Текст книги "Игра кавалеров"
Автор книги: Дороти Даннет
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
Пожалуй к нам, Филим,
Филим – сын Лайама,
На место, где царит победитель.
Сердце как лед,
Лебединый хвост,
В бою сильный воин на колеснице.
Океан бурный.
Дивный буйвол.
Филим – сын Лайама.
– Дивный буйвол, – медленно повторил Лаймонд, на этот раз по-ирландски.
И О'Лайам-Роу, обалдевший от грязи и золота, которыми забросал его Лаймонд, откашлявшись, сказал:
– Что б тебе пусто было. А как насчет тебя? В тебе живет великая музыка, могу теперь с уверенностью об этом сказать. Явись с небес ангел и запой он рядом с тобой, так голос его зазвучит как ржавый гвоздь, царапающий по стеклу… Что за необходимость заставила тебя перерядиться ирландцем и дать пьянству и разврату убить в тебе этот дар?
Обманчиво-невинные глаза обратились к принцу.
– Искусство не может жить без вольности.
Наступило короткое молчание.
О'Лайам-Роу осознал, что страшные обвинения и жестокие удары каким-то образом сменились состязанием совершенно другого рода, которому двор молчаливо внимал. Он поколебался только минуту, прежде чем позволить своим давешним, потерявшим силу суждениям в последний раз выскользнуть из уст.
– Ах да, мой прекрасный gean-canach, но не много ли вольности? – сказал он. – Искусство человека – все равно что печень. Кто решает, когда остановиться?
– Сам артист? – спросил Лаймонд серьезно, хотя в глазах его светилась явная насмешка.
– Ему необходимо вдохновиться чем-то для начала, но после не так-то просто отказаться от маленьких слабостей. Пропади ты пропадом: тебе ли не знать. А потом ничего не остается, кроме никудышного искусства и скверных приемов, которым подражают ремесленники, способные лишь окунуть кисть в банку с краской или состряпать площадной пасквиль.
– Это волнует тебя? – спросил Лаймонд. – Но это не будет волновать потомство. Nous devons a la Mort et nous et nos ouvrages, ты знаешь: и мы сами, и наши творения живем лишь благодаря Смерти. Если протрезвить нас, да загнать в церковь, да выставить вон одним махом и Прекрасную Симонетту 26), и Витторию Колонна 27), то вдохновение исчезнет и не родятся произведения искусства, способные жить в веках.
– Не все люди искусства находят гармонию в выпивке, наркотиках и прочих слабостях.
– Но как быть с теми, кто находит? Необходимо их останавливать? Неужели потомство должно страдать от того, что дурной пример заразителен?
О'Лайам-Роу промолчал. В этом-то и заключалась суть дела.
Обвинения в воровстве и предательстве, выдвинутые лордом д'Обиньи, не имели под собой реальной почвы; с какой бы горячностью двор не ухватился за них, чтобы излечить свою израненную гордость, осудят Лаймонда совсем за другое.
Он будет уничтожен за то, что обвел их вокруг пальца, за власть, которую имел над ними, за внимание, которое заставил оказывать себе. И чтобы спасти свою шкуру, раз он позволил себе решительно отказаться от помощи королевы и О'Лайам-Роу, Лаймонд попытается залечить уязвленную гордость. Сейчас он обращал против О'Лайам-Роу каждый довод, который принц Барроу раньше использовал сам, чтобы французский двор увидел себя в новом свете – не как его дружков, собутыльников или жертв хладнокровного разврата, но как жрецов искусства. И, споря с ним, играя его прежнюю роль, О'Лайам-Роу слушал собственную философию из уст другого человека и видел все ее недостатки.
– …Чувство, – говорил Лаймонд, завершая свою речь, толкующую о способности пьянства, распущенности и полной свободы от условностей вдохновлять артиста. – Чувство надо отделить от разума, и разум вернется обновленным.
– Да, господин Кроуфорд, – заключила Екатерина. Она сидела, скрестив изящные ноги; руки ее, унизанные кольцами, лежали неподвижно. – Но пример заразителен, а пример гения заражает быстрее, чем какой-либо иной.
– Но и артиста поражает болезнь, – заметил О'Лайам-Роу. – То, что ты попал в эту мясорубку при Тур-де-Миним, стало твоим спасением, и ты знаешь это. Когда ты перестал владеть собою, ты перестал владеть и своим искусством.
– Я приехал во Францию в поисках свободы, – заявил Лаймонд.
Лучники, стоявшие вокруг него, отступили: он остался один в центре комнаты со связанными руками. Он уже не проявлял нетерпения, и лицо его в неярком свете выглядело бодрым и настороженным.
– Похоже, ты нашел себе здесь тюрьму, – сказал король, и на мгновение его взгляд остановился на коннетабле, старом приятеле. Затем он с присвистом вздохнул, и этот вздох прорезал тишину, воцарившуюся в комнате. – А разве не правда, что таланту, творящему только на воле, иногда на пользу клетка? Разве невзгоды, болезни, бедность, гонения не учат дисциплине, необходимой для создания совершенных творений? И все же… – тщательно выбирая слова, произнес задумчивый голос, – ты не похож на человека, не умеющего владеть собой. Возможно, перед нами артист, который изучает людей и себя по отношению к другим? Любитель заранее построенной игры, улавливающий вечно изменчивые, причудливые формы душ и стравливающий их; смотритель зверинцев…
Ты делал это ради воровства или чего-то худшего, за что мы и осудим тебя на смерть, или же ты делал это, не имея в виду иной цели, кроме озорства, внушенного дьяволом. Мне следовало бы осудить тебя, даже если бы ты нарушил таким образом покой трактирных слуг. Может, тебе приятно будет сознавать, что если бы ты не упал, то мог бы растлить целую нацию и обратить само наше величие против нас. Мне жаль, – сказал Генрих Французский, обратив взгляд темных глаз на вдовствующую королеву, которая сидела в кресле прямо и неподвижно, на жену, коннетабля, на всех хранящих молчание придворных, на бледного, мрачного О'Лайам-Роу и повернувшись наконец к невозмутимому Тади Бою Баллаху, которого все они когда-то считали сокровищем, – мне очень жаль, но искусство без совести подобно гепарду, которого невозможно приручить. В назначенном месте ты будешь сокрушен и твоя музыка вместе с тобой.
«Не имея в виду другой цели, кроме озорства!»
– Матерь Божия! – в ярости завопил О'Лайам-Роу и в три стремительных прыжка очутился подле Марии де Гиз. Тяжелое бесстрастное лицо даже не повернулось в его сторону.
– Дорогой мой Филим. – Опережая королеву, Лаймонд шагнул к нему; голос его звучал сухо, по-деловому, на лице мелькнула тень раздражения и еще какое-то чувство. – Кажется, я завяз глубоко, но ты скорей всего нет. Так как тебе не удастся исправить положение, позволь мне пожинать плоды того, что я посеял. А сам пойди и напейся.
Это было сказано беззлобно. Филим О'Лайам-Роу и его оллав долго и пристально смотрели друг другу в глаза, затем принц Барроу развернулся и, не заботясь о том, кого он может толкнуть, бросился вон из комнаты.
Пайдар Доули был застигнут врасплох. Он вприпрыжку пустился вслед за хозяином, приговаривая свистящим шепотом:
– Храни нас небо: есть еще умные люди на свете. И куда теперь, принц Барроу?
В лице, обращенном к нему, он едва узнал черты Филима О'Лайам-Роу, старшего в роде: так изменила их целеустремленность и бурный, смешанный с отчаянием, гнев.
– Такой счастливчик, как ты, отправится домой спать, – отозвался он.
Пораженный Доули на секунду отстал. Затем, догнав хозяина, осторожно спросил:
– А вы сами, принц? Куда вы направляетесь?
– В дом Кормака О'Коннора, приятель. Куда же еще? – ответил Филим О'Лайам-Роу, ценитель покоя, живое воплощение беспечности.
Уже наступило воскресенье, двадцатое июня, и первый, прикрытый серою дымкой свет нового дня вскоре озарит деревья в парках Шатобриана и блеснет на темных водах пруда.
Глава 5
ШАТОБРИАН: ДОКАЗАТЕЛЬСТВО БЕЗ ЛЮБВИ ИЛИ НЕНАВИСТИ
Испытание не просто провести без доказательств. Если доказательства необходимы, их можно потребовать законным путем, без любви или ненависти. В чем причина того, что доказательств требуется больше для чужеземных рабов, чем для ирландских? Может, потому, что у ирландского раба больше надежды стать свободным, чем у чужеземного, на его долю и выпадет труднейшее испытание?
Его не впустили – да и кто бы открыл дверь взбесившемуся ирландцу, помешанному соотечественнику в половине четвертого утра? Заспанный управляющий госпожи Бойл захлопнул решетку, и О'Лайам-Роу перелез через две стены, взломал ставень и прыгнул в гостиную, где пьяный Кормак О'Коннор, тяжело храпя, валялся среди рассыпанной золы, на том самом месте, куда рухнул со стула накануне вечером.
О'Лайам-Роу с интересом воззрился на него, затем, перешагнув через ягодицы великана, распахнул ближайшую дверь.
Зеленоватый лунный свет заливал спальню. Комната была неприбрана, всюду валялась женская одежда, а пахло старым деревом и пыльными травами, как в школьном классе. Не останавливаясь, Филим прошел прямо к деревянной походной кровати, смутно вырисовывающейся в углу. Там, свернувшись под тонкой простыней, спала женщина, утопая в темных волнах волос.
В соседней комнате, оплывая, догорала свеча. О'Лайам-Роу проворно зажег вощеный фитиль и принялся передвигаться от подсвечника к подсвечнику, от лампы к торшеру, пока спальня и гостиная не озарились ярким светом. Уна О'Дуайер, белолицая, чернобровая, оторвала от белой подушки свою черноволосую голову, с изумлением посмотрела на принца расширенными глазами, черными, как цветы ночью, и хрипло спросила:
– Он умер?
– Tres vidit et unum adoravit [35]35
Троих видала, одного полюбила (лат.).
[Закрыть]. Он у камина, моя дорогая, расползся, как прокисший пудинг… если ты имеешь в виду его.
Глаза принца, круглые, светлые, наивные, бросали ей вызов, требуя опровергнуть это.
Она сделала ему такое одолжение бурно, без лишних слов, нимало не колеблясь.
– Ты знаешь, кого я имею в виду, – сказала она, приподнявшись в постели и прижав ладони к простыням. – Почему ты здесь? Королева убита? Почему он прислал тебя?
– Похоже, у тебя в голове поселились голуби. Нежные, жирные голуби, – добродушно произнес О'Лайам-Роу. – Никто не присылал меня, и королева еще не убита. Но Тади Бой Баллах по приказу короля будет, увы, сокрушен; его накажут, дабы сохранить незапятнанной репутацию его милости д'Обиньи, и никто, кроме нас с тобой, любовь моя, никто, кроме нас, не сможет теперь спасти эту девочку.
Сон окончательно покинул ее лицо, глаза и лоб прояснились, к теплым мягким губам вернулась четкость очертаний. Он вспомнил вкус этих губ, когда женщина набрасывала на плечи халат, стараясь не глядеть на принца.
– Мать Мария… Потуши эти огни! Девчонка ничего для меня не значит, и я не пожалею о ее смерти.
– Я не зря зажег их, – мягко возразил О'Лайам-Роу. – Хочу, чтобы светлый ум О'Коннора помог нам убедить царственного покровителя Джона Стюарта д'Обиньи, что этот человек готовит убийство и что он, могу поклясться, полупомешанный.
– Обиньи разоблачил Лаймонда как Тади Боя Баллаха? – медленно произнесла Уна.
– Да.
– Тогда обвинение в адрес д'Обиньи не спасет его. Тех преступлений, какие совершил он как Тади Бой, достаточно, чтобы покончить с ним. Ты знаешь это.
– Нет, – возразил О'Лайам-Роу, – если он сможет доказать, что предпринял весь этот маскарад ради спасения Марии.
– Тогда ступай к вдовствующей королеве, – заявила Уна О'Дуайер. – Или госпожа отреклась от него? – Молчание О'Лайам-Роу послужило ей ответом: она улыбнулась, широко раскрыв удивительные глаза. – И я поступлю так же. Не везет ему, нашему музыканту-любителю, нашему милому оллаву.
– Я бы так не сказал, – возразил О'Лайам-Роу, и она вспыхнула. – В чем-то малом – да. Он не требует от вдовствующей королевы признать, что это она пригласила его во Францию защитить ее дочь. Он и от меня не станет добиваться признания, будто бы мне было известно, что он находился во Франции ради королевы, – чего стоит мое слово против их обвинений? Он не может утверждать, что приехал во Францию сам по себе, не получив никакого задания: для этого требовалось бы обвинить д'Обиньи, а у него нет никаких улик. Так что, если ты и твой друг скажете мне одно-единственное словечко, оно приговорит Джона Стюарта, спасет девочку и освободит нашего милого оллава, как ты называешь его. Это достойное завершение трудов.
– И когда же Фрэнсис Кроуфорд стал твоим задушевным другом?
– Сам не знаю, – сдержанно ответил О'Лайам-Роу. – Полагаю, когда мне пришло в голову, что, изображая чернявого буйного ирландца, Фрэнсис Кроуфорд играл лишь наполовину: раз в жизни это чудо-юдо проявило хоть какие-то человеческие черты.
– Ты так думаешь? – На мгновение зеленые глаза посмотрели на него с любопытством.
– Я думаю, что веревка у Тур-де-Миним и твоя забота спасли его. Ты защищала нас обоих, возможно, ненавидя нас. И тебе хотелось сделать кое-что еще…
– Я не испытываю к тебе ненависти и не обольщаюсь, будто могу проникнуть в его ум, человеческий или уж не знаю какой… Уходи, – сказала Уна, и в ее чистом негромком голосе внезапно прозвучала нотка отчаяния и гнева. – Уходи! Поезжай домой! Кто бы ни обладал моим телом, мой разум принадлежит мне. Позволяй ему улещать твою душу или терзать ее, как только он пожелает. Себя я не позволю тронуть и пальцем.
В раздражении О'Лайам-Роу возвысил голос:
– Он не хочет впутывать тебя.
– Он впутывает меня в эту самую минуту, дурак ты несчастный. По какой еще причине ты свободен? Ты утверждаешь, что были в нем человеческие черты? A mhuire! – воскликнула черноволосая женщина, ее широко открытые сухие глаза наполнились горечью. – Поезжай домой. Он выше твоего понимания, этот милый оллав, оделенный любовью каждой встречной девчонки. Мы, дураки, боремся, мечтаем, попрошайничаем у дверей, подбадриваем слабых духом из последних сил, с рвением и страстью, а ты печешься о чужом отродье и кропаешь английские стихи!
Она перевела дух, и О'Лайам-Роу ровным голосом сказал:
ф– Подожди. Раз уж ты взялась крушить все подряд, позволь и мне промолвить слово. Глядеть на тебя пожалуй что и приятно, хотя и оторопь берет, но у меня совершенно нет желания видеть, как нами правит король Кормак.
Она вгляделась в лицо О'Лайам-Роу, не слишком-то задумываясь над его словами.
– Править тобой будет французский король.
– Вот ты и проговорилась, – вымолвил О'Лайам-Роу задушевно. – Вышвырнув англичан, Кормак О'Коннор перво-наперво выкинет и французов, которые помогали ему. Пропади они пропадом. Если даже Англии с трудом удается держать нас в руках, на что может надеяться Франция, которой и за Шотландией надо присмотреть, да еще и отбрехиваться от Папы и императора, что вцепились в ее границы?
– Англия тебе больше по душе? – с презрением спросила Уна. – Или, может быть, ты сам попробовал править?
– Иисусе Христе, – произнес низкий раскатистый голос, чуть охрипший от пьянства.
Спящий наконец пробудился. В дверях, слегка покачиваясь, вырос Кормак О'Коннор: смуглая шея с набрякшими венами выступала из ворота грязной рубашки, маленькие глазки блестели.
– Иисусе Христе, Боже правый… У нас, кажется, гости, девочка, а меня не предупредили? Ты доставил удовольствие моей телке, Филим О'Лайам-Роу? Угодить ей трудно, но ядрышко ой какое сладкое, как то многим ведомо… А! – выкрикнул Кормак и направился к женщине, что сидела, выпрямившись, на кровати. – А, на тебе старая ночная сорочка… Ты даже не прибралась, чтобы нас потешить… И где ж твои сокровища, прелестные, белые? – И, нагнувшись, он рывком разодрал на ней сорочку и халат, обнажив грудь.
Она была маленькая и белоснежная, и на тонкой коже виднелись пожелтевшие синяки недельной давности. Зеленоглазое утро – так назвал Уну Лаймонд.
– Красотка! – небрежно бросил Кормак и повернулся. – Женщина… взгляни на его лицо! Я, конечно, проснулся слишком рано! Ты еще не успел снять сливки, принц?.. Я разбудил твой аппетит. – И, переведя взгляд с ошеломленного О'Лайам-Роу на окаменевшее лицо женщины, он разразился смехом.
Уна не пошевелилась, даже когда Кормак запахнул на ней порванную одежду и развалился на стуле у кровати, воздев к потолку взъерошенную бороду и уткнувшись черной головой ей в бедро.
– Или мы подождем появления единорога? – все еще смеясь, сказал он, перевернувшись, подмигнул Уне, потом снова обратился к О'Лайам-Роу: – Знаешь ли, прекрасный принц, она послана мне, как отдохновение от трудов. «Кормак, любовь моя», – говорит она. – Притянув послушную руку Уны, О'Коннор положил ее себе на плечо, затем провел удлиненной ладонью женщины по своей влажной волосатой щеке. – «Кормак, любовь моя, жизнь – сплошное разочарование. Великий властитель Слив-Блума – маленький девственник, которого легко вогнать в краску: он так и стоит у врат природы. Тебе нечего бояться соперника».
– Вижу, скромности тебе не занимать, – спокойно сказал Филим. Бросив свою поношенную шляпу на ближайший сундук, он скрестил на груди руки и смотрел на собеседников, опершись о стену округлыми плечами. – И все ж ты считаешь, что кулаки убеждают лучше, чем сладкозвучная речь. Мы оба разумные люди, и если у тебя есть права, так убеди меня в том. – Он стоял спокойно, высокий воротник закрывал горло, а скрещенные руки – вздымающуюся грудь. – Нужно набраться смелости, чтобы предъявить права на шесть титулов, а?
Из горла Кормака О'Коннора вырвался смех. Борода опустилась, и два всезнающих глаза устремились на О'Лайам-Роу.
– Прошло уже десять лет с тех пор, как Генрих провозгласил себя королем Ирландии и надел нас, словно перчатку, на длань Британской империи. «Отныне ирландцы будут не врагами нашими, но подданными». – Кормак выругался и снова засмеялся, глядя на О'Лайам-Роу. – Едва ли это расшевелит твою гнилую кровь – ты лишь приподнимешь свое рыло из болота, чтобы взглянуть, как лорд-представитель устанавливает порядки в Килмэйнхэме, а купленные графья, смирные, словно мыши, уснут в холле Дублинского замка.
– Три сотни лет под английским владычеством – это немало, – сказал О'Лайам-Роу. – Даже французское вторжение, исключая твое в нем участие, – всего лишь старая песня на новый лад. Десмонд пытался привлечь французов тридцать лет назад, чтобы вести войну с Генрихом VIII в бедной глупой Ирландии, и сам Килдар хвастался, что сделает то же самое, да притащит на хвосте двенадцать тысяч испанцев. Что ж, великий граф Килдар мертв, семья его лишена прав, его наследник – мальчишка, который говорит с итальянским акцентом и уже десять лет живет во Флоренции. Действительно, твоя мать была дочерью девятого графа, твои земли потеряны, отец заключен в Тауэр, твои десять братьев и сестер лишились дома и скитаются на чужбине; но прошло пятнадцать лет с тех пор, как англичане, нарушив данное Килдару слово, захватили его сына Томаса в замке Майнут, и триста пятьдесят лет с тех пор, как О'Коннор был верховным правителем Ирландии.
Черноволосая голова приподнялась, и лицо Кормака, похожее на вареную тыкву, повернулось к принцу.
– Это речь пресмыкающейся болотной твари. Прошло пятнадцать лет с тех пор, как Томас Сьода, брат моей матери, и пять дядьев Джералда были казнены на Тайберне 28) после того, как сдались в Майнуте, поверив обещаниям противников, а наследник ирландского престола бежал, подобно струйке грязной воды, текущей в море. Я и эта женщина хотим передать трон Джералду Килдару.
– Он говорит по-английски? – осведомился О'Лайам-Роу.
О'Коннор издал недовольное ворчание, но из-за его спины раздался холодный голос Уны, впервые заговорившей после того, как пришел ее любовник.
– Так же хорошо, как будет говорить девочка Мария, – сказала она.
– И станет управлять так же свободно, насколько я понял, – заметил О'Лайам-Роу. – Мы становимся нацией дядюшек. Вся Европа – колыбель голеньких королей, которых убаюкивают, не снимая ботфортов: Уорвик и Сомерсет в Англии, Арран и де Гизы в Шотландии, последний из Джералдинов у нас. Боже! Два графа из рода Килдаров были лордами-представителями от Англии, и их правление оборачивалось несчастьем для Ирландии и для их хозяев. «Вся Ирландия не сможет управлять этим графом», – говорили они Совету. «Тогда пусть этот граф управляет всей Ирландией», – отвечал Совет. Юный Джералд через пару недель лишится трона в пользу какого-нибудь великого вояки вроде тебя, и мы опять окажемся в той же навозной куче безвластия и беспорядка. Наша королевская династия развеялась прахом. Не осталось среди нас Живых помазанников Божьих, не осталось наследия – только посеянная ветром суета. Неужели ты не можешь уняться и дать спокойно расти хлебам? – закончил Филим О'Лайам-Роу, и его овальное лицо увлажнилось и порозовело.
Словно меч, разбивший стекло, высокий резкий голос произнес:
– А ты, сдается, любишь смотреть, как растут хлеба в преисподней.
Закутавшись, словно капуста, в мятые простыни, с волосами стального цвета, туго заплетенными в две сердито торчащие косы, Тереза Бойл, широко расставив ноги, стояла в дверном проеме. Ее глаза, сверкающие гневом и ненавистью, были устремлены на О'Лайам-Роу.
– Будешь служить, как собачка, у очага английского лорда ради шутки или доброго слова; примешь алую ткань и серебряный кубок, которые они привозят, обхаживая нас, словно дикарей; старину оттолкнешь с презрением, словно козни Антихриста, наполнив сердце свое лукавством и злобой; отвергнешь шестисотлетние законы и насчитывающие одиннадцать столетий обычаи.
– Если бы я родился одиннадцать веков назад, то следовал бы им, – промолвил О'Лайам-Роу. – А сегодня последую за тем человеком, который вырастит хорошее стадо и добрый урожай, возделает свою землю, прорубит просеки и проложит дороги, распашет пустоши, осушит болота и приведет в порядок леса. Я последую за человеком, который умеет чесать и ткать, который сеет новые семена, красит своими красками, чеканит свое собственное серебро, создает законы, лечит, пишет поэмы на латыни, селит стариков в хороших крепких домах, дружит со всеми соседями – кельты ли они, норманно-ирландцы или англо-ирландцы, в морских портах они живут или в Пейле. Нас миллион человек, беспечных от рождения до смерти, подобно пене морской, что не оставляет за собою следа… Хватайте боевые топоры, выводите Макшихиса, – смело бросал им в лицо Филим О'Лайам-Роу, принц Барроу, крепко сжав кулаки. – Пусть ирландец вцепится в глотку ирландцу, пусть прошлое убьет будущее – и обещаю вам: когда вы насытите наконец вашу неуемную гордость и дикое легкомыслие, французы, или англичане, или Карл в костюмчике из флорентийской саржи станут гулять, посвистывая, по опустевшим полям вашей родины да подкидывать ногами камешки.
– Ну, нагородил! – воскликнула госпожа Бойл. – А ты-то сам, принц, для чего сбрил свои прекрасные усы? Чтобы свить тетиву? Ты остановишь нас, побирушка?
– Он покидает нас. Какая потеря! – едко заметила Уна. – Он – новый возлюбленный Фрэнсиса Кроуфорда.
О'Лайам-Роу даже не взглянул на нее.
– Я остановлю вас, – ответил он прямо госпоже Бойл, и на его мягком лице не дрогнул ни один мускул.
– Ради Бога, как? – рявкнул Кормак О'Коннор, повернувшись к Уне.
– Силой, – тихо ответил О'Лайам-Роу. – Я уже послал словечко в Слив-Блум. Если вы высадитесь там, с французами или без них, то получите такой удар, что другого уже не понадобится.
Никто не засмеялся. При ослепительном белом свете, в жарком воздухе госпожа Бойл издала протяжный вздох и застыла, улыбка сбежала с губ Кормака, раскинувшего могучие руки по покрывалу. Уна за его спиной встала на колени, прикрывая подушкой разорванную ночную сорочку.
– Филим! – произнесла она и, отбросив тяжелую ткань, внезапно соскользнула на пол, быстро подошла и взяла его за плечо.
Повернувшись, он посмотрел в ясные серо-зеленые глаза, ищущие его взгляда.
– Но, Филим… Пусть свиньи хрюкают и дерутся, а люди умные и проницательные улыбаются и выжидают до лучших времен… Значит, это справедливо, что мир поделят между собой маленькие спокойные людишки, умеющие думать и наблюдать?.. – Так когда-то говорил он сам. – Это дело рук Фрэнсиса?
– Точно так же я остановил бы Марию, шотландскую вдовствующую королеву, – спокойно ответил О'Лайам-Роу, – вздумай она наложить лапу на Ирландию. Хотя я помогу ей узнать, что Фрэнсис Кроуфорд способен сделать для ее дочери. Грустно, ох как грустно идти наперекор всем. В четыре года, говорят, я был страшным задирой. А потом меня научили одной вещи: как сад пестрит анемонами, так природа наша выражается в словах. Но добрые слова имеют корни в земле: подобно репе, они врастают в почву, а побеги выпускают навстречу небесам, колышутся на вольном ветру, созревают и приносят плоды… Мне не подходит роль бродяги, и я готов возделать это поле.
Уна уронила руку, но продолжала удерживать его взгляд.
– Но ведь это смерть нашему делу, – сказала она.
О'Лайам-Роу улыбнулся:
– Ваше дело всегда было чревато смертью с того времени, как «Ла Сове» вышла в море. Ты боялась не зря, вот и все.
– Это – смерть. Она права, – резко бросила госпожа Бойл, обращаясь не к Уне, а к Кормаку. – Бог укажет тебе, в чем твой долг.
– Что касается этой служанки заезжего краснобая – то какой уж тут долг, сплошное удовольствие, – проговорил Кормак О'Коннор, поднимаясь на ноги.
– Уезжай домой, Филим, – попросила Уна.
О'Лайам-Роу не двинулся с места.
– Так, пожалуй, выйдет еще лучше. Мне наследует двоюродный брат. Я и ему послал словечко, и он поступит точно так же, как поступил бы я. Можете передать французскому королю, что Ирландия потеряна для него.
Уна повернулась к нему спиной и устремила взгляд на Кормака, медленно двинувшегося от кровати. Ее тетка все еще стояла в дверном проеме.
– Беги! Он убьет тебя!
– Может быть, – спокойно сказал О'Лайам-Роу.
Выпрямившись в полный рост, Уна стояла перед ним, и голос ее вдруг прозвучал до странности хрипло:
– Фрэнсис Кроуфорд полагается на твою помощь.
– Я не в обиде, но полагается он на тебя, а не на меня, – возразил О'Лайам-Роу. – Я дошел до крайности. Ну, теперь-то ты предпримешь хоть что-нибудь?
Кормак сделал еще шаг.
– Ну предприми хоть что-нибудь, моя милая потаскушка, – ухмыльнулся он. – Да благословит тебя Бог, моя храбрая черная сука, на чьем белом теле нет ни одного оазиса, которым ты не осчастливила бы какого-нибудь жаждущего путника. Иди, моя нежная шлюха, и дай мне убить его. – Он выхватил клинок из ножен, но О'Лайам-Роу не достал своего меча, пользоваться которым не умел и так и не удосужился научиться.
– Зачем это делать? – спросила Уна. Лицо ее казалось сухим и серым, словно глина в печи для обжига, а чистый голос прозвучал холодно. – Ты ничего не выиграешь, только рассердишь короля.
Кормак остановился на расстоянии вытянутой руки. Красные губы раздвинулись в ухмылке. Клинок в его руках взмыл вверх и замер.
– Убей его, – приказала госпожа Бойл, стоявшая сзади, и седые косы дернулись, как веревки от колоколов. – Убей его и женщину тоже. Это французы поймут.
Уна стояла, прислонившись к принцу Барроу, пряди черных волос разметались по ее рубашке, подол которой едва задевал его ноги. При этих словах она вскинула руку и, решительно шагнув вперед, встала лицом к лицу с огромным, могучим, как бык, черноволосым О'Коннором, ее гордостью, ее королем, ее возлюбленным.
– Не делай глупостей, Кормак. Отпусти его.
Голос женщины звучал спокойно и рассудительно. Его прервал свист клинка, резкий, словно боевой клич: Кормак высоко поднял свой меч и направил его над головой неподвижно стоявшей женщины прямо в сердце О'Лайам-Роу.
Принц Барроу, к сожалению, не отличался ловкостью и никогда к этому не стремился, реакция у него была плохая, сложение хилое, да и загорался он с трудом. Однако умом его Бог не обидел, и он предугадал надвигающийся удар. Меч сверкнул, и Филим с силой толкнул Уну, а когда та упала и покатилась по полу, метнулся в сторону, так, что не достигший цели удар увлек потерявшего равновесие вояку прямо к Терезе Бойл. Едва О'Лайам-Роу пришел в себя, как Кормак О'Коннор снова устремился вперед.
О'Лайам-Роу бросился наутек. Удирал он стремительно, до крайности неуклюже, сметая все на своем пути. Стулья с грохотом падали под ноги О'Коннору. Занавески возле кровати оборвались и обвили его. Он споткнулся о сброшенные подушки, зацепился за прыгающий кончик ножен О'Лайам-Роу и чуть не свалился. Уна скорчилась в углу, пытаясь подняться. Госпожа Бойл с диким взглядом отступила в гостиную и наблюдала оттуда. Никто не пытался позвать на помощь. Да никто из слуг, знавших Терезу Бойл и О'Коннора, и не осмелился бы вмешаться.
В тесной комнате не так-то легко было орудовать мечом. Он постоянно застревал в панелях и к тому же был слишком тяжелым: попробуй размахнись. О'Лайам-Роу вскочил на изящный инкрустированный столик, но Кормак ногой выбил его; падая, принц инстинктивно прикрылся столешницей, и клинок Кормака глубоко вонзился в дерево. Оставив его там, Кормак прыгнул на противника и принялся топтать его мягкое тело. Ошалев от боли, О'Лайам-Роу невольно выбросил руку, нащупал кочергу, лежавшую в почти потухшем очаге, и, взмахнув ею над широкой спиной ирландца, заклеймил его, словно телку. О'Коннор с воплем отскочил; запахло паленым, ругательства посыпались градом.
О'Лайам-Роу с трудом поднялся и достал свой меч; противник его немного пришел в себя и ринулся к нему, сжимая и разжимая кулаки. В гостиной раздался короткий резкий треск. О'Коннор на секунду отвлекся от своей жертвы и поймал сверкающий, как бриллиант, графин с отбитым горлышком, брошенный ему госпожой Бойл. Держа перед собой графин, блестящий и белый, словно букет невесты, он сделал обманное движение, а затем склонился, чтобы зазубренным стеклом пропороть лицо О'Лайам-Роу.
О'Лайам-Роу даже на него не глянул. Его добродушное лицо, на котором отразились удивление и отвращение, было обращено к Терезе Бойл. Он разинул рот и попросту сел на пол, как только осколок приблизился к нему. Стекло просвистело у него над головой, чуть задев персиковые волосы, и Уна, несмотря на отчаяние, не смогла удержаться от смеха.
О'Лайам-Роу выронил меч и, ползая на четвереньках, шарил в поисках его. Тут госпожа Бойл вихрем ворвалась в комнату и нагнулась, чтобы перехватить клинок.
– Ну нет! – вскричала Уна О'Дуайер. – Нет, старая ведьма, сегодня мы обойдемся без тебя. – И, вцепившись в жесткие, как проволока, седые косы, стала тянуть старуху, словно утопленницу.
В этот момент вторично сверкнуло стекло, направленное в О'Лайам-Роу. Словно ножницы Атропос 29), зловещие среди поздних цветов в саду Жана Анго, острый осколок, опускаясь, перерезал толстую косу Терезы Бойл и впился ей в шею.
Раздавшийся крик, грубый и громкий, был подобен мужскому, а складки окутывающих ее простыней, разметавшихся на полу бесформенной массой, постепенно окрашивались алым. Все еще сжимая в руке разбитый графин, Кормак О'Коннор с разинутым ртом склонился над женщиной. Тем временем О'Лайам-Роу встал, отвернулся, побледнев, и бросился бежать. Когда он достиг двери, ведущей в гостиную, Кормак пришел в себя. Он ничего не сказал; столь сильным было потрясение, что проклятия и угрозы застряли у него в горле. Затем его охватила ярость. Словно человек, оскорбленный до глубины души, словно тот, кому воочию явились символы черной мессы, он протянул руку и, выдернув тяжелый меч из столешницы с такой легкостью, будто то была бумага, бросился на безоружного О'Лайам-Роу.