Текст книги "Морской конек"
Автор книги: Джанис Парьят
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
– Да… да, это здесь. Сюда.
И вновь их голоса и шаги стихли. Больше они не вернулись.
В те времена, когда мы были вместе, я думал, что это одна из скрытых от меня тайн Николаса. Странность любви в том, что всегда возникает искушение задуматься – вы же не встречали этого человека до определенного момента в его жизни, целый отрезок времени, но каким-то образом все это приняли. Его тяжелое прошлое, полное событий настоящее и (вы так на это надеетесь) нераскрытое будущее. Время от времени я пытался спрашивать – как можно непринужденнее, эллиптичнее – бывал ли он на прогулках в Ридже, слышал ли истории этого места – о призраках, о странных существах, о парочках и вечеринках внутри монумента. Он хмурил брови.
– Да, мы с Майрой бывали там несколько раз.
Майрой звали его сводную сестру, которая в том году приезжала к нему в Дели на Рождество. Я не любил ее обсуждать, не любил, чтобы она всплывала в наших разговорах; когда она приезжала, я почти не бывал в бунгало, и мы с Николасом не могли побыть вдвоем.
– А бывало что-то странное… в Ридже?
Он смеялся.
– Ну… время от времени, – и больше ничего я не мог от него добиться. В конце концов пришлось оставить расспросы; я не любил испытывать его терпение. Я так и не признался, что подслушал их разговор с Адхиром, не рассказал, как это произошло. Хотя однажды спросил, знает ли он о пруде.
– В лесу? Ты не путаешь?
Я был уверен.
Но когда он спрашивал меня, где именно, я не мог сообщить точное место. Я обнаружил этот пруд в тот день, когда прятался в башне.
Когда я наконец выбрался оттуда, уже наступил ранний вечер, сгустились сумерки, лес спрятал свои тропинки в тени листвы. Теперь это было неподходящее место для одинокой прогулки. Я пытался вернуться назад той же дорогой, какой пришел сюда, но, должно быть, что-то спутал. Сбился со следа, и земля превратилась в пруд. Зеленую, плотную воду, забитую корнями и листьями лотоса. Я стоял на краю, лес вокруг меня блестел скрытым светом. Я повернулся, мое дыхание было тяжелым, на языке остался вкус страха. Что-то ударило меня в плечо, мертвая тяжелая ветка. Когда паника вырвалась из моей груди, как темнота, я увидел грязную тропинку, ведущую к главной дороге.
Когда люди неожиданно уходят… Николас, Ленни… остаются лишь вопросы без ответов; они путешествуют с нами, проникают в наши мысли, становятся близкими друзьями.
– Куда ты идешь? – спрашивал я Ленни, но он не отвечал. В такие дни он не разрешал мне составить ему компанию, в такие вечера он не возвращался в свою комнату. Грязь, необъяснимая, покрывала колеса его мотоцикла.
Может быть, в одной из таких поездок он встретил Михира. Незнакомца.
Одинокого туриста, который заехал в наш родной город, выехав из северной части страны, высокими горами, широкими реками добрался до наших скошенных улиц. У него были угольно-пыльные глаза и безжалостно сожженная солнцем кожа. Я помню его запах – запах костров, ночей, проведенных на открытом воздухе, запах старой древесной золы. Он говорил мягко, не решаясь услышать то, что он хотел сказать.
Пока я готовился к тому, чтобы как-то сдать выпускные экзамены в школе, Ленни брал Михира на велосипедные прогулки за город, во все чайные, которые он мне показал. В лес. Хозяйка маленького кафе называла их своими бабочками.
Я встречался с ними нечасто – у меня было мало времени, свободного от учебы, дополнительных занятий и родителей, одержимых паранойей, – но когда я их видел, я чувствовал, что Ленни тайно, медленно приходит в себя. Они собирались путешествовать вместе, это было запланировано.
– Куда? – удивлялся я.
И Михир своим сумеречным голосом рассказывал нам, где он был. В Варанаси, встречая рассвет в Асси Гхате, на горе Сандакфу, откуда можно увидеть Гималаи и четыре самых высоких пика в мире. В скрытом заброшенном форте на побережье Конкан.
Какое-то время Ленни был живым, карта, висевшая у него на стене, светилась обещаниями.
Но жизнь – это потери. И время, или, точнее, течение времени, не приносит понимания. Только попытки понять, присвоить. Безумные попытки выправить прошлое, прежде чем оно ускользнет из поля зрения. Часто я чувствую, что не покинул тот лес. Что я все еще там, заблудился в бесконечном вечере. Спотыкаясь в темноте, ищу поляну, где все возможно.
Если родители Калсанга «убили бы его», узнав, что он спит с двоюродной сестрой, мои сделали бы то же самое, заметив малейшее отклонение от нормы. Так что я был осторожен, всегда сидел в своей комнате каждое второе воскресенье, когда они звонили на общий телефон в коридоре. Он звонил громко и часто, когда работал – то есть когда его никто не ломал с целью поразвлечься и не крал с целью быстро и легко заполучить денег.
Сложнее всего было выдержать разговор с отцом.
Помню, как-то, когда я еще учился в школе, он принес домой с рынка саженец – хрупкий, нежный, в полиэтилене и земле. Он посадил его в нашем саду, думая, что это цветущая гортензия, но выросло нечто совсем другое. Высокая лиана с темными листьями и редкими оранжевыми цветами. И он часто стоял перед ней в недоумении.
Что это такое?
Иногда он точно так же смотрел на меня.
Не спасало и буйное смятение коридора. В дальнем углу ребята играли в своего рода крикет теннисным мячом, кто-то танцевал, обернувшись полотенцем. Из многих комнат грохотала музыка, смешивались эпохи и жанры. Из одной – Кишор Кумар[14]14
Индийский певец, «золотой голос» закадрового исполнения индийского кино (1929–1987).
[Закрыть], из другой – «Блэк Саббат».
Наши разговоры проходили всегда одинаково, как будто мы репетировали тщательно продуманные реплики.
– Привет.
– Привет… меня слышно? – каждый раз спрашивал отец.
– Да… привет, пап.
Я представлял его, представляю и сейчас – идущего из дома по покатой дороге к рынку, к небольшому магазинчику за углом, к которому, как запоздалая мысль, прицепилась телефонная будка. Черно-желтая вывеска на двери. В моем родном городе в девять часов было уже поздно. На опустевших улицах никого, лишь тонкий туман и прохладный ветер. Отец устал после тяжелого дня в больнице, но каждый раз ждал, пока рассосется толпа и можно будет зайти в будку.
– Чооооооооооо зааааааааааа? – вопили игроки в крикет.
– Что такое? – голос отца дрожал, как будто он был под водой.
– Ничего, пап.
– Что это был за шум?
– Так, ничего.
– Ладно. Как оно все?
– Нормально, – разговоры всегда были перечислением фактов – отрывистым, недолгим, неловким. – Как мама?
– Она здесь… хочет с тобой поговорить.
– А Джойс? Она как?
– Нормально… много работает.
Моя старшая сестра была медсестрой в Калькутте. Мы писали друг другу письма, но жили в слишком разных мирах, которые пересекались, лишь когда мы оба возвращались домой.
Иногда мне хотелось быть немного откровеннее с отцом.
– Я пишу статью для нашего журнала.
– Это по учебе?
– Нет, просто… пишу.
– Когда у тебя каникулы?
Я отвечал на вопрос. Пуджа, Праздник огней, Рождество.
– Надолго?
– Думаю, недели на две.
– Тогда лучше оставайся в Дели… это слишком мало.
– Да, – были другие причины, по которым мой отец предпочел бы, чтобы я как можно реже приезжал в родной город.
– Ладно, поговори с мамой.
Это было облегчением. Мать была легче, эмоциональнее. Она рассказывала о своих заботах – еде, чистоте, жаре.
– Все в порядке, мам, не волнуйся.
– Твоя сестра худая, как щепка. Я ей сказала: как ты можешь лечить людей, когда даже о себе не в состоянии позаботиться?
Я представлял себе лицо Джойс, то, как она с раздражением цокает языком, и улыбался.
– Уверен, у нее тоже все в порядке.
Я давал матери выговориться – двоюродная сестра родила, дедушка попал в больницу, тетя приезжает на выходные. Новости казались мне такими же бесконечно далекими, как далек был я от родного города, стоя в коридоре и прижимая трубку к щеке.
– Ладно, милый… скоро еще поболтаем.
Иногда я все же пытался.
– Мам, есть новости от Ленни?
Резкий вдох, писк телефона. Снова писк. И, несколько секунд спустя:
– Ничего, как обычно. Он по-прежнему там…
– Надолго, мам?
– Пока не вылечится.
И мне больше ничего не оставалось, кроме как пожелать спокойной ночи.
Иногда я пытался представить себе Ленни.
По намекам в письмах, по крошечным деталям, которые он выдавал, не замечая или не считая их важными. В соседней комнате юноша рисовал черное солнце – картинку за картинкой. Снова и снова, неутомимые, нескончаемые круги. Может, ты нарисуешь что-нибудь еще, говорили юноше. И он рисовал. Лес, дом, цепочку гор. И закрашивал все черным кругом, закрашивал, пока не ломался карандаш. В комнате справа девушка тихо играла с камнями – пятью маленькими камушками, которые подбрасывала в воздух и рассыпала по земле. Бережно собирала, будто они были драгоценными.
Нем, я подвешен между небом и землей.
По вечерам, глядя в окно через узорчатую решетку, он видел серебристый отблеск сосен и вдалеке – неровные очертания холмов, хрупкий лунный диск, ненадежно уравновешенный. Огни города были слишком далеки, чтобы их можно было увидеть. Ночь за ночью сон не приходил. Сон, говорил он, прессовали в маленькие белые шарики, отколотые от луны. Аккуратно скручивали, как его пижаму, промывали чистой родниковой водой, и сон растворялся в ней, как звездная пыль, и плыл до кончиков пальцев рук и ног, до самой макушки.
Интересно, когда он теперь засыпал – гранулы выдавали после обеда. Дама в белом должна была смотреть, как он глотает, но она была легкомысленна и немного нетерпелива. Ей нужно было отдать много сна. Он хранил гранулы в ручке без колпачка. Он почти ее заполнил. Но надо было спать, чтобы ему не пришлось просыпаться от яркости этой комнаты. Этой квадратной ячейки. Мира, который был слишком зеленым и ранил его глаза. Ему не нужно было видеть, как они смотрят на него, разбитого этой болезнью. Он бормотал про себя строчки, которые помнил. Он где-то читал, что, когда землетрясение погребло под землей целый город, люди под землей спасались, читая стихи.
Но теперь все эти тяжелые книги мне больше не нужны, потому что, куда бы я ни пошел, слова не имеют значения, и так лучше. Я растворяю их наполненность в безмолвном море, которое ничего не может испортить, потому что ничем не дорожит.
Он поступал так же. Бормотал стихи по памяти, каждым слогом отмечая ход времени.
Но как долго? И зачем?
Как медленно шло время в темноте.
Видите, прошла всего минута.
Вот и мы, по-прежнему ждем.
Когда что-нибудь случится.
Я представлял, как в его руке, в центре ладони, лежит сон в аккуратных капсулах. Он отвинтил колпачок ручки и наполнил ее, мальчик, собирающий сокровища.
Помнил ли он темную кожу, дрожавшую под его телом? Волосы, переливавшиеся оттенками света и тени? Это было так стыдно.
За окном просыпалась луна. Деревья на ветру затихали.
Как ему хотелось оказаться под деревьями, прижать руку к земле. Он говорил, что часто вспоминал, как мы были вместе, он и я, его младший друг. Гуляли в лесу за его домом, курили дешевые сигареты, блуждали между деревьями.
Однажды, в самый глубокий час ночи, когда темнота развернулась во всю свою длину и ширину, он выбрался из кровати, подошел к столу. Маленькому столику у окна. В молочно-предрассветном сумраке, забрызганном последними звездами, он рисовал. Лицо матери, когда она была особенно ранимой, когда приходила к нему в комнату, думая, что он спит и не видит ее, когда она смотрит на него и пытается понять, что принесла в мир. Лицо отца, всегда перекошенное гневом. Таким глубоким, тайным гневом. Лицо незнакомца. Этот рисунок он скомкал, а потом разгладил и отложил в сторону.
Мое лицо. Лицо друга, всегда смотревшего на него с любовью.
Каждый набросок был сделан аккуратно и точно. Он старался освободить память от этих лиц, перенеся их на бумагу. Отмечал свое имя на краю каждой страницы, вновь и вновь – Ленни, Ленни, Ленни. Он отпускал свои воспоминания. Так он становился легче. Так сон забирал его и уносил в темное, пустое место, где можно было отдыхать вечно.
Из всех вечеринок, на которых я побывал, я помню одну.
Помню особенно четко.
По нескольким причинам.
Она проходила в районе Гудзон-Лайнс, районе шатких многоэтажных домов, плотно сбившихся вместе, недалеко от широкого, медлительного канала, забитого мусором. Тихими вечерами воздух наполнялся болезненно-сладким запахом разложения.
Похоже, никто не возражал.
Дети играли в бадминтон на тротуаре, женщины толпились у палаток с овощами, теребя папайю, огурцы и помидоры, пузатые мужчины в жилетах и саронгах лениво слонялись без дела, скромно одетые девушки шли домой после лекций.
Жизнь с вечным запахом разложения.
Пожалуй, ко всему можно привыкнуть.
Мы с Калсангом ехали по разбитой дороге на велорикше.
– Тут, – сказал он. Мы остановились перед домом бисквитного цвета, с узкой темной лестницей. Поднялись, спотыкаясь о спящих собак и мешки с мусором, в квартиру на пятом этаже. Из-за двери раздавались глухие, свинцовые звуки музыки.
Даже сейчас, прежде чем войти в комнату, где проходит вечеринка, я какое-то время стою у двери, прислушиваюсь и думаю, что лучше мне было бы не приходить. Я чувствую, что вторгаюсь в какой-то тайный ритуал племени, к которому не принадлежу.
Мы вышли на большую террасу, усеянную людьми – кто сидел в темном углу, кто со стаканом в руке стоял у перил. Казалось, все, кроме моего соседа по комнате, были мне незнакомы. Люди окликали Калсанга, здоровались с ним, спрашивали, есть ли у него «похавать».
Магнитофон в углу лил мелодию в теплый ночной воздух: но это лишь сладкий, сладкий сон, моя детка… – несколько человек из толпы, качавшейся в такт, подпевали. Я закрою глаза, ты придешь меня забрать.
Я стоял у «бара» – шаткого деревянного стола, заваленного стаканами и крышками от бутылок – и смотрел, как другие танцуют. Здесь нет начала и нет конца…
– Я сейчас вернусь, – сказал Калсанг и пропал до конца вечера. Я налил себе холодного пенистого пива.
За моей спиной между вершинами деревьев и проводами мелькали огни города. Интересно, подумал я, виден ли отсюда мемориал восстания? Высоко над деревьями. Дорога внизу, залитая оранжево-желтым светом ламп, начала пустеть. Мимо прошли несколько пар, совершавших вечернюю прогулку. Уличный торговец бойко что-то продавал. Бездомные собаки подозрительно кружили друг перед другом.
Музыка вскоре сменилась, в динамиках зазвучало что-то громкое и оживленное. Танцующие ритмично двигались все быстрее и быстрее. Цеплялись друг за друга, толкались, вопили, пока песня не закончилась и они не повалились друг за друга, разбив чары. К стене рядом со мной бросилась девушка, хохоча и тяжело дыша. Это была Титания. Ее короткие волосы прилипли ко лбу и шее потными кудряшками. Я мельком взглянул на нее – топ, темно-красный, как вино, не доходил до джинсов, в животе мелькнула маленькая искорка – колечко в пупке. Внезапно мне захотелось – пиво быстро ударило в голову – взять его в рот.
– Эй, огоньку не найдется?
– Что?
– Огоньку не найдется? – она ладонью стерла пот со лба, зазвенели браслеты.
– Нет, извини. – Мне хотелось, чтобы у меня была зажигалка. Ее дал кто-то другой.
– Спасибо, – проревела Титания. Я чувствовал запах ее духов, смешанный с сильным запахом пота.
– Ты была очень классной, – ляпнул я.
– Да ну? – выдохнула она, и ее лицо скрылось за клубами дыма.
– В том спектакле, «Сон в летнюю ночь».
Я думал, ей будет приятно, но она закатила глаза.
– Я начинаю думать, что это единственная роль, по которой меня запомнят.
Конечно, я должен был учесть. Что за глупость я брякнул! Я торопливо извинился. Она отмахнулась холодной, беззаботной рукой.
Что надо было делать дальше? Может, предложить ей выпить?
Наш разговор, без того готовый оборваться, закончился, когда к нам подтанцевала Лари, кружась в пышной юбке. Она со смехом притянула к себе Титанию, потащила обратно на танцпол.
Это было почти облегчением.
Я подумал – интересно, им удалось пригласить на домашнюю вечеринку историка искусств? Наверное, наглости не хватило. И Адхира в подобном месте тоже трудно было представить.
Я налил себе еще пива; вечер, я уверен, обещал быть долгим.
Спустя несколько пинт я, спотыкаясь, вошел в дом, ища туалет. В квартире было пусто, видимо, потому что там было слишком жарко, и потолочные вентиляторы кружили теплый липкий воздух, густой, как суп. Я прошел, по всей видимости, гостиную, заваленную тонкими сложенными матрасами у видавшего виды телевизора, грязными подушками, тапочками, завешанную шаткими бамбуковыми полками с переполненными пепельницами и грязными журналами.
Наконец я набрел на спальню. На шаткой раскладной кровати лежал матрас, на него торопливо натянули простыню. Рядом стоял стул, заваленный одеждой. Плакаты на стене – «Скорпионс», «Ганс-н-Розес», «Мистер Биг» – напомнили мне о тех, что висели в комнате Ленни. Первая дверь, которую я открыл, вела не в туалет, а на маленький балкончик, заваленный старыми газетами и пустыми бутылками; через него были протянуты бельевые веревки. Мне там понравилось: тихо, вдали от толпы.
Внезапно я услышал, как открылась дверь в спальню.
– Вот, сейчас полежишь немного… – сказал знакомый голос. Я заглянул внутрь сквозь маленькое пыльное зарешеченное окно.
Лари, сжав голову руками, хихикала над тем, как кружится мир, а Титания вела ее к кровати. Сняла со стула какие-то вещи, расправила их.
Лари легла на кровать, закрыла рукой лицо.
– Оой, как ярко!
Титания выключила свет, включила лампу в углу. Свет залил комнату мягким золотистым сиянием.
– Лучше.
– Принести воды?
Девушка покачала головой.
Титания встала на колени на пол, рядом с ней. Они говорили шепотом, я уловил обрывки фраз – алкоголь… кто это был… музыка… мощный косяк… Потом Лари спросила:
– Можешь сделать… как тогда?
Титания подалась вперед, погладила лоб подруги.
– Так?
Лари улыбнулась, кивнула. Титания начала гладить ее лицо, мягкими, ласкающими движениями касаясь контуров. Длинных шелковистых волос. Разглаживала. Распутывала. Ее пальцы коснулись шеи Лари, очертаний плеч. Девушка закрыла глаза. Титания вела ладони вниз по ее рукам, переплела свои пальцы с пальцами Лари. Медленно коснулась груди за тонким шифоновым топом и черным бюстгальтером.
Спустилась вниз по гладкой плоскости живота до верха юбки. Пробежалась пальцами по талии, бедрам, впадине между ними, всей длине ног. Повторяла снова и снова, спускаясь и опять поднимаясь. Лари напряглась, чуть повернулась лицом к Титании. В тишине их лица встретились.
Я ждал за стеклянной стеной.
Здесь нет начала и нет конца…
Когда я ушел, было пусто и тихо; лишь сторож колотил своей тростью по земле да где-то звенел гонг. Было три часа ночи. Слишком поздно искать авторикшу. У меня не было выбора, кроме как идти в зал. Дороги были пустынны, лишь несколько полуночников куда-то шли. Бездомные, ненужные, забытые, заброшенные. Я не хотел оставаться так долго, но не мог уйти, пока из комнаты не вышли Титания и Лари. Они ласкались, и обнимались, и нежились, лежа бок о бок, пока не провалились в тишину – я решил, что в сон. Наконец они поднялись, выключили лампу и ушли, пошатываясь, в темноту. Узел в моем животе, эта горячая плотная масса желания, медленно распутывался; я устал, и сон тяжело давил мне на глаза. Я добирался до дома почти двадцать минут – по разбитым тротуарам и клочкам земли, где их не было. Мне показалось, что кампус кишит привидениями. Таким пустым я никогда его не видел. Башня и крест высвечивались темным силуэтом. Я включил в комнате свет. Калсанг так и не вернулся. Кто-то просунул под дверь записку. Мне звонила Джойс. «Пожалуйста, перезвони».
На следующий день после обеда я пошел к телефонной будке у главной дороги, неподалеку от кампуса. Недавно прошел дождь, и воздух был на редкость свежим, и пыль осела на тротуаре. Странно, что сестра позвонила без видимой причины. Мы поздравляли друг друга с днем рождения и Пасхой, Рождество встречали вместе, позируя для ежегодной семейной фотографии перед елкой. Но не считая этого, практически не общались. Я надеялся, что с родителями не случилось ничего страшного. Нет, я в этом не сомневался; они не стали бы от меня скрывать, что кто-то из них болен или что мне нужно срочно возвращаться домой – не такие они были люди. Все это было внезапно и странно.
У будки я долго ждал, пока тучный джентльмен в полосатой рубашке закончит разговор. Снаружи мужчина с тележкой разливал напитки, добавляя лед из термоса.
– Один стаканчик, – попросил я. Мужчина взял широкую плоскую бутылку, вынул пробку. Напиток тихо зашипел, когда он перелил содержимое бутылки в стакан. Добавил чайную ложку соли, выжал лайм.
Пузырьки приятно покалывали мое горло, холод омывал грудь. В конце концов я втиснулся в душную будку, набрал номер общежития, где жила моя сестра. Я надеялся ее застать.
– Алло, – ответил молодой женский голос.
– Можно, пожалуйста, поговорить с Джойс?
– Минутку, сейчас посмотрю, здесь ли она.
Трубка запищала, все громче и громче. Спустя целую вечность сестра наконец подошла к телефону.
– Джойс, ты звонила?
– Привет, Нем, – ее голос показался мне странным и отстраненным, будто она была совсем чужой и совсем маленькой.
– Все хорошо?
– Ленни… – сказала она.
– Что ты имеешь в виду?
– Ну, я слышала… вообще мне звонили мама с папой… они не знают, как тебе сказать…
– Сказать мне что?
Трубка пищала и пищала, словно пульсация сердца.
– Ленни скончался.
Слова повисли на невидимой нити, протянутой от нее ко мне.
– Мне так жаль… были сложности с его лечением, Нем. Он уснул и не проснулся. – Помолчав немного, она добавила: – Ему было не больно.
Я повесил трубку – сочувственные слова сестры ушли в никуда – и прислонился к двери. Кто-то колотил в стекло, сильно, нетерпеливо. Это был тот мужчина в полосатой рубашке. Он вернулся, чтобы вновь кому-то позвонить. Я заплатил и вывалился из будки. Мимо проехал автобус, выдохнув густой клуб серого дыма – он ударил мне в лицо, обжег глаза резким, нездоровым запахом выхлопных газов.
Я наклонился к открытому желобу, и меня вырвало. Сладкая, ничего не содержащая жидкость наполнила мой рот. Я выпрямился, и оно не вернулось. Дыхание, которое мы впускаем и выпускаем, которое поднимает и опускает нашу грудь. Незаметное, необходимое. Оно застряло в каком-то темном тоннеле внутри меня. Наполнилось зловонием разложения.
Спустя неделю кто-то принес в мою комнату письмо. Почерк был размашистым и наклонным. Почерк Ленни.
Я уже давно ничего от него не получал. В последнее время он писал редко, и даже когда письма приходили, они были короткими, отрывистыми, отстраненными ответами на мои.
Но последнее, что он мне прислал, было не письмом.
Плотный, полный тайны конверт лежал в моей руке, и я нес его на лужайку. Мне хотелось открыть его на свежем воздухе, как будто все, что находилось внутри, не могло уместиться в стенах. Конверт был аккуратно заклеен скотчем; я осторожно его снял. Внутри лежал лист бумаги, сложенный в компактный четырехугольник. Набросок – рисунок карандашом и нацарапанная строчка: каким я тебя помню.
Он был удивительно хорош, хотя я понимал, что Ленни сильно польстил моим чертам: глаза были больше, нос длиннее и прямее, лицо изящнее, скулы выше. В свой набросок Ленни вложил то, чего я никогда не видел в зеркале. Миф обо мне.
Николас однажды его нашел.
Он рылся в стопках книг – своих и моих, изумительно смешавшихся, как наши жизни за прошедшие несколько месяцев, – и сложенная бумажка упала на пол. Он поднял ее.
– Нужно вставить в рамку! – воскликнул он, показывая ее мне и улыбаясь.
– Нет, – я попытался выхватить у него бумажку.
– Почему? Он восхитителен!
Я вырвал рисунок у него из пальцев и сунул в карман. Этот набросок был единственным, чего я бы ему никогда не отдал.
– Это от Ленни, – я помню, как Николас посмотрел на меня, помню его глаза, темные и внимательные, следившие за моими движениями.
Мы были в кабинете, лежали на диване.
– Ты говорил мне, что его кто-то убил, – мягко сказал Николас. – Почему ты так решил? Что ты имеешь в виду?
Профессор Махесар в своей лекции не упомянул, что признание, хотя и является неотложной и примитивной потребностью, может проявиться только тогда, когда привязанность к человеку, которому вы раскрываете тайну, пересиливает привязанность к тому, кого вы предаете. Хотя бы на мгновение. И я ему объяснил.
Кто отправил Ленни туда, где он был теперь – был нигде, никем, ничем, отсутствием.
Незнакомец с угольно-пыльными глазами и безжалостно сожженной солнцем кожей.
Тот, кто пах холодными ночами и костром. Ленни брал его на велосипедные прогулки за город, во все чайные, которые он мне показал. В лес. И однажды привел к себе в комнату, когда дома никого не было. Но его отец вернулся раньше времени и почему-то сделал то, чего обычно не делал. Он спустился в подвал.
– Он нашел их там, – рассказал я Николасу. – В постели, переплетенных, кожа к коже.
И хотя я много лет думал об этом, воображая бесчисленные сценарии, это единственный момент, который я не могу себе представить.
Просто тьма. Чистое пятно. Открытая могила.
Отец Ленни кричал? Его рвало? Он подбежал к Ленни и ударил его по лицу? Оттащил его, обнаженного, убитого стыдом? Обвел взглядом своего сына в объятиях незнакомца и молча вышел?
«Они бы меня убили…»
Все остальное я представляю себе кристально ясно: комнату со странными углами, воздух, пропахший дешевым табаком и старыми книгами. Карту на стене. Кровать. Кровать.
Семья Ленни старалась сохранить это в тайне.
– Но ты же понимаешь, – спросил я Николаса, – как быстро расходятся новости в маленьком городке?
Где все друг друга знают. Слухи разрастались, как заброшенные дикие сады, слова, как бабочки, перелетали с языка на язык.
Конечно, надо было скрывать – отец Ленни был уважаемым церковнослужителем, мать – директором знаменитой в городе школы при монастыре. Это была болезнь, и ее нужно было лечить. Ленни отправили далеко за город, в психиатрическую больницу, расположенную среди соснового леса в семь акров. Она носила сложное название, означавшее «расти под защитой». Как бы я хотел надеяться, чтобы это было правдой.
– Вы больше не виделись? – спросил Николас. Я покачал головой.
– Я лишь писал ему письма.
Когда это случилось, я только что закончил школу. Спустя неделю мне предстояло сдавать выпускные экзамены. У меня не было планов на потом, на то, что все называли будущим. И я думал, что мой отец хочет обсудить именно это вечером, когда он велел мне зайти к нему в кабинет.
Но когда я вошел, я увидел в его глазах что-то, чего в них раньше никогда не было – смущение.
– Я хотел поговорить с тобой о… – он осекся. Выжидал. Он не произнес больше ни слова.
Я знал, что слухи о Ленни, которые расползлись по городу, добрались и до его ушей. Я ожидал криков и проклятий, возмущений и упреков. Я же тебе говорил… я говорил… я говорил… я говорил, что он отвратительный мальчик. Я говорил, держись от него подальше.
Но вместо этого отец спросил с удивительной робостью:
– Он что-нибудь с тобой делал?
Я был слишком шокирован, чтобы ответить.
– Скажи мне, делал?
Это разрасталось в его взгляде. Крутилось на его языке.
– Он… тебя трогал?
Слова повисли в воздухе, рассекли пространство между нами. Я покачал головой.
Может быть, это сменилось облегчением. Отец опустился на стул.
– Лучше тебе больше с ним не видеться.
– Но почему?
– Так лучше.
Я положил руки на стол, сжал их так крепко, что побелели костяшки.
– Ему нужно побыть с семьей. Понимаешь, Ленни… он болен. Мы с мамой не хотим, чтобы ты с ним общался…
Это заразно.
Я молчал.
Отец закончил разговор.
– Думаю, я все понятно объяснил.
Его слов было недостаточно, чтобы я больше не хотел общаться с Ленни.
Родители отправили меня в Дели. Они решили, так будет лучше. Они слышали о хорошем местном колледже, основанном на здоровых христианских принципах, колледже, где студенты жили в кампусе, где можно было учиться тем, кто, как я, приехал из мест, далеких от столицы, считавшихся неблагополучными и маргинальными.
Меня отослали.
Меня вручили Николасу на блюде. Видимо, это и есть судьба.
Если измерять время морганием ресниц бога, я не выходил из своей комнаты миллион лет.
Я не знаю, случилось ли это на следующий день или на следующей неделе – может быть, прошел месяц? – после того, как я узнал о Ленни. В какой-то момент, в какой-то день, перед рассветом, когда бормочущие голоса стихли и тьма засияла светом, казалось, исходившим из ниоткуда, я вышел из общежития и побрел по выложенной кирпичом дорожке, прочь от кампуса, в лес. Я пробирался сквозь камни и подлесок, листья блестели от сырости. Кажется, светила луна. Древняя, смотрела сквозь ветви угольных деревьев. Воздух, неподвижен и тих, пульсировал неизвестностью.
Я добрался до башни. Высокой башни из песчаника, в которую я вошел и поднялся наверх, потому что сверху мог увидеть все причины. Воздух наверху был свежим, полным обещаний. Здесь я мог вырваться из тисков всеобъемлющей и всепроникающей тяжести. Я почти дошел до конца, когда внезапно мне стало не на чем стоять. Это было прогулкой по воде. Падением сквозь воздух.
Я лежал, свернувшись клубочком, у подножия винтовой лестницы. Пол, холодный и зернистый, касался моей кожи. Спустя несколько часов в дверном проеме появилась фигура и остановилась в бледном прямоугольнике света. Его брови нахмурились, руки нерешительно протянулись, чтобы остановить падение, которое уже произошло.
Я не поднимал глаз, не спрашивал, куда и зачем, когда меня то ли вели, то ли несли в лес, мимо деревьев, зеленых и благоговеющих. Я чувствовал боль, но не мог сказать, откуда она возникла – она, казалось, окружала меня, густая, как влажный воздух позднего лета. Через некоторое время мы вышли на широкую дорогу, обсаженную деревьями гульмохар, залитую великолепной тишиной.
Медленное, настойчивое мурлыканье проезжающей машины. Слабый звон колокольчиков. Мы остановились у ворот, откуда выскочил мужчина. Они обменялись репликами, короткими, приглушенными. Вскоре я почувствовал, что мы в помещении, в прохладном коридоре с высокими потолками – скрип дверей, топот шагов, женский голос. Нежные, как хлопок, руки подняли меня, на секунду подвесили в воздухе, как только что, когда я падал, а потом наступило внезапное освобождение, и мягкая гладкая плоскость бесконечно тянулась подо мной, как снежное поле.
Безошибочный запах свежего белья. Что-то острое и лимонное. Тепло ветра и солнца. Горячее прикосновение, ткань на моей коже, грубая, рыхлая и влажная.
Что-то очищало меня, слой за крошечным слоем. А потом навалилась глубокая, темная милость сна.