в афише упоминалось о поездке в Америку.

– Ведь я там никогда не был! – протестовал он.

– Вот именно, – отвечал маэстро Домисоль, – значит, это ложь, и все обстоит как нельзя лучше! Если б ты бывал в Америке, нам пришлось бы написать, что ты ездил в Австралию. Таков закон. Но ты не думай о законах. На уме у тебя должно быть только пение.

В то утро, как помнят наши читатели, был взбудоражен весь город – на фасаде королевского дворца была обнаружена надпись Цоппино. Но к вечеру все успокоились, и задолго до девяти часов театр, как потом писали газеты, «был пуст, как барабан». И это означало, что он ломился от публики.

Народу действительно собралось очень много – все надеялись услышать наконец настоящего певца. К то му же маэстро Домисоль, чтобы собрать в театр побольше публики, распустил по городу самые невероятные слухи о голосе Джельсомино.

– Захватите с собой побольше ваты, чтобы затыкать уши, – советовали на каждом перекрестке наемные агенты Домисоля, – у этого певца преотвратительный голос, он доставляет поистине адские мучения.

– Представьте себе, что собрался десяток простуженных дворняжек, которые лают все сразу, прибавьте к ним сотню кошек, которым кто-то подпалил хвосты, смешайте все это с воем пожарной сирены, взболтайте хорошенько, и вы получите некоторое представление о голосе Джельсомино.

– Одним словом, чудовище?

– Самое настоящее чудовище! Ему следовало бы не в театре выступать, а квакать в каком-нибудь болоте вместе с лягушками. Но еще лучше было бы сунуть его в реку и приставить специального сторожа, чтобы тот не давал ему высунуть голову наружу.

Все эти разговоры люди понимали, разумеется, наоборот, как и полагается в Стране Лгунов. Неудивительно, что задолго до девяти часов вечера театр был набит битком.

Ровно в девять в королевской ложе появился его величество Джакомоне Первый. На его голове гордо красовался неизменный оранжевый парик. Все присутствующие в театре поднялись со своих мест, поклонились ему и снова сели, стараясь не смотреть на его парик. Никто не отважился даже намекнуть на утреннее происшествие, – все знали, что театр кишит шпионами, держащими наготове свои записные книжки, чтобы записывать все, что говорится в народе. Домисоль, который, глядя сквозь дырочку в занавесе, с нетерпением ожидал приезда короля, дал Джельсомино знак приготовиться, а сам прошел в оркестр. Он поднял дирижерскую палочку, и раздались звуки национального гимна Страны Лгунов. Гимн начинался словами:

 
Привет королю Джакомоне, привет!
Да здравствует оранжевый цвет!
 

Разумеется, никто не позволил себе засмеяться. Некоторые потом клялись, что Джакомоне в эту минуту слегка покраснел. Но в это трудно поверить, так как король, чтобы казаться моложе, в тот вечер покрыл свое лицо густым слоем пудры.

Едва Джельсомино вышел на сцену, как агенты Домисоля засвистели и принялись кричать:

– Долой Джельсомино!

– Убирайся выть в свою конуру!

– Пошел петь в болото к лягушкам!

Джельсомино терпеливо переждал, пока крики умолкнут, потом прокашлялся и запел первую песню из своей программы. Он запел самым тихим и нежным голосом, какой только смог извлечь из своего горла. При этом он почти не разжимал губ, и издали казалось, что он поет с закрытым ртом. Это была простая песенка, которую пели в родном селении Джельсомино, и слова в ней были самые обыкновенные и даже чуточку глупые, но Джельсомино исполнил ее с таким чувством, что по театру пронесся ветер, так как все слушатели разом достали свои носовые платки и принялись утирать слезы. Песенка кончалась высокой нотой, и Джельсомино не стал на этой ноте прибавлять голоса, наоборот, он постарался взять ее как можно тише. И все-таки, несмотря на все его старания, на галерке вдруг раздался громкий треск – одна за другой полопались лампочки. Но звуки эти тотчас же заглушил мощный ураган свистков. Зрители, вскочив с мест, орали что было сил:

– Убирайся вон!

– Шут! Скоморох!

– Закрой свою пасть!

– Отправляйся петь свои серенады котам!

В общем, как сообщили бы газеты, если б в них говорилась правда, «публикой овладел неудержимый восторг».

Джельсомино поклонился и запел вторую песню. На этот раз он, прямо скажем, немного разошелся. Песня была ему по душе, все слушали его с восхищением. Немудрено, что Джельсомино забыл осторожность и взял высокую ноту, которая была слышна за несколько километров и привела в восторг не только публику, сидевшую в зале, но и всех людей, которые не сумели достать билеты и толпились на улице возле театра.

Джельсомино ожидал услышать в ответ аплодисменты, то есть новый ураган свистков, но вместо этого раздался взрыв хохота, совершенно ошеломивший его. Публика, казалось, забыла о нем. Все смотрели не на него, а совсем в другую сторону и громко смеялись. Джельсомино тоже взглянул туда, и кровь в его жилах застыла, а голос пропал. Высокая нота, которую он только что взял, не разнесла вдребезги тяжелые люстры, висевшие над партером. Произошло нечто гораздо более страшное: с головы Джакомоне слетел его знаменитый оранжевый парик. Его величество, нервно барабаня пальцами по перилам ложи, тщетно пытался понять, почему его подданные так веселятся. Бедняга не заметил, что остался без парика, и никто из его свиты не осмеливался сказать ему правду. Все очень хорошо помнили, что стало нынче утром с языком одного чересчур ретивого придворного.

Домисоль, который дирижировал спиной к публике, подал Джельсомино знак, чтобы тот начал петь третью песню.

«Люди смеются над Джакомоне, – подумал Джельсомино, – и нет никакой нужды, чтобы они посмеялись и надо мной. На этот раз я должен спеть еще лучше!»

И он запел так прекрасно, с таким чувством, таким звучным голосом, что с первой же ноты театр буквально затрещал по всем швам. Прежде всего разбились и рухнули люстры, придавив некоторых зрителей, не успевших укрыться в надежное место. Потом обрушился целый ярус, как раз тот, посередине которого находилась королевская ложа. Но Джакомоне, на свое счастье, уже успел покинуть театр. Незадолго до этого он глянул в зеркало, чтобы проверить, не нужно ли ему, случаем, припудрить нос, и в ужасе обнаружил, что остался без парика. Говорят, что в тот вечер он велел отрезать язык всем придворным, которые были с ним в театре, за то, что они не сообщили ему об этом злосчастном происшествии.

Джельсомино между тем, увлекшись, продолжал петь, хотя публика осаждала выходные двери. Когда рухнули последние ярусы и обвалилась галерка, в зале остались только Джельсомино и маэстро Домисоль. Первый, закрыв глаза, все еще продолжал петь – он забыл, что находится в театре, забыл, что он Джельсомино, и думал лишь о том наслаждении, которое доставляло ему пение. Глаза Домисоля были, напротив, широко открыты. Схватившись за голову, он в ужасе закричал:

– Мой театр! Мой театр! Я разорен! Разорен! А на площади перед театром толпа кричала: «Браво! Браво!»

И звучало это так странно, что полицейские короля Джакомоне переглядывались и говорили друг другу:

– Ведь они хвалят его за то, что он поет хорошо, а вовсе не потому, что им не нравится его пение…

Джельсомино закончил концерт такой высокой нотой, что развалины театра подбросило вверх, отчего поднялось огромное облако пыли. Только теперь Джельсомино заметил, каких натворил бед, и увидел, что Домисоль, угрожающе размахивая дирижерской палочкой, бежит к нему, перепрыгивая через груды кирпича и обломков.

«Кажется, моя песенка спета, – в отчаянии подумал Джельсомино, – прощай, музыкальная карьера… Нужно уносить ноги пока не поздно!»

Через пролом в стене он выбрался на площадь. Прикрывая лицо руками, смешался с толпой, добрался до какой-то темной улочки и побежал так быстро, что едва не обогнал собственную тень.

Но Домисоль, не терявший его из виду, несся за ним вдогонку и кричал:

– Остановись, несчастный! Заплати мне за мой театр!

Джельсомино свернул в переулок, юркнул в первый же попавшийся подъезд, задыхаясь, взбежал по лестнице до самого чердака, толкнул какую-то дверь и очутился в мастерской Бананито как раз в тот момент, когда Цоппино спрыгнул с подоконника,

Глава одиннадцатая, из которой видно, что все нарисованной настоящим художником не только прекрасно, но и правдиво

Джельсомино и Цоппино принялись рассказывать друг другу о своих злоключениях. А Бана-нито, слушая их, так и стоял, открыв от изумления рот. Он все еще не выпускал из рук ножа, но совсем забыл, зачем взял его.

– Что вы собираетесь делать? – с беспокойством спросил его Цоплинс.

– Как раз об этом я и думаю сейчас, – ответил Бананито.

Но едва он огляделся по сторонам, как его снова охватило полное отчаяние: его картины были так же безобразны, как и в девятой главе нашей книги.

– Я вижу, вы художник, – с уважением сказал Джельсомино, который еще не успел сделать это открытие.

– Я тоже так думал, – с грустью ответил Бананито, – тоже думал, что я художник. А теперь вижу, мне лучше подыскать себе какое-нибудь другое занятие, где бы не пришлось возиться с красками. Можно, например, стать могильщиком, тогда я буду иметь дело лишь с одним черным цветом.

– Но ведь даже на могилах растут цветы, – заметил Джельсомино. – В жизни нет ничего, что было бы только черного цвета.

– А уголь? – вставил Цопинно.

– Да, но когда он горит, то становится красным, голубым, белым…

– А чернила? Они черные – и все тут! – настаивал котенок.

– Но ими можно написать веселый и красочный рассказ!

– Тогда сдаюсь, – сказал Цоппино, – хорошо, что я не предложил тебе поспорить на одну из моих лапок, а то у меня осталось бы всего две.

– Все-таки я поищу себе какое-нибудь другое занятие, – вздохнул Бананито.

Пройдясь по комнате, Джельсомино остановился перед трехносым портретом, который некоторое время назад так озадачил Цоппино.

– Кто это? – удивился Джельсомино.

– Один очень важный придворный.

– Счастливчик! У него три носа! Наверное, он в три раза сильнее чувствует все вкусные запахи! Но почему все-таки у него три носа?

– О, это целая история… Когда он заказал мне свой портрет, то поставил непременное условие, чтобы я изобразил его с тремя носами! Мы долго спорили. Я хотел нарисовать только один нос, потом посоветовал удовольствоваться хотя бы двумя. Но он заупрямился – или рисуй три носа, или сам останешься с носом! И вот что получилось; настоящее пугало, которое годится лишь на то, чтобы пугать капризных детей.

– Скажите, а вот эта лошадь, – спросил Джельсомино, – она тоже придворная?

– Лошадь? Разве вы не видите, что это самая настоящая корова?!

Джельсомино почесал в затылке.

– Может быть, это и корова, но для меня она остается самой настоящей лошадью. Точнее говоря, это была бы лошадь, будь у нее четыре ноги, а не тринадцать. Этих тринадцати ног хватило бы для трех лошадей и еще осталось бы для четвертой.

– Но у любой коровы как раз тринадцать ног! – возразил Бананито. – Это знает каждый мальчишка!

Джельсомино и Цоппино переглянулись, вздохнули и прочли в глазах друг у друга одну и ту же мысль: «Будь перед нами лживый кот, мы быстро научили бы его мяукать. Но чему мы можем научить этого беднягу?»

– По-моему, – сказал Джельсомино, – картина станет гораздо лучше, если убрать с нее лишние ноги.

– Вот еще! И все поднимут меня на смех! А критики посоветуют упрятать в сумасшедший дом… Теперь я вспомнил, зачем взял нож! Я хотел изрезать на куски все мои картины. Этим я сейчас и займусь!

Бананито снова схватил нож и с грозным видом подскочил к тому холсту, где в неописуемом беспорядке были нагромождены лошадиные ноги, которые он называл коровьими. Художник уже занес было руку, чтобы нанести первый удар, но вдруг передумал.

– Ведь это труд многих месяцев! – вздохнул он. – Жаль уничтожать его собственными руками.

– Золотые слова! – подхватил Цоппино. – Когда у меня появится записная книжка, я непременно запишу их, чтобы не забыть. Но почему бы вам, прежде чем кромсать картины, не испробовать совет Джельсомино?

– Это верно! – воскликнул Бананито. – Ведь я ничего не теряю. Уничтожить картины я всегда успею.

И он ловко соскоблил с полотна пять ног из тринадцати.

– По-моему, уже гораздо лучше! – подбодрил его Джельсомино.

– Тринадцать минус пять – восемь, – сказал Цоппино. – Если бы лошадей было две, все обстояло бы как нельзя лучше. Простите, я хотел сказать – коров.

– Ну что ж, стереть еще несколько ног? – спросил Бананито.

И, не ожидая ответа, он соскоблил с картины еще две ноги.

– Прекрасно! – воскликнул Цоппино. – Лошадь уже почти как живая!

– Значит, помогает?

– Оставьте только четыре, и посмотрим, что будет.

Когда ног осталось четыре, с холста вдруг раздалось радостное ржание, и в тот же миг лошадь спрыгнула с картины на пол и легкой рысцой прошлась по комнате.

– И-и-го-го! Наконец-то я на свободе! До чего же тесно было в этой раме!

Пробегая мимо зеркала, висевшего на стене, лошадь придирчиво оглядела себя с ног до головы, потом в восторге заржала:

– Какая красивая лошадь! Я действительно красива! Синьоры, я бесконечно благодарна всем вам! Окажетесь в моих краях – заходите в гости. Я с удовольствием вас покатаю!

– В каких краях? Эй, подожди! – закричал ей вдогонку Бананито.

Но лошадь уже была за дверью, на лестнице. Послышался цокот ее копыт по ступенькам, и минуту спустя наши друзья увидели из окна, как гордое животное пересекло переулок и направилось в открытое поле.

От волнения Бананито даже вспотел.

– Честное слово! – воскликнул он. – Это и в самом деле была лошадь! Уж если она сама об этом заявила, волей-неволей приходится верить. И подумать только, что в школьной азбуке лошадь нарисована рядом с буквой «К» – КОРОВА!

– Скорее, скорее! – в восторге замяукал Цоппино. – Беритесь за другие картины!

Бананито подошел к верблюду, у которого было так много горбов, что его портрет напоминал пустыню с уходящими вдаль песчаными холмами. Художник стал соскабливать с холста все горбы, пока не осталось только два.

– Он становится гораздо красивее, – бормотал Бананито, лихорадочно работая ножом. – Нет, этот портрет положительно становится лучше. Как вы думаете, он тоже оживет?

– Когда верблюд будет совсем похож на настоящего, то непременно оживет, – заверил его Джельсомино.

Но пока верблюд не желал сходить с холста, и вид у него был равнодушный и невозмутимый, словно разговор шел вовсе не о нем.

– Хвосты! – вдруг закричал Цоппино. – У него же три хвоста! Этого хватит на целое верблюжье семейство!

Когда были убраны лишние хвосты, верблюд величаво сошел с холста, облегченно вздохнул и бросил благодарный взгляд в сторону Цоппино.

– Хорошо, что ты обратил внимание на хвосты, – сказал он, – чего доброго, я мог навеки остаться в этой каморке. Не знаете случайно, нет ли поблизости каких-нибудь пустынь?

– Есть одна в центре города, – сказал Бананито. – Это самая большая из наших городских пустынь, но сейчас она, кажется, уже закрыта.

– Он хочет сказать «сад», – объяснил Цоппино верблюду. – А до настоящих пустынь отсюда не меньше двух-трех тысяч километров. Смотри только не попадайся на глаза полицейским, не то угодишь в зоопарк. Прежде чем уйти, верблюд тоже погляделся в зеркало и остался очень доволен. Через минуту он уже рысцой бежал по переулку. Ночной стражник, увидевший его, не поверил своим глазам и начал изо всех сил щипать себя, чтобы проснуться.

– Видно, я старею, – решил он, когда верблюд исчез за углом, – мало того, что засыпаю во время дежурства, мне еще снится, будто я попал в Африку. Нужно взять себя в руки, не то меня уволят!

Теперь Бананито не остановила бы даже угроза смертной казни. Работая своим ножом, он кидался от картины к картине и радостно восклицал:

– Вот это хирургия! За десять минут я сделал больше операций, чем все профессора в больнице за десять дней.

А картины, когда с них соскабливали ложь, хорошели одна за другой. Они становились красивыми, правдивыми и… оживали! Собаки, овцы, козы выпрыгивали из рам и разбегались кто куда.

И только одну единственную картину художник разрезал на мелкие кусочки. Это был портрет того придворного, который требовал, чтобы его непременно нарисовали с тремя носами. Уж очень Бананито боялся, что, став одноносым, придворный выскочит из рамы и задаст художнику головомойку за то, что он посмел ослушаться его.

Джельсомино помогал Бананито кромсать злополучную картину, и вдвоем они так расправились с нею, что она превратилась в сплошные лохмотья.

А Цоппино тем временем принялся шнырять по комнате, явно выискивая что-то. По его разочарованной мордочке было видно, однако, что он никак не может найти то, что хочет.

– И лошади, и верблюды, и придворные… – ворчал он. – Нет чтобы нарисовать где-нибудь хоть кусочек сыра! Мыши и те удрали с этого чердака. Оно и понятно – запах нищеты еще никому не приходился по вкусу. Голод – это штука почище крысиной отравы.

Роясь в каком-то темном уголке, Цоппино нашел маленькую, покрытую толстым слоем пыли картину. На обратной стороне ее пристроилась сороконожка. Когда ее побеспокоили, она, быстро перебирая всеми своими сорока лапками, побежала прочь. Ножек у нее было действительно сорок, так что Бананито трудно было бы погрешить против истины, вздумай он нарисовать ее.

На картине была изображена тарелка, а на ней какое-то диковинное животное, что-то вроде другой сороконожки. Но будь у этого животного только две ноги, все сразу бы узнали в нем жареную курицу.

«Славная картина! – подумал Цоппино. – Пожалуй, я не возражал бы, если б она ожила именно в таком виде, без всяких изменений. От курицы с двумя дюжинами ножек не отказалась бы ни одна кухарка, ни один хозяин харчевни, не говоря уже о проголодавшемся котенке. Отрежь от такой курицы десяток ножек – и тем, что останется, вполне можно накормить еще троих».

Цоппино приволок картину к Бананито, чтобы он и над ней поработал своим ножом.

– Но курица жареная! – запротестовал художник. – Она не оживет!

– Вот-вот! Нам и нужна жареная! – ответил Цоппино.

Тут Бананито не мог возразить. К тому же он вспомнил, что и сам уже сутки ничего не ел, занявшись своими картинами. Курица, правда, не закудахтала, но зато выплыла из рамы такой ароматной и аппетитной, будто ее только что вынули из духовки.

– Твоя слава художника еще вся впереди, – сказал Цоппино, надкусывая крылышко (ножки он оставил Джельсомино и Бананито), – а как повар ты уже великолепен!

– Эх, если бы раздобыть еще и немного вина к этой закуске! – заметил вдруг Джельсомино. – Но все харчевни уже закрыты… Впрочем, и днем мы все равно не могли бы ничего купить – ведь у нас нет денег.

– Что верно, то верно, – заметил Цоппино и добавил, обращаясь к Бананито: – А почему бы тебе не нарисовать, скажем, бутыль с вином?… Или хотя бы небольшую бутылочку?

– Попробую! – обрадовался художник.

Он набросал на холсте бутылку итальянского «кьянти» и раскрасил ее. Рисунок получился таким удачным, что если бы Джельсомино не успел прикрыть горлышко рукой, то вино, которое сильной струей забило из него, полилось бы прямо на пол.

Трое друзей выпили сначала за художников, потом за певцов и наконец за котят. Когда пили за котят, Цоппино вдруг погрустнел и его долго пришлось упрашивать, чтобы он поделился своей печалью.

– В сущности, – признался он наконец, – я такой же ненормальный котенок, как и те животные, что были полчаса назад на этих полотнах. Ведь у меня только три лапки. И я даже не могу сказать при этом, что потерял четвертую лапку на войне или под трамваем, потому что это было бы неправдой. Вот если бы Бананито…

Ему не пришлось продолжать. Бананито тут же схватил кисть и в два счета нарисовал такую красивую переднюю лапу, что от нее не отказался бы и сам Кот в сапогах. Но замечательнее всего было то, что лапка сразу же. заняла свое место на теле Цоппино и он сперва неуверенно, а потом все смелее стал расхаживать по каморке.

– Ах, как прекрасно! – мяукал он. – Я просто не узнаю себя! Я стал совсем другим! Совсем другим! Не сменить ли мне ради такого случая имя?

– До чего же я глуп! – воскликнул Бананито, хлопая себя по лбу. – Нарисовал тебе лапку масляной краской, а ведь остальные нарисованы мелом.

– Ничего страшного, – ответил Цоппино, – пусть остается. И горе тому, кто посмеет ее тронуть! А имя л менять не буду! Оно, если разобраться, очень идет ко мне, – ведь другая моя лапка укоротилась по крайней мере на два-три сантиметра, когда я писал на стенах.

Вечером Бананито уложил Джельсомино на свою кровать, а сам, несмотря на все его протесты, растянулся на полу, на груде старых холстов. А Цоппино – тот устроился в кармане пальто, висевшего около двери, и в ту же минуту заснул сладким сном.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю