Текст книги "Тайная история"
Автор книги: Донна Тартт
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– Вы будете вести у меня все предметы?
– Ну, не то чтобы все, – ответил он серьезным тоном, но тут же рассмеялся, увидев выражение моего лица. – На мой взгляд, избыток учителей разлагает и губит молодые умы. Точно так же я считаю, что глубокое знакомство с одной книгой лучше, чем поверхностное с сотней. Я знаю, современники едва ли со мной согласятся, но все же вспомните – у Платона был всего один учитель, равно как и у Александра.
Я в нерешительности кивнул, подыскивая тактичный путь к отступлению, но тут наши взгляды встретились, и я вдруг подумал: «А почему бы нет?» Сила его личности уже слегка подточила мое здравомыслие, да и само предложение привлекало своим экстремизмом. Его студенты, если только по ним можно было судить о том, что за учитель Джулиан, производили весьма сильное впечатление. При множестве различий все они обладали некой холодной отстраненностью, жестким, отточенным шармом, в котором не было абсолютно ничего от современности, но, напротив, чувствовалось дыхание давно ушедшего мира. Они были восхитительными созданиями – их движения, их лица, весь их облик. Они мне нравились и вызывали у меня зависть, но я понимал, что эти странные качества вовсе не даны им от природы, а достигнуты кропотливыми усилиями. (Позже я обнаружил то же самое у Джулиана. Хотя он, напротив, казался естественным и открытым, непосредственность была здесь ни при чем – впечатление безыскусности создавалось благодаря высочайшему искусству.) Как бы то ни было, я хотел быть таким, как они. У меня захватывало дух при мысли о том, что это возможно и что занятия у Джулиана могут мне в этом помочь. Как далеко все это было от Плано и отцовской бензоколонки!
– А если я буду посещать ваши занятия, все они будут на греческом?
Он вновь рассмеялся.
– Разумеется, нет. Мы изучаем Данте, Вергилия, множество других авторов. Впрочем, вам вряд ли понадобится «Прощай, Колумб»[8]8
Первая книга американского писателя Филипа Рота (р. 1933), за которую в 1960 г. он удостоился Национальной книжной премии.
[Закрыть] – (эта книга уже много лет значилась в программе по английскому для первого курса), – если вы простите мне эту маленькую вульгарность.
Лафорг встревожился, когда я сообщил ему о своих планах.
– Все это очень серьезно, – сказал он. – Вы осознаете, что тем самым теряете практически всякую связь с остальным факультетом, да и со всем колледжем?
– Он хороший учитель, – ответил я.
– Даже очень хороший учитель не стоит таких жертв. К тому же учтите, если у вас с ним, чего доброго, возникнут трения или он обойдется с вами несправедливо, решительно никто из администрации не сможет вам помочь. Простите, но я не вижу смысла платить тридцать тысяч долларов за занятия с одним-единственным преподавателем.
Мне пришло в голову, что с этим вопросом следовало бы обратиться в Дарственный фонд Хэмпден-колледжа, но я оставил эту мысль при себе.
– Надеюсь, вы меня извините, – продолжил Лафорг, – но мне казалось, что его аристократические взгляды должны были бы вас оттолкнуть. Честно говоря, я в первый раз слышу, что он берет студента, который почти полностью зависит от финансовой помощи. Хэмпден-колледж, как демократическое заведение, основывается на иных принципах.
– По-моему, он не такой уж и аристократ, раз согласился взять меня.
Он не уловил моего сарказма.
– Я склонен предполагать, что он просто не догадывается о том, кто платит за ваше обучение, – произнес он серьезным тоном.
– Ну и ладно, если он не знает, я ему говорить не собираюсь.
Джулиан проводил занятия у себя в кабинете. Его маленькая группа легко там размещалась, а, кроме того, в кабинете было спокойно и уютно, как ни в одной из аудиторий колледжа. Его теория гласила, что обучение лучше проходит в приятной, неформальной обстановке, и превращенный в роскошную оранжерею кабинет, полный цветов в середине зимы, был воплощением его представлений об идеальном учебном помещении, чем-то вроде платоновского микрокосма. («Работа? – крайне удивился он, когда однажды я отозвался так о наших занятиях. – Вы действительно считаете, что это работа? – А что же еще? – Лично я назвал бы все это великолепнейшей игрой».)
Идя на первое занятие, я увидел Фрэнсиса Абернати. Черной птицей он шагал через луг, и полы его пальто, точно крылья, угрюмо хлопали на ветру. Он курил и, казалось, совершенно не обращал ни на что внимания, однако мысль о том, что он может меня заметить, наполнила меня необъяснимым беспокойством. Я нырнул в подъезд и подождал, пока он не пройдет мимо.
Я опешил, когда, поднявшись на лестничную площадку Лицея, увидел его сидящим на подоконнике. Едва взглянув на него, я быстро отвел глаза и уже почти свернул в коридор, как вдруг он окликнул меня:
– Постой.
Бостонский, почти британский акцент, голос ровный, тон слегка надменный. Я обернулся.
– Так это ты новый neanias? – насмешливо спросил он.
Новый юноша. Я ответил, что да, это я.
– Cubitum eamus?[9]9
Пойдем возляжем? (лат.)
[Закрыть]
– Что?
– Ничего.
Он переложил сигарету в левую руку и подал правую мне. Ладонь у него была костлявой, с нежной, как у девушки, кожей.
Представиться он не потрудился. После нескольких секунд неловкого молчания я назвал свое имя.
Он сделал последнюю затяжку и щелчком отправил окурок в распахнутое окно.
– Я знаю, как тебя зовут.
Генри и Банни уже были в кабинете. Генри читал, а Банни, перегнувшись через стол, что-то громко и с жаром ему втолковывал:
– … безвкусица, вот что это такое, старина. Я разочарован. Думал, в плане savoir faire[10]10
Здесь: хорошего вкуса (фр.).
[Закрыть] у тебя все-таки получше, извини, конечно, за прямоту…
– Доброе утро, – сказал Фрэнсис, входя вслед за мной и закрывая дверь.
Мельком взглянув на нас, Генри кивнул и снова уткнулся в книгу.
– О, кто к нам пожаловал, – бросил мне Банни и сразу переключился на Фрэнсиса: – Ты в курсе? Генри купил себе «монблан».
– Да, и что?
Банни кивнул на стол Джулиана, где стоял стаканчик с черными глянцевыми ручками:
– Я уже сказал, чтоб он был поосторожней, а то Джулиан подумает, что он ее украл.
– Он был со мной, когда я ее покупал, – сказал Генри, не отрываясь от книги.
– А кстати, сколько такие стоят? – спросил Банни.
Ни слова в ответ.
– Нет, ну сколько? Триста баксов штучка? – Он навалился на стол всем своим внушительным весом. – Помнится, ты говорил, что они просто безобразны. Говорил, что в жизни не будешь писать ничем, кроме обычной перьевой ручки. Было дело?
Молчание.
– Дай-ка я взгляну еще разок.
Опустив книгу, Генри полез в нагрудный карман, достал ручку и положил ее на стол. Банни повертел ее в руках:
– Похоже на те толстые карандаши, которыми я писал в первом классе. Это ведь Джулиан присоветовал тебе купить ее?
– Я хотел купить авторучку.
– И вовсе не поэтому ты купил именно «монблан».
– Мне надоел этот разговор.
– По мне, это просто безвкусица.
– Не тебе рассуждать о вкусе, – отрезал Генри.
Воцарилась тишина. Банни соскользнул обратно на стул.
– Ну-ка, давайте посмотрим, кто у нас чем пишет? – объявил он, приглашая всех к обсуждению этого вопроса. – Франсуа, ты ведь, как и я, приверженец простого пера и чернильницы, правда?
– Более-менее.
Он указал на меня жестом ведущего ток-шоу:
– А ты, как тебя там, Роберт? Какими ручками тебя учили писать в Калифорнии?
– Шариковыми, – ответил я.
Банни со вздохом кивнул, едва не коснувшись груди подбородком:
– Перед нами честный человек, джентльмены. Его пристрастия просты. Одним махом все карты на стол. Мне это нравится.
Дверь распахнулась, и вошли близнецы.
– По какому поводу столько крика, Бан? – со смехом воскликнул Чарльз, закрыв дверь ногой. – Тебя слышно на весь коридор.
Банни пустился в пересказ истории с «Монбланом». Чувствуя себя крайне неловко, я забился в угол и принялся разглядывать корешки книг в шкафу.
– Как долго ты изучал античную филологию? – раздался голос у моего локтя.
Это был Генри. Он повернулся на стуле и теперь смотрел на меня.
– Два года, – ответил я.
– Что ты читал на греческом?
– Новый Завет.
– Ну разумеется, ты знаком с койне,[11]11
Койне – общегреческий язык эллинистически-римского периода (конец IV в. до н. э. – IV в. н. э.).
[Закрыть] – раздраженно бросил он. – Что еще? Само собой, Гомера. И лириков.
Лирики, я слышал, были коньком Генри. Врать я не рискнул:
– Немного.
– И Платона.
– Да.
– Всего Платона?
– Кое-что из него.
– Но всего Платона в переводе.
Я замешкался – чуть дольше положенного. Он недоверчиво посмотрел на меня:
– Нет?
Я спрятал руки в карманы своего нового пальто.
– Большую часть, – сказал я, что было далеко от действительности.
– Что насчет александрийских неоплатоников? Плотина?
– Да, – соврал я (я и по сей день не прочел ни строчки из Плотина).
– Какие трактаты?
К несчастью, в голове у меня воцарилась абсолютная пустота. Что написал Плотин? Кажется, что-то на Э…[12]12
Плотин, философ-неоплатоник III в. н. э., написал 54 трактата, которые его ученик Порфирий разделил на шесть групп (Эннеад), по девять трактатов в каждой. Сочинения Плотина чаще всего издаются в порядке «Эннеад».
[Закрыть] «Эклоги»? Нет, черт побери, это Вергилий.
– Вообще-то Плотин мне не очень интересен.
– Да? Почему же?
Он задавал вопросы, как следователь на дознании. Я едва ли не с тоской подумал о предмете, который шел у меня в это время раньше: «Основы драматического искусства» у мистера Лэйнина, добрейшей души человека. Лежа на полу, мы должны были пытаться достичь «полной релаксации», а он расхаживал между нами и выдавал фразы вроде «А теперь представьте, что ваше тело наполняется прохладной оранжевой жидкостью».
Очевидно, я слишком затянул с ответом на вопрос о Плотине. Генри что-то быстро сказал по-латыни.
– Прошу прощения?
Он холодно взглянул на меня.
– Ничего особенного, – обронил он и вновь ссутулился над книгой.
– Ну что, теперь счастлив? – услышал я голос Банни. – Уделал его по полной программе, ага?
Я отвернулся к полке, чтобы скрыть смятение.
К моему огромному облегчению, ко мне подошел поздороваться Чарльз. Он был спокоен и дружелюбен, однако едва мы обменялись приветствиями, как отворилась дверь и все затихли. На пороге появился Джулиан.
– Доброе утро, – сказал он, осторожно прикрыв дверь. – Вы уже познакомились с нашим новым студентом?
– Да, – ответил Фрэнсис, помогая сесть Камилле и проворно усаживаясь сам. Тон его, как мне показалось, говорил, что ничего более скучного и придумать нельзя.
– Прекрасно. Чарльз, ты не поставишь воду для чая?
Чарльз направился в маленький, не больше шкафа, закуток. Послышался звук льющейся воды. (Для меня так и осталось загадкой, что именно было в том закутке, а также каким чудом Джулиану удавалось порой извлекать оттуда обеды из четырех блюд.) Чарльз вышел и, закрыв дверь, вернулся на место.
– Ну что же, – сказал Джулиан, окинув нас взглядом, – надеюсь, все готовы покинуть мир вещей и явлений и вступить в область высокого?
Он был изумительным, просто волшебным оратором. Как хотелось бы мне воссоздать на этих страницах всю магию его лекций! Увы, человек с посредственными способностями не в состоянии, особенно по прошествии стольких лет, передать своеобразие и очарование речи того, кто одарен интеллектом в исключительной мере. В тот день речь шла о четырех видах божественного безумия у Платона и безумии вообще. Он начал беседу с того, что называл бременем эго.
– Тихий настойчивый голос у нас в голове – почему он так мучает нас? – спросил он и выдержал паузу. – Может быть, он напоминает нам о том, что мы живы, что мы смертны, что каждый из нас наделен неповторимой душой, расстаться с которой мы так боимся, хотя она-то и заставляет нас чувствовать себя несчастней всех прочих созданий? Кроме того, что, как не боль, обостряет наше ощущение самости? Ужасно, когда ребенок вдруг осознает, что он – обособленное от всего мира существо, что никто и ничто не страдает, когда он обжег язык или ободрал коленку, что его боль принадлежит лишь ему одному. Еще ужаснее, когда с возрастом начинаешь осознавать, что ни один, даже самый близкий и любимый, человек никогда не сможет понять тебя по-настоящему. Эго делает нас крайне несчастными, и не потому ли мы так стремимся от него избавиться? Помните эриний?
– Фурии, – сказал Банни. Его завороженные глаза были едва видны из-под нависшей пряди волос.
– Именно. Помните, как они доводили людей до безумия? Они заставляли внутренний голос звучать слишком громко, возводили присущие человеку качества в непомерную степень. Люди становились настолько самими собой, что не могли этого вынести.
Так все-таки как же избавиться от этого грозящего потерей рассудка эго, как полностью освободиться от него? Любовь? Но, как, по свидетельству старого Кефала, однажды сказал Софокл, лишь немногие сознают, что любовь – властитель жестокий и страшный.[13]13
«… поэту Софоклу был при мне задан такой вопрос: „Как ты, Софокл, насчет любовных утех? Можешь ли ты еще иметь дело с женщиной?“ – Помолчал бы ты, право, – отвечал тот, – я с величайшей радостью ушел от этого, как уходят от яростного и лютого повелителя» (Платон. Государство, I, 329. Перевод А. Егунова).
[Закрыть] Один забывает себя ради другого, но при этом становится жалким рабом своенравнейшего из богов. Война? Можно забыться в экстазе битвы, сражаясь за славное дело, но в наши дни осталось не так уж много славных дел, за которые стоило бы сражаться. – Он рассмеялся. – Впрочем, осмелюсь заметить, после всего нашего Ксенофонта и Фукидида мало кто из молодых людей сравнится с вами во владении военной тактикой. Уверен, при желании вы вполне могли бы выступить маршем на Хэмпден-таун и захватить его без посторонней помощи.
Раздался смех Генри:
– Мы могли бы сделать это сегодня же, вшестером.
– Как? – воскликнули все в один голос.
– Один блокирует линии связи и энергопередачи, другой берет под контроль мост через Бэттенкил, третий – выезд из города по главной дороге на север. Остальные движутся с юга и запада. Нас мало, но, если рассредоточиться, мы могли бы перекрыть все пути, ведущие в город, – он поднял ладонь, растопырив пальцы, – и окружить центр со всех сторон. – Пальцы сомкнулись в кулак. – Конечно, у нас было бы преимущество внезапности, – добавил он, и от бесстрастного звучания его голоса мне неожиданно стало не по себе.
Джулиан издал короткий смешок:
– Сколько же лет прошло с тех пор, как боги в последний раз вмешивались в людские войны? Думаю, Аполлон и Афина Победоносная непременно сошли бы на землю, чтобы сражаться на вашей стороне, «званые или незваные», как возвестил дельфийский оракул лакедемонянам.[14]14
«Сами лакедемоняне… отправили посольство в Дельфы вопросить бога: разумно ли им начинать войну или нет. А бог, как говорят, изрек в ответ: если они будут вести войну всеми силами, то победят, а сам он – званый или незваный – будет на их стороне» (Фукидид. История, 118. Перевод Г. Стратановского).
[Закрыть] Только вообразите, какие бы вышли из вас герои.
– Наполовину равные богам, – со смехом отозвался Фрэнсис. – Мы бы восседали на тронах на главной площади города.
– А местные купцы несли бы дань к вашим стопам.
– Золото. Павлинов и слоновую кость.
– Скорее уж чеддер и крекеры, – вмешался Банни.
– Нет ничего ужасней кровопролития, – поспешно сказал Джулиан (замечание о крекерах ему явно не понравилось), – но ведь именно наиболее кровавые места у Гомера и Эсхила зачастую оказываются самыми великолепными. Например, та восхитительная речь Клитемнестры в «Агамемноне», которая мне так нравится. Камилла, ты была нашей Клитемнестрой, когда мы ставили «Орестею». Помнишь что-нибудь оттуда?
Свет из окна бил ей прямо в лицо. При таком сильном освещении большинство людей выглядит блекло, но ее чистые, четкие черты словно бы светились изнутри, так что от взгляда на нее перехватывало дыхание. Я сидел и смотрел на ясные, лучистые глаза и густые ресницы, на висок, где маленькое озерцо золота постепенно растворялось в ровном и теплом, как мед, блеске волос.
– Немного помню.
Глядя на стену чуть выше моей головы, она начала декламировать на греческом. Я не сводил с нее глаз. Интересно, есть ли у нее друг? Может быть, как раз Фрэнсис? Они явно были накоротке, хотя Фрэнсис не производил впечатления человека, которого очень интересуют девушки. В любом случае у меня не было никаких шансов, ведь ее окружали все эти богатые продвинутые ребята в темных костюмах. Куда мне до них, с моими неловкими движениями и манерами провинциала.
Ее голос, с легкой хрипотцой, звучал низко и пленительно.
Отзвучало последнее слово, и на несколько секунд воцарилась тишина. К моему удивлению, Генри, сидевший напротив Камиллы, торжественно ей подмигнул.
Джулиан улыбнулся:
– Прекрасный отрывок. Я готов слушать его снова и снова. Однако как получается, что эта ужасная сцена – царица, кинжалом убивающая своего мужа в ванне, – так восхищает нас?
– Дело в размере, – сказал Фрэнсис. – Сенарий размечает речь Клитемнестры, как набат.
– Но согласитесь, что для греческой поэзии в шестистопном ямбе нет ничего необычного, – возразил Джулиан. – Почему же нас захватывает именно этот отрывок? Почему нас не привлекают сцены более спокойные и приятные?
– В «Поэтике» Аристотель говорит, – подал голос Генри, – что вещи, отталкивающие сами по себе, например трупы, способны восхищать зрителя, когда они запечатлены в произведениях искусства.
– И на мой взгляд, Аристотель прав. Подумайте сами – какие сцены в античной литературе мы помним и любим больше всего? Ответ очевиден. Убийство Агамемнона и гнев Ахилла. Дидона на погребальном костре. Кинжалы заговорщиков и кровь Цезаря. Помните то место у Светония, где тело Цезаря, со свисающей рукой, уносят на носилках?
– Или взять все по-настоящему жуткие места из «Ада» Данте, – оживился Фрэнсис. – Безносый Пьер да Медичина, говорящий через окровавленную щель в гортани…
– Я могу вспомнить кое-что и похуже, – заметил Чарльз.
– Смерть – мать красоту, – изрек Генри.
– А что же тогда красота?
– Ужас.
– Хорошо сказано, – кивнул Джулиан. – Красота редко несет покой и утешение. Напротив. Подлинная красота всегда тревожит.
Я посмотрел на Камиллу, на ее освещенное солнцем лицо, и вспомнил ту знаменитую строчку из «Илиады» об очах Афины, горящих страшным огнем.[16]16
«Он [Ахилл] ужаснулся и, вспять обратяся, познал несомненно Дочь громовержцеву: страшным огнем ее очи горели». (Илиада, I, 199–200. Здесь и далее цитируется в переводе Н. Гнедича.)
[Закрыть]
– Но если красота – это ужас, то что же тогда желание? – спросил Джулиан. – Нам кажется, что мы желаем многого, но в действительности мы хотим лишь одного. Чего же?
– Жить, – ответила Камилла.
– Жить вечно, – добавил Банни, не отрывая подбородок от ладони.
Из закутка послышался свист чайника.
Когда расставили чашки и Генри с церемонностью китайского мандарина разлил чай, мы заговорили о безумии, насылавшемся богами на людей, – поэтическом, провидческом и, наконец, дионисийском.
– Которое окружено гораздо большей тайной, чем все остальные, – сказал Джулиан. – Мы привыкли считать, что религиозный экстаз встречается лишь в примитивных культурах, однако зачастую ему оказываются подвержены именно наиболее развитые народы. Греки, как вы знаете, не слишком сильно отличались от нас. Они были в высшей степени цивилизованны, придерживались сложной и довольно строгой системы норм и правил. Тем не менее они часто впадали в дикое массовое исступление: буйство, видения, пляски, резня. Я полагаю, все это показалось бы нам необратимым, клиническим сумасшествием. Однако греки, во всяком случае некоторые из них, могли произвольно погружаться в это состояние и произвольно же из него выходить. Мы не можем просто так отмахнуться от свидетельств на этот счет. Они вполне неплохо документированы, хотя древние комментаторы и были озадачены не меньше нас. Некоторые полагают, что дионисийское неистовство было результатом постов и молитв, другие – что причиной всему было вино. Несомненно, коллективная природа истерии тоже играла какую-то роль. И все же крайние проявления этого феномена по-прежнему необъяснимы. Участников таинств, образно говоря, отбрасывало в бессознательное, предшествовавшее появлению разума состояние, где личность замещалась чем-то иным – и под «иным» я подразумеваю нечто неподвластное смерти. Нечто нечеловеческое.
Мне вспомнились «Вакханки». От первобытной жестокости этой пьесы, от садизма ее кровожадного бога мне в свое время стало очень не по себе. По сравнению с другими трагедиями, где правили пусть суровые, но все же осмысленные принципы справедливости, это было торжество варварства над разумом, зловещий и недоступный пониманию триумф хаоса.
– Нам нелегко признаться в этом, – продолжил Джулиан, – но именно мысль об утрате контроля больше всего притягивает людей, привыкших постоянно себя контролировать, людей, подобных нам самим. Все истинно цивилизованные народы становились такими, целенаправленно подавляя в себе первобытное, животное начало. Задумайтесь, так ли уж сильно мы, собравшиеся в этой комнате, отличаемся от древних греков или римлян? С их одержимостью долгом, благочестием, преданностью, самопожертвованием? Всем тем, от чего наших современников бросает в дрожь?
Я обвел взглядом лица шестерых, сидящих за столом. Кое-кого из современников, пожалуй, действительно пробила бы дрожь. Любой другой преподаватель немедленно кинулся бы названивать в службу психологической поддержки, услышь он, как Генри излагает план наступления на Хэмпден вооруженных античников.
– Для всякого разумного человека, особенно если он, подобно древним грекам и нам, стремится к совершенству во всем, попытка убить в себе ненасытное первобытное начало представляет немалое искушение. Но это ошибка.
– Почему? – спросил Фрэнсис, слегка подавшись вперед.
Джулиан удивленно приподнял бровь. Длинный тонкий нос придавал его профилю сходство с этрусским барельефом.
– Потому что игнорировать существование иррационального опасно. Чем более развит человек, чем более он подчинен рассудку и сдержан, тем больше он нуждается в определенном русле, куда бы он мог направлять те животные побуждения, над которыми так упорно стремится одержать верх. В противном случае эти и без того мощные силы будут лишь копиться и крепнуть, пока наконец не вырвутся наружу – с тем большим разрушительным эффектом, что их так долго сдерживали. Противостоять им зачастую не способна никакая воля. В качестве предостережения относительно того, что случается, если подобный предохранительный клапан отсутствует, у нас есть пример римлян. Римские императоры. Вспомните Тиберия, уродливого пасынка, стремившегося ни в чем не уступать своему отчиму, императору Августу. Представьте себе то невероятное, колоссальное напряжение, которое он должен был испытывать, следуя по стопам спасителя, бога. Народ ненавидел его. Как бы он ни старался, он всегда оставлял желать лучшего. Ненавистное эго всегда оставалось с ним, и в конце концов ворота шлюза прорвало. Забросив государственные дела и поселившись на Капри, он предался дикому разврату и умер безумным, презираемым всеми стариком. Был ли он хотя бы счастлив там, на острове, в своих садах наслаждений? Нет, напротив, – постыл и отвратителен самому себе. Еще за несколько лет до кончины он начал письмо в Сенат такими словами: «Как мне писать вам, отцы сенаторы, что писать и чего пока не писать? Если я это знаю, то пусть волей богов и богинь я погибну худшей смертью, чем погибаю вот уже много дней».[17]17
Светоний. Жизнь двенадцати цезарей, III, 67. Перевод М. Гаспарова.
[Закрыть] Вспомните тех, кто пришел вслед за ним. Калигулу. Нерона.
Он помолчал.
– Гением Рима и, возможно, тем, что его погубило, была страсть к порядку. В римской архитектуре, литературе, законах хорошо видно это бескомпромиссное отрицание тьмы, бессмыслицы, хаоса. – Он усмехнулся. – Понятно, почему римляне, обычно столь терпимые к чужим религиям, безжалостно преследовали христиан. Как нелепо полагать, что обычный преступник восстал из мертвых! Как отвратителен обычай чествовать его, передавая по кругу чашу с его кровью! Нелогичность этой религии пугала их, и они делали все возможное, чтобы ее искоренить. Я думаю, они шли на столь решительные меры не только потому, что она внушала им страх, но и потому, что она ужасно их привлекала. Прагматики бывают на удивление суеверны. Несмотря на всю их логику, римляне тряслись от страха перед сверхъестественным.
У греков все было иначе. Питая, подобно римлянам, страсть к симметрии и порядку, они тем не менее сознавали, как глупо отрицать невидимый мир и древних богов. Необузданные эмоции, варварство, мрак. – Смутное беспокойство проступило на лице Джулиана, и секунду-другую его взгляд блуждал по потолку. – Помните, мы только что говорили о том, как страшные, кровавые вещи могут быть необыкновенно прекрасны? Это очень греческая и очень глубокая мысль. В красоте заключен ужас. Все, что мы называем прекрасным, заставляет нас содрогаться. А что может быть более ужасающим и прекрасным для духа, подобного греческому или нашему, чем всецело утратить власть над собой? На мгновение сбросить оковы бытия, превратить в груду осколков наше случайное, смертное «я». Помните, как Еврипид описывает менад? Голова запрокинута назад, горло обращено к звездам, «так лань играет, радуясь роскошной зелени лугов».[18]18
Вакханки, 866–867. Перевод Ф.Ф. Зелинского.
[Закрыть] Быть абсолютно свободным… Конечно, можно найти и другие, более грубые и менее действенные способы нейтрализовать эти губительные страсти. Но как восхитительно выпустить их в одном порыве! Петь, кричать, танцевать босиком в полуночной чаще – без малейшего представления о смерти, подобно зверям. Эти таинства обладают необычайной силой. Рев быков. Вязкие струи меда, вскипающие из-под земли. Если нам хватит силы духа, мы можем разорвать завесу и созерцать обнаженную, устрашающую красоту лицом к лицу. Пусть Бог поглотит нас, растворит нас в себе, разорвет наши кости, как нитку бус. И затем выплюнет нас возрожденными.
Теперь уже все мы сидели подавшись вперед и замерев. Я заметил, что у меня открыт рот и я слышу каждый свой вдох.
– Это, на мой взгляд, и есть страшный соблазн дионисийских мистерий. Нам трудно представить себе это пламя чистого бытия.
После занятия я спустился вниз как во сне. Голова шла кругом, но при этом я с болезненной остротой ощущал, что я молод и полон сил и передо мной распахнул объятия чудный день – невыносимая синева неба, ветер, разбрасывающий желтые и красные листья пригоршнями конфетти.
«В красоте заключен ужас. Все, что мы называем прекрасным, заставляет нас содрогаться».
В тот вечер я записал в дневнике: «Деревья охвачены шизофренией и постепенно теряют власть над собой – их новый пылающий цвет свел их с ума. Кто-то, кажется Ван Гог, сказал, что оранжевый – цвет безумия. Красота есть ужас. Мы хотим быть поглощенными ею, хотим найти прибежище в ее очищающем пламени».
Я зашел на почту и, все еще чувствуя непонятный туман в голове, нацарапал открытку матери. Огненно-красные клены и горный поток, на обратной стороне рекомендация: «Если вы хотите насладиться зрелищем листопада в Вермонте, лучше всего предпринять поездку в период с 25.09 по 15.10, когда он особенно живописен».
Когда я опускал ее в щель для иногородних писем, то заметил в другом конце зала Банни. Стоя спиной ко мне, он изучал ряды пронумерованных ящиков. Он остановился примерно там, где находился мой собственный, и, наклонившись, что-то туда опустил. Украдкой оглядевшись, он выпрямился и быстро вышел – руки, как обычно, в карманах брюк, волосы болтаются, упав на глаза.
Я подождал, пока он не исчез, и подошел к ящику. Внутри лежал конверт кремового цвета. Он был новенький, из толстой бумаги, и выглядел очень официально, однако мое имя было написано карандашом, а почерк был детским и неразборчивым, как у пятиклассника. Карандашом была написана и сама записка – маленькие, кривые, разбегающиеся буковки:
Ричард Старик!
Как ты Насчет пообедать в Субботу, где-то около часа?
Я тут знаю одно Классное местечко. Коктейли, все дела.
За мой счет. Буду рад тебя видеть, твой Бан
PS надень Галстук. Ты б его конечно и так надел просто если без нево (орф.) они тебе Нацепят черт знает что из бабушкиного Сундука.
Я перечитал записку и положил ее в карман. Выходя наружу, я чуть было не столкнулся в дверях с доктором Роландом. Сначала мне показалось, что он меня и знать не знает. Но едва я подумал, что мне удалось улизнуть, как скрипучий механизм его лица пришел в движение и откуда-то с пыльной верхотуры, дергаясь и зависая в воздухе, показался картонный задник к сцене узнавания.
– Добрый день, доктор Роланд, – сказал я, оставляя последнюю надежду.
– Ну, как она поживает, дружок?
Он имел в виду мою воображаемую машину. Кристину. Кристи-поддай-газку.
– Прекрасно.
– Возил ее в «Ридимд рипэйр»?
– Да.
– Проблема с коллектором, так?
Я подтвердил и только потом вспомнил, что до этого говорил ему о коробке передач. Но доктор Роланд уже начал развернутую лекцию на тему назначения и срока службы прокладки коллектора.
– Вот это-то и есть, – подытожил он, – одна из главных проблем с иномарками. Таким манером можно израсходовать море масла. Канистра за канистрой, а масло, между прочим, на деревьях не растет.
Он многозначительно воззрился на меня:
– Кто, ты говоришь, продал там тебе прокладку?
– Я уже не помню, – ответил я, впадая от скуки в транс, но все же стараясь незаметно двигаться к выходу.
– Наверно, Бад?
– Да, кажется, он.
– Или Билл. Билл Ханди – парень что надо.
– По-моему, это был Бад.
– Ну и как тебе эта старая сорока?
Я мог только гадать, относилось ли это к Баду или к какой-то настоящей сороке, а может быть, мы уже вступили во владения старческого маразма. Иногда было трудно поверить, что доктор Роланд состоит штатным преподавателем в колледже такого ранга. Он скорее напоминал одного из тех болтливых старикашек, которые, оказавшись на одном с тобой сиденье в автобусе, непременно начинают показывать всякие памятные клочки, которые годами хранят в бумажниках.
Он углубился в повторное рассмотрение некоторых пунктов только что прочитанной лекции о прокладках. Я ждал удобного момента, чтобы вдруг вспомнить о назначенной встрече, но тут, опираясь на палочку и сияя улыбкой, к нам подковылял большой друг доктора Роланда доктор Бленд. Доктору Бленду было под девяносто, и в течение последних лет пятидесяти он читал курс «Инвариантные субпространства». Курс этот славился монотонностью и практически абсолютной недоступностью для восприятия, а кроме того, тем, что заключительный тест, насколько у кого хватало памяти, состоял из одного-единственного вопроса. Вопрос был длиной в три страницы, но правильным ответом неизменно было «да». Это все, что нужно было знать, чтобы не провалиться по «Инвариантным субпространствам».
Он был, если только это возможно, еще большим любителем почесать язык, чем доктор Роланд. Вместе они походили на супергероев из какого-нибудь комикса – непобедимый, блистательный дуэт бестолковщины и занудства. Я пробормотал «извините» и ускользнул, оставив их наедине с их грозными замыслами.