Текст книги "Морской конек"
Автор книги: Джанис Парьят
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Естественно, он был нашим самым любимым преподавателем.
В тот день мы тоже надеялись на подобный исход, потому что в стихотворении упоминался туман и холодные зимние вечера, но этого не случилось.
– Как начинается стихотворение? – спросил он, держа книгу перед нами, как зеркало.
Голоса забормотали: Ну что же, я пойду с тобой,
Когда под небом вечер стихнет, как больной…[9]9
Перевод А. Я. Сергеева.
[Закрыть]
– Нет, неправильно.
Повисла сконфуженная тишина. Наконец девушка в первом ряду ответила:
– Оно начинается с эпиграфа.
– Спасибо, Амея. Да, оно начинается с эпиграфа.
– Вы имеете в виду ту часть, что мы не понимаем, – сказал кто-то с последнего ряда.
– Да, Ноэл. Часть, написанная на итальянском, который, если вы о нем слышали, является восходящим к народной латыни романским языком, широко распространенным в Европе.
Студенты захихикали.
– S’io credesse che mia risposta fosse, a persona che mai tornasse al mondo… Я уверен, среди нас найдется тот, кто сможет дословно перевести эти строки.
Воцарилось глубокое, решительное молчание. Профессор медленно перевел.
– «Если бы я мог представить, что мой ответ может видеть человек, который вернется в мир, этот язык пламени перестал бы мерцать. Но поскольку из этих глубин никто не вернулся живым, если то, что я слышу, правда, я отвечу без страха быть пристыженным». Как видите, стихотворение начинается с обещания хранить тайну, связывающую души умерших с вашими. – Он положил книгу на стол и вытер лоб большим белым носовым платком. – Как вы думаете, почему это звучит как признание?
Класс молчал, пустой, как доска за спиной профессора.
– Потому что такова психология тайны, – объяснил он. – У людей есть примитивная и неодолимая потребность разделить свой эмоциональный опыт с другими. Признание может вылиться в форму писем, заметок, дневников или, как в данном случае, целое стихотворение.
Долгое время я не мог рассказать Николасу, кто убил Ленни. Мне казалось, я дал обещание хранить тайну, связывавшую его душу с моей.
Может быть, это было совпадение, как обычно и бывает, но после дискуссии в конференц-зале я стал часто замечать Николаса в кампусе. Заметить его было не так уж сложно, поскольку он был одним из немногих в округе людей кавказской внешности, хотя надо признать, что в университете Дели было немало других эксцентричных белых. Французский социолог, который ездил на велосипеде и носил азиатскую шляпу (некоторые говорили, что так он и приехал в Индию из Парижа), англо-индийский преподаватель литературы, который никак не мог вспомнить, кто что написал, и получил прозвище «Ода Шелли к соловью»[10]10
«Ода соловью» – произведение английского романтика Джона Китса (1795–1821). Перси Биши Шелли – поэт, один из классиков британского романтизма (1792–1822).
[Закрыть], биолог из Германии, варивший кофе в сложном лабораторном аппарате. Но объектом горячего любопытства стал именно Николас.
Часто он приходил в комнату отдыха, где собирались высокопоставленные ученые, общался с другими профессорами, выделяясь среди седых джентльменов и нескольких чопорных дам в шальварах или сари своей молодостью и одеждой. Светлые рубашки из невероятно тонкого хлопка, всегда безупречно выглаженные, брюки строгого кроя, стильные туфли. Просто, но трудно имитировать; все, что я мог позволить себе купить на рынке, выглядело – иначе не скажешь – дешево.
Иногда он бездельничал в кафе колледжа, бесконечно долго пил чай, писал что-то в черной тетради, лакомился котлетами из фарша и тостами с маслом. Иногда читал на краю лужайки, под густой сенью священных деревьев.
Я наблюдал за ним, следил за его передвижениями, ждал, когда он посетит кампус. Как, я подозреваю, ждали и многие другие студенты. И не только потому, что он был белым и почти незнакомым.
В нем было что-то захватывающе загадочное. По крайней мере, так все считали. До меня доходили обрывки слухов: что он был новым преподавателем, недавно начавшим работу на факультете, что он был приглашенным ученым из Кембриджа. Кто-то полагал, что он приехал сюда с целью исследований, которые проводил в Национальном музее.
Среди студентов, особенно девушек, он вызывал особый интерес; они пытались привлечь его внимание. Некоторые утверждали, что дружили с «Ником», что он уделял пристальное внимание их теориям о самых ранних образных изображениях Будды.
Иногда в коридорах и на лужайках я видел его с Адхиром. И, каким бы странным это ни казалось, меня обжигала ревность. Что Адхира выделили из числа остальных. Его, а не меня. Хотя казалось невозможным, даже немыслимым, что я могу близко общаться с историком искусства.
Я был во всех отношениях непримечательным человеком. И ощущал себя таковым. Когда-то я читал об Итало Звево, итальянском писателе девятнадцатого века, героев которого часто характеризуют как uomini senza qualità – людей без качеств, людей непонятных, пресных, бескровных, в каком-то смысле не вписавшихся в этот мир. Я подумал, что так можно сказать и обо мне.
Когда я смотрел в зеркало, мне хотелось занимать больше пространства, хотелось, чтобы мое отражение было чуть более существенным. В колледже я не был болезненно тощим, не был слабаком – я часто играл в футбол, – но был просто… незначительным. Изучая свое лицо, когда я умывался, я понимал, что ничего не изменится, что они останутся – косившие, невыразительные глаза, крошечный нос, напоминавший скорее точку, чем восклицательный знак. Рот, похожий на раздавленный фрукт.
Помимо всего этого, у меня не было причин обратиться к историку искусства. И даже если была бы, я не сомневался, что мне не хватит смелости. И почему бы не Адхир? Его как раз можно было выделить из числа остальных. Я слышал, он был родом из королевской семьи в Индоре. Он носил длинные, свободного покроя рубахи, развевавшиеся вокруг его тела, как паруса на ветру. Адхир был среди нас самым искушенным (хотя мы в те времена называли это претенциозностью). Пока мы слушали «Лед Зеппелин» и «Роллинг Стоунз», из его комнаты доносились насыщенные, трагические звуки раги – классической индийской музыки. Пока мы продирались сквозь тексты Сэлинджера и Камю – как и прошлое поколение, мы высоко ценили «Над пропастью во ржи» и «Постороннего» – он утверждал, что прочитал всего Кришнамурти, всего Кабира[11]11
Джидда Кришнамурти (1895–1986) – индийский духовный оратор. Кабир (1440–1518) – средневековый индийский поэт-мистик.
[Закрыть].
Многие смеялись над тем, что Адхир «другой». Во многих отношениях. Одна из его странностей, по их мнению, стала причиной, почему его сосед по комнате попросил его переселить.
– Может быть, – предположил я, – они не сошлись характерами.
Ответом мне стали недоверчивые взгляды. Ты идиот.
Но в чем я не сомневался, так это в том, что непримечательным Адхир точно не был.
Спустя месяц я кое-как справился со своим интересом. Хотя трудно было не слышать приглушенный шепот, которым обсуждали Николаса, роясь вокруг его имени, как пчелы. Однажды у кафе, где студенты обычно собирались покурить, я услышал его имя в разговоре. Две девушки болтали за бокалами лимонной воды. Одну, с короткими волосами и кольцом в носу, я видел в прошлогодней студенческой постановке «Сна в летнюю ночь». Она играла Титанию, королеву фей, возмутила комиссию и взволновала всех остальных своим библейским костюмом, состоявшим лишь из нескольких цветов и листьев. Ее спутница, тонкая, гибкая девушка с гладкими прямыми волосами и бледным миндалевидным лицом, приехала из моей части страны. На севере таких называют «китаезами». Она училась на год младше, изучала английский, и хотя мы ни разу не перемолвились ни словом, я знал, что ее зовут Лариса. Я купил самсу в киоске поблизости, где также продавали разбавленный лимонный сок, и сел неподалеку, чтобы можно было подслушать.
– Он британец, но греческого происхождения, – сказала Титания. – Во всяком случае, так он заявил Прии.
Я не знал, правду ли они говорят, но этим объяснялась оливковая кожа и темные волосы.
– Греческий бог, – ее подруга хихикнула.
– Думаешь? Ну, он высокий и все такое… но, если честно, не мой типаж.
– Да, потому что тебе по душе тощие бродячие артисты.
Обе девушки рассмеялись. Я впился зубами в самсу, и кусочек теста выскользнул у меня из рук, освободив мягкую начинку из картофеля и гороха. Она дымилась на бумажной тарелке, тамариндовый соус темнел по краям.
– Надо пригласить его на домашнюю вечеринку, – предложила Титания. – Уверена, кто-нибудь такую планирует.
Ее подруга приподняла изящную бровь.
– Почему бы нет? Вряд ли он здесь преподает. Может, у нас получится его напоить. Хотя я сомневаюсь, что он придет.
– Можем попросить Адхира его пригласить.
– Адхира?
– Они так много времени проводят вместе… ты не думаешь, что?..
– О чем ты? – подруга рассмеялась.
– Ну, не глупи, Лари, ты прекрасно знаешь, о чем я.
– И о чем же? – судя по всему, она искренне недоумевала.
– Мне кажется, они… ну, ты понимаешь… – она очень тихо договорила, так что я ничего не услышал. Зато прекрасно услышал вопль возмущения, который вырвался у Лари.
– Это отвратительно… ты правда так думаешь? Это так мерзко…
Титания отхлебнула свой напиток и ничего не ответила.
В следующие несколько недель я отметил, что Николас никому конкретно не уделял особенного внимания. Он был со всеми очарователен – когда был в настроении. Или ко всем одинаково холоден. Он помнил имена людей и как-то давал им понять, что не пренебрегает ими. Он был внимателен, если не искренне заинтересован. Думаю, всеобщее внимание ему льстило. И так же легко утомляло.
Но память людей избирательна. И часто они помнят только хорошее, цепляются за приятные моменты. Приветственный жест. Кофе по его рекомендации и за его счет. Совет прочитать ту или иную книгу. Его улыбку. Редкие, бесценные жесты, наполняющие обманчивой надеждой, что нас приблизили, впустили в круг избранных.
Но границы круга были очерчены задолго до того, как мы вообразили, кому позволят за них пройти и как далеко. Он сам был фарфором в собственных руках.
Теперь я это понимаю.
Если он проводил больше времени с Адхиром, то только потому, что Адхир искал его общества настойчивее, чем другие. Выслеживал его в коридорах, с беспечным видом ожидал у ворот, на лужайке, сидя там с книгой в руках. Сопровождал его на лекции и семинары. Дразнить Николаса никому бы в голову не пришло, но Адхира за спиной часто называли педиком. Некоторые выражались еще менее деликатно. Ты глянь на него, шептали они, на этого говномеса.
В колледже все было пропитано сексом.
Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что это и связывало нас в единый коллектив. Тайна секса и (по большей части) его отсутствие.
Мужские общежития были наполнены духом товарищества. Девушки, бесконечно от нас далекие, жили совсем рядом. Мы были захвачены сложной иерархией, пойманы в ловушку системы юрисдикции, где джатов боялись, пенджабцев презирали, жителей северо-восточной части игнорировали, гуджарабцев поднимали на смех, над тамангами дружески шутили, к бондам относились спокойно, мелеров обожали. За этим следовало разделение по видам спорта, разделение на бездельников и трудяг, крутых и некрутых, ботанов и творческих личностей. Но все сплеталось в общей радостной, расточительной юности. И в чем-то еще.
Мы переходили из комнаты в комнату, делясь сигаретами, алкоголем и враньем. Говорили, обходили проблему, ввиду неловкости щедро пользовались эвфемизмами: ахаться, бабахаться, вдуть, впихнуть, вставить, грохнуть, долбить копченого, завалить, засадить, затащить в койку, загнать трамвай в депо, запустить червячка под панцирь, изучать Камасутру, кувыркаться, ломать кровать, оприходовать, отжарить, отодрать, отпороть, отыметь, опылить розочку, перепихнуться, прочистить трубы, прятать колбасу, разрядить ружье, сделать это, сделать зверя с двумя спинами, сделать сам-знаешь-что, секситься, сношаться, спариваться, стукаться, трахаться, тыкаться, чикаться, шпилиться. Продолжать можно было бесконечно – язык был ширмой, за которой мы прятали свою уязвимость и свое желание.
По выходным общежития обычно пустели, потому что студенты отправлялись в Южный Дели или Коннот-плейс – те, кто мог позволить себе выпить в одном из недавно открывшихся баров или посмотреть фильм в блестящем мультиплексе. Я был в Южном Дели несколько раз, проделал долгую поездку на автобусе от межштатного автовокзала у Кашмирских ворот, где толпились машины, извергая дым и рыча, как железные чудовища. Мимо зеленых просторов Радж Гхата и мемориала Махатмы Ганди, мимо оживленного отдела установок и перевозок и огороженной территории Прагати Майдана[12]12
Площадь в Нью-Дели, где проводятся выставки и конгрессы.
[Закрыть]. Автобус сбавил скорость, въехав в город, проезжая Ладжпат Нагар с его лабиринтным рынком, спокойные окрестности форта Сири, второго по величине города Дели, буржуазно вуалирующего свое жестокое происхождение – он был основан Ала-уд-дином Хилджи на отрубленных головах восьми тысяч монгольских воинов. Оттуда было недалеко до моего пункта назначения, торгового комплекса «Сакет», где располагались магазины с кондиционерами, новенький яркий «Макдоналдс» и – венец этого творения – роскошный кинотеатр в сине-золотых тонах.
Другие отправлялись в районы, сгруппированные вокруг кампуса колледжа, в квартиры и апартаменты, которые снимали их дальние друзья, на вечеринки, где веселье подпитывалось дешевой выпивкой и марихуаной. Некоторые оставались в общежитии, потому что их не приглашали или потому что они боялись не успеть выполнить домашнее задание. Я тоже проводил воскресные вечера в поиске вдохновения для обсуждения «Ожидания Годо» как экзистенциалистского текста. Суть экзистенциализма сосредоточена на концепции свободы выбора человека, в отличие от веры в то, что людьми управляет уже существующее всемогущее существо, такое как Бог. Эстрагон и Владимир сделали выбор ждать, не имея ни инструкции, ни руководства…
После нескольких бесплодных попыток я пробирался в общий зал. В темноте экран телевизора горел напряженно и ярко. Мы, безмолвные души, сидели на полу, достаточно близко, чтобы ногой переключить с одного канала на другой – это было легко, нам недавно подключили Star TV. Музыка сменялась спортом, следом шли новости, фильмы, а потом мы возвращались обратно по головокружительному кругу, кольцу священных древних скал, окруженному поклонниками солнцестояния. Часто я сидел сзади и слушал, как другие спорят о том, что смотреть – решающие моменты теннисного матча между Питом Сампрасом и Андре Агасси, прошлогодний болливудский блокбастер «Кто я для тебя?» или MTV, где «Нирвана» и «Перл Джем» без конца предавались тоске и апатии.
Разногласия неизменно утихали в одиннадцать. Когда начинались фильмы для взрослых.
Фильмы, сюжет которых никого не интересовал. Психиатр влюбляется в проблемную пациентку. Профессор – в студентку. Юноша – во взрослую соседку.
Свист и шепот раздавались каждый раз, когда с девушки падало платье или когда рука героя начинала ползти вверх по ее бедру. Это был монтаж плоти и желания, лишь в котором и раскрывались образы. Никто не следил за диалогом – все ждали сцен в бассейне, в душе. В комнате, похожей на картинку из журнала, с блестящими кожаными диванами и сверкающими стеклянными столиками (неужели люди в самом деле могли жить так), где они (всегда мужчина и женщина) в обнимку падали на мягкий серый ковер. А потом плавно перебирались на деревянную кровать со смятыми голубыми простынями. Ее обнаженные груди, тяжелые и блестящие, под его рукой. Он резким движением входил в нее сзади, она хваталась за изголовье кровати. Потом – джакузи, оба мокрые, мыльная вода в стратегических местах. Она сверху, выгибает спину. Сцена менялась. Вот они уже в другой комнате, свет струится из высоких окон. Он прижимает ее к столу всем телом. Картинка рассыпается в калейдоскопическом изображении тел, которые изгибаются от удовольствия. Мало кто уходил сразу же, когда начинались финальные титры. Мы ждали, затаив дыхание, трейлера следующего фильма.
В колледже все было пропитано сексом, но невозможно было о нем говорить.
Изредка они все же случались, искренние разговоры без эвфемизмов. Когда я в середине июля вернулся в Дели, перейдя на второй курс, я обнаружил, что у меня новый сосед. Худой, длинноногий тибетец. Калсанг. К моему облегчению, удивительно ненавязчивый. Он мало говорил, не молился, не задавал мне вопросов, откуда я приехал, почему пишу письма Ленни. Мы делили косяки, но личное пространство было у каждого свое.
Но иногда, поздней ночью, когда становилось чуть прохладнее, мы открывали окно, наполняя комнату сладковатым запахом цветущего вдалеке дьявольского дерева, саптапарны. Дорожки, вымощенные булыжником, заливал желтый свет фонарей. В этот поздний час можно было говорить о том, чем люди обычно ни с кем не делятся. Может быть, конечно, такая откровенность была вызвана алкоголем или травой, но мне приятнее думать, что наш случай был исключением.
– Меня лишила девственности двоюродная сестра, – поделился однажды Калсанг. – Мне было четырнадцать, ей семнадцать. Мы были у них в гостях, в Катманду. Меня положили на матрасе в гостиной, а она спустилась вниз… Я так боялся, что кто-то зайдет… Сам понимаешь, мои предки спали в соседней комнате… Если бы они нас поймали…
– Что бы случилось?
– Не знаю… наверное, убили бы меня.
– Ты с ней еще общаешься?
Долгое, задумчивое молчание.
– Иногда.
Следующей ночью, хотя мне было страшно, я признался:
– Я еще ни разу… ну, ты понимаешь.
– Что?
– Ты понимаешь…
В темноте я увидел, как он выпрямился и сел на кровати.
– Никогда ничем не занимался? – спросил он.
Наверное, не стоило считать мальчика, с которым я «случайно» встречался в туалете или в уголке пустой библиотеки. Того, кто сидел за мной на математике и клал руку мне на бедро, не слишком заинтересованный в тайнах тригонометрии. Дома я дружил только с Ленни, а он почти не говорил ни о девушках, ни с девушками. Так что я не стал рассказывать ему о подруге сестры, о том, как она наклонялась ко мне, когда я сидел за письменным столом: какой хороший мальчик, все время читаешь… – и мне открывалось ее декольте. Как она невзначай касалась моей руки, моего плеча, если мы сталкивались в кухне, в коридоре.
В колледже я тоже всегда был один. Неловкий. Испуганный. Неуверенный. Было слишком много незаметных, негласных правил, которым требовалось следовать. Мне вспомнился Адхир. Говномес. Что сделал бы Калсанг, если бы я ему рассказал? Тоже попросил бы переселить его из нашей комнаты?
– Так, значит, ничего? – повторил он.
– Нет.
Повисло глубокое, многозначительное молчание. Наконец его голос прорвал темноту:
– Это нормально, чувак. Говорят, чем дольше ждешь, тем потом круче.
Его слова не могли, конечно, быть правдой ни в этом мире, ни в ином, но вот почему мне нравился Калсанг. Он был удивительно позитивен.
Вероятно, чтобы изменить печальные обстоятельства моей интимной жизни, он начал приглашать меня на вечеринки за пределами колледжа. Но безрезультатно. В основном это были большие сборища – огромные толпы незнакомцев, друзья друзей друзей, – и я уклонялся. И все же в этом было своего рода освобождение. Студенты с окраин, жившие в городе, обретали новую безудержную свободу. Это не могло длиться вечно, но страна менялась. Она раскрывала свои объятия – многорукие, как изображения индуистских богинь, висевших в авторикшах и магазинах, – миру, принимая политику завтрашнего дня. Ту, которая принесла на наши рынки кока-колу, а в наши дома – MTV и Hallmark, ту, которая отпечатала Levi’s на наших задницах. Якобы это была «свобода выбора». И она проникла в нашу студенческую комнату с ее шаткими деревянными столами и голыми лампами, смятыми простынями и стульями без спинок, покрытыми вечным слоем пыли. Мы могли, если хотели, отправиться в другое место, яркое и блестящее. Туда, где все одевались, как люди из телевизора, и танцевали под новейшую музыку, и считали, что из-за всего этого им невероятно повезло.
– Хочешь поехать? – спрашивал Калсанг.
– Хорошо, поехали.
Ночь ждала, полная возможностей.
Я так никогда и не узнал, было ли что-то между Николасом и Адхиром, или сплетни врали.
За все наше время вместе я так и не удосужился спросить (за все наше время вместе я почти не думал об Адхире). Но порой давно забытые воспоминания вдруг жалят меня. Это сродни тому, как некоторые ассоциации могут показаться совершенно не связанными. Например, вы кусаете грушу и вдруг вспоминаете своего старого учителя математики. Или запах ладана вызывает в памяти песню. У вас может получиться связать их вместе, а может и не получиться – такова сложная система сплетений. На днях, например, я был в индийском магазине за станцией Юстон и остановился возле полки с молотыми специями, лапшой в горшочках и хрустящими закусками. Блестящие, серебристо-зеленые пакеты с лакомствами со вкусом масала – вот на что я смотрел и смотрел, не в силах оторваться. Адхир. Они напомнили мне об Адхире.
Здесь, наверное, какое-то объяснение все же возможно.
Однажды утром, в конце сентября, я вышел из кампуса колледжа и побрел в Ридж-Форест, стараясь не думать о новостях последних нескольких недель – здесь был обнаружен труп, наспех спрятанный в подлеске. Несколько недель газеты пестрели заголовками один другого лучше: «Загадочное тело», «Искалечен до неузнаваемости», «Немыслимая стадия разложения».
Впрочем, подобное происходило здесь с обескураживающей частотой. Конечно, трупы находили не каждый день, но Ридж, как большинство древних достопримечательностей, был окутан разными историями. О злобных духах, живущих среди деревьев. О странном создании, похожем на белую лошадь с очень длинной шеей, которое часто можно было увидеть в ночи. О призрачной женщине и плачущем ребенке. Еще было хорошо известно, что здесь, под покровом сумрака и листвы, часто находили приют влюбленные пары.
Честно говоря, я бы предпочел встретить привидение. Мое путешествие по лесу прошло тихо и, к сожалению, без происшествий. Земля под моими ногами хлюпала, размокшая за несколько месяцев муссонного дождя, и в воздухе витал влажный запах разложения. То тут, то там мне попадались на глаза высокий гулмохар, зеленый и пока нецветущий, и акация, усыпанная желтыми цветами. Иногда встречалась маленькая, свесившая тяжелые блестящие листья моя любимая кассия, сиявшая золотом на фоне голубого апрельского неба. Я никогда их не видел, но знал, что в лесу обитают нежные индийские газели и голубоватые антилопы нильгау. Пару раз мне показалось, что я заметил крошечную камышевку и что розовый зяблик пронесся мимо. Лес всегда оставался неизменным, в то время как ландшафт вокруг быстро менялся, обрастая с одной стороны университетскими зданиями, с другой – жилыми кварталами, отделенными от военных зон имперской эпохи, остатков британского владычества. Однако по сравнению с югом города север был относительно статичным.
Юг, простите мое преувеличение, был прекрасным новым миром нашего поколения. На его дорогах внезапно расцвели роскошные кварталы, дороги зашуршали под колесами иномарок. Всюду был неописуемый шум движения, всюду витал свежий запах денег.
Все это ужасно пьянило и захватывало дух, но здесь, на севере, за Дантиан Коннот-плейс, нагромождением забитых битком рынков старого города, обнесенного стеной, за давившим бескрайним одиночеством Красного форта жизнь все еще текла медленно и без вмешательства. И в тот день, когда я брел по слякотной грунтовой дороге, слушая звуки леса, я мог быть в считаных милях от многомиллионного города.
В лесу, сказал мне однажды Ленни, время как бы в ловушке.
Все согласились, что прогулки по Риджу – не самое их любимое времяпровождение. Но у меня было журналистское задание. В первый год в колледже ко мне внезапно подошел Сантану, долговязый бенгалец со все еще слабо пробивавшимися усиками и тонкими длинными волосами.
– Хочешь написать статью? – спросил он.
– Для чего?
– Для газеты колледжа. – Сантану был незадачливым, но упертым ее выпускающим редактором.
– Не уверен, что справлюсь.
– Ты же на кафедре английской литературы, разве нет?
Я кивнул.
– Все, кто на кафедре литературы, могут писать. По крайней мере, тайно мечтают стать новым Рушди[13]13
Британский писатель индийского происхождения (род. 1947), лауреат Букеровской премии 1981 года за роман «Дети полуночи».
[Закрыть] или еще кем.
Привыкший убеждать неохотных будущих журналистов, Сантану легко не сдавался: «Я дам тебе кучу времени», «Ты увидишь свое имя в печати!» и наконец «Я куплю тебе пива».
– Ладно, – сказал я, внезапно поддавшись. С тех пор я часто писал для газеты: статью о самом старом книжном магазине в Камла Нагар, коммерческом районе недалеко от университета; несколько интервью с приглашенными лекторами; рецензию на книгу в духе Чосера: Он устрицы не даст за весь тот вздор.
В тот день я бродил по лесу в поисках вдохновения. Вскоре я пришел на поляну, где стояла четырехъярусная башня на ступенчатой платформе, построенная из огненно-красного песчаника, увенчанная кельтским крестом.
Сантану хотел, чтобы я написал о Мемориале мятежа.
Торжественный и скорбный памятник погибшим, одновременно он на протяжении многих лет служил ночным пристанищем для студентов университетов. Здесь совершались самые непретенциозные вечеринки. Деньги, присланные какому-нибудь счастливчику родителями на покупку «чего-нибудь хорошего», тратились на полдюжины аккуратных бутылок виски. Но сейчас здесь было пусто, все вокруг было усеяно следами разгула: окурками, разбитыми бутылками, жирными обрывками газет.
Башня сияла на фоне неба теплом и яростью. Более века назад она была построена британцами в память о солдатах, погибших во время восстания 1857 года (или, как объяснил Сантану, первой индийской войны за независимость). Она возвышалась над деревьями, сплошь состоявшая из симметричных линий, украшенная изысканными готическими украшениями. На стенах висели белые таблички с неразборчивыми именами погибших. Арочный дверной проем вел к верхним ярусам, но через вход была переброшена толстая ржавая цепь, а вывеска на английском и хинди запрещала подниматься по лестнице. Я заглянул внутрь; пол был завален травой и пакетами из-под травы. Это было трогательно и абсурдно одновременно – прометеевское стремление к воспоминаниям. Достоверно чистая запись истории. Я огляделся, задаваясь вопросом, единственный ли это памятник в лесу. Может быть, над землей высились и другие гигантские надгробия?
В тишине вечера я услышал отдаленное эхо голосов, топот шагов. Это могли быть студенты, решившие выпить или покурить травы. Возможно, влюбленная пара, ищущая уединения. Сквозь деревья я мельком увидел две фигуры. Одна – в длинном синем кафтане. Пепельно-серые волосы. Другая – в рубашке пастельных тонов. Старый портфель в руке.
Меня охватила необъяснимая паника.
Мне захотелось прыгнуть в кусты, но шум мог их насторожить. Что бы я сказал, если бы меня заметили? Было слишком поздно бежать по тропинке, ведущей из леса к главной дороге.
Возможно, лучше было остаться там, где я был.
Если, конечно – меня вдруг осенило – они не пришли сюда, чтобы побыть одни.
Они приближались. Я слышал смех, резкий треск веток.
Я импульсивно перепрыгнул через цепь, натянутую через дверной проем, и нырнул внутрь, нащупал ногой ступеньки, уходившие в темноту.
Из-под ног сыпался рыхлый щебень, в воздухе витала странная вонь, смесь мочи и заплесневелой сырости.
Их шаги становились громче, ударялись о камни. Я слышал голос искусствоведа.
– Так он это называл… Lichtung – немецкое слово, означающее поляну в лесу… Посреди бытия возникает открытое место. Полянка, светлое пятно. Он представлял его как пространство, где может появиться или раскрыться все, что угодно, где раскрываются бесконечные возможности. А вот и она.
Я представил, как они смотрят на башню. Его голос мог быть единственным, звучавшим в мире.
– В архитектурном плане в Дели нет ничего похожего на это, – сказал Адхир, – она построена в стиле высокой викторианской готики.
Это действительно нужно было объяснять историку искусства?
– Но почему именно это место?
Я не знал, но Адхир рискнул предположить.
– Думаю, здесь во время восстания располагался лагерь британской армии.
Тогда вся эта местность была лесом и болотом.
Они медленно бродили вокруг башни. Искусствовед соединил несколько имен, которые еще были видны, в любопытную мантру – Деламен, Честер, Николсон, Рассел Брукс. Он произносил их осторожно, как будто боясь осквернить их память.
Адхир рассказал, что в 1972 году, на двадцать пятом году независимости Индии, памятник был переименован в Аджитгарх, место непокоренных, и правительство распорядилось установить новую мемориальную доску: «Враги», чьи имена здесь упомянуты, были новыми мучениками во имя свободы.
Искусствовед встал в дверях. Накрыл своим телом маленькое озеро света. Мог ли он услышать мое дыхание? Или как-то почувствовать, что я там?
– Это доходит до самого верха?
Мне захотелось подняться чуть выше, но я испугался, что под моими ногами обвалится кусок щебня или даже целая ступенька. Пока что там, где я прятался, они меня не видели.
– Не думаю… это как на Кутб-Минар. Они закрыли лестницу из соображений безопасности.
В тишине я услышал, как раздумывает искусствовед. Вонь стала ощущаться еще острее.
– Вот…
Я представил, как Адхир указывает на вывеску.
– Здесь написано, что это небезопасно. Лучше не рисковать.
Я был благодарен за его осторожность. Искусствовед отошел в сторону. Озеро света вновь всплыло, целое, нетронутое. Я с облегчением пошевелился и про себя пожелал, чтобы они вернулись в лес и оставили меня одного с моей развалиной.
– Пахнет не слишком приятно.
Я слышал их смех, а потом, словно они услышали мою молчаливую просьбу, их голоса и шаги стихли.
Сперва я был не в силах двинуться с места. Мои конечности словно окаменели. Над головой раздался странный шорох. Сова? Белка? Может быть, я потревожил существ, населявших башню. Под моими ногами блестела давно пустая серебристо-зеленая пачка из-под чипсов со вкусом масала. Я подумал – кто мог ее здесь оставить? И почему?
Я начал спуск. Я должен был уходить. Было уже поздно. Я бы предпочел выйти из леса до наступления темноты. Почти спустившись, я увидел, что Адхир и искусствовед пятятся назад. Скорее всего, они подошли только к краю платформы. Я остановился, прижался к изогнутой каменной стене.
Прошло совсем немного времени, но что-то изменилось, и их голоса были до странности напряженными.
– Я знаю, что это такое, – говорил искусствовед чистым голосом, звеневшим в воздухе. – Я знаю, почему… вот почему мы здесь… и все в порядке.
Я не слышал, что ответил Адхир, ответил ли он что-нибудь вообще.
– Я не понимаю, как это могло произойти.
– К-конечно… Я… я не знаю, что… Я имею в виду, что я не имел в виду… – я впервые услышал, как Адхир заикается. – Не то чтобы я не понимаю… Я знаю… Я не имел в виду…
– Все в порядке, – повисла короткая, напряженная пауза, прежде чем он продолжил. – Покажешь мне, где мемориальная доска?