Текст книги "Тайная история"
Автор книги: Донна Тартт
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Двое ребят носили очки, как ни странно, одинаковой формы – маленькие, старомодные очочки в круглой стальной оправе. У того, что покрупнее – а он и вправду был крупным, за метр девяносто, – было прямоугольное лицо, темные волосы и грубоватая бледная кожа. Его можно было бы назвать красивым, будь его черты более подвижными, а глаза за стеклами очков более выразительными и живыми. Он носил темные костюмы английского покроя и всегда появлялся с длинным черным зонтом – зрелище для Хэмпдена, прямо скажем, причудливое. Битники, панки, самодовольные выпускники частных школ – ровным, невозмутимым шагом он шествовал сквозь их толпы со строгой осанкой старой балерины, удивлявшей в человеке его габаритов. «Генри Винтер», – сообщили мне приятели, когда однажды я указал на его черную фигуру вдалеке: сделав изрядный крюк, он обходил стороной кучку колошматящих по бонгам хиппи.
Тот, что пониже – правда, не намного, – был неряшливый, розовощекий, постоянно жевавший жвачку блондин, неизменно пребывавший в приподнятом настроении. Он всегда носил один и тот же пиджак – бесформенное нечто из коричневого твида с протертыми на локтях рукавами, не достававшими ему до запястий, – и ходил, засунув кулаки глубоко в карманы пузырящихся на коленях брюк. Его песочного цвета волосы лежали так, что правый глаз был едва виден из-за длинной пряди, свисавшей поверх очков. Звали его Банни Коркоран (в Банни непостижимым образом превратилось имя Эдмунд). В столовой я часто слышал его громкий и резкий голос, легко различимый в общем шуме.
Третий юноша из этой пятерки выглядел необычнее всех. Элегантный, с острыми выступами локтей и плеч и нервными движениями рук, он был таким худым, что, казалось, вот-вот сломается. Лукавое, белое, как у альбиноса, лицо венчала аккуратная огненная копна самых рыжих волос на свете. Я полагал (ошибочно), что он одевается, как Альфред Дуглас или граф де Монтескью:[6]6
Граф Робер де Монтескью-Фезенсак (1855–1921) – сочинитель, эстет и денди, был известен как арбитр элегантности и покровитель искусств.
[Закрыть] великолепные накрахмаленные рубашки с отложными манжетами, изумительные галстуки, легкое черное пальто, полы которого вздымались на ходу и придавали ему сходство с королем студенческого бала и Джеком-потрошителем одновременно. Как-то раз я с восхищением заметил у него на носу пенсне. (Позже выяснилось, что оно ненастоящее, в оправу вставлены простые стекла, а зрение у него на порядок лучше моего.) Его звали Фрэнсис Абернати. Дальнейшие расспросы вызвали подозрение у моих знакомых мужского пола, недоумевавших, с чего бы мне интересоваться такой особой.
И наконец, были еще двое, юноша и девушка. Я часто видел их вместе и сначала принял за обыкновенную парочку, но однажды, рассмотрев поближе, догадался, что они брат и сестра. Позже я узнал, что, более того, они – близнецы. Сходство их было удивительным – оба с густыми русыми волосами и лишенными явных признаков пола лицами, такими же ясными, радостными и полнокровными, как лица ангелов на картинах фламандцев. Пожалуй, они так сильно выделялись в Хэмпдене, где кишмя кишели непризнанные гении и начинающие декаденты, а в одежде de rigueur[7]7
Обязательным (фр.).
[Закрыть] считался черный цвет, еще и потому, что предпочитали носить светлые, особенно белые, вещи. В удушливом смоге сигарет и мрачных умствований они мелькали то тут, то там, словно аллегорические фигуры из старинной постановки или призраки гостей давным-давно минувшего чаепития в саду. Они были единственными близнецами на кампусе, и узнать их имена было нетрудно: Чарльз и Камилла Маколей.
Все они казались мне абсолютно недоступными. И все же я с интересом наблюдал за ними при всякой возможности: вот Фрэнсис, нагнувшись, беседует с сидящим на ступеньке крыльца котом; вот Генри проносится мимо в маленькой белой машине, на сиденье рядом с ним – Джулиан собственной персоной; вот Банни, высунувшись из окна второго этажа, что-то кричит близнецам на лужайке. Постепенно ко мне просочились еще кое-какие сведения. Фрэнсис Абернати приехал из Бостона и, по слухам, был юношей весьма состоятельным. Генри, как говорили, тоже был не беден, к тому же отличался феноменальными лингвистическими способностями. Он знал несколько языков, древних и современных, и в восемнадцать лет опубликовал комментированный перевод Анакреона. (Мне рассказал об этом Жорж Лафорг; правда, когда мы коснулись этой темы, он стал мрачен и немногословен. Позже я узнал, что на первом курсе Генри поставил его в ужасно неловкое положение перед всем факультетом, когда Лафорг отвечал на вопросы после своей ежегодной лекции по Расину.) Близнецы снимали квартиру в городе и были родом откуда-то с юга. А Банни Коркоран имел обыкновение слушать у себя в комнате марши Джона Филипа Суза – поздно ночью и на полной громкости.
Все это вовсе не значит, что я был занят исключительно подобными наблюдениями. Я только начал привыкать к колледжу, занятия шли полным ходом, к тому же немало времени у меня отнимала работа. Мой острый интерес к Джулиану Морроу и его греческим ученикам уже начал ослабевать, когда произошло одно удивительное совпадение.
Шла вторая неделя моего пребывания в колледже. В среду утром, перед второй парой, я заглянул в библиотеку, чтобы отксерокопировать кое-что для доктора Роланда. Спустя полчаса, когда у меня уже рябило в глазах, я вернул ключ от ксерокса библиотекарше и пошел к выходу, но тут заметил Банни и близнецов. Они сидели за столом среди хаоса бумаг, перьевых ручек и пузырьков с чернилами. Мне особенно запомнились эти пузырьки – я был буквально очарован ими и еще длинными черными ручками, до ужаса архаичными и неудобными на вид. На Чарльзе был белый теннисный свитер, а на Камилле – летнее платье с матросским воротничком и соломенная шляпка. Банни свой пиджак бросил на спинку стула, и на подкладке всем на обозрение красовалось несколько внушительных пятен и прорех. Сам он сидел в мятой рубашке, закатав рукава и водрузив локти на стол. Все трое разговаривали вполголоса, сдвинув головы.
Внезапно мне захотелось узнать, о чем они говорят. Я направился к книжной полке позади их столика медленным, неуверенным шагом, словно бы не зная толком, что мне нужно, подбираясь все ближе и ближе, пока не подошел к ним почти вплотную, так, что мог бы тронуть Банни за плечо. Повернувшись к ним спиной, я взял с полки первую попавшуюся книгу – какой-то нелепый сборник работ по социологии – и сделал вид, что изучаю указатель. Ресоциализация. Респонденты. Референтные группы. Рефлексия.
– Я не уверена, – услышал я голос Камиллы. – Если греки плывут к Карфагену, то здесь должен быть винительный. Помните? Отвечает на вопрос «куда?». Так по правилу.
– Не годится.
Это был Банни. Он говорил, растягивая слова и слегка гнусавя, – У. К. Филдс с особо тяжелым случаем лонг-айлендской манеры цедить сквозь зубы.
– Здесь не вопрос «куда?», а вопрос «где?». Ставлю на аблатив.
Озадаченное молчание и шелест страниц.
– Стоп, – сказал Чарльз; его голос, хрипловатый и слегка южный, был очень похож на голос сестры. – Смотрите, они не просто плывут к Карфагену, они плывут его штурмовать.
– Ты с ума сошел.
– Нет, так и есть. Посмотрите на следующее предложение. Здесь нужен дательный.
– Ты уверен?
Опять шелест страниц.
– Абсолютно. Epi tō Karchidona.
– Ничего не получится, – авторитетно заявил Банни. Судя по голосу, можно было подумать, что у меня за спиной сидит Терстон Хауэлл из «Острова Джиллигана». – Аблатив – то, что доктор прописал. Обычное дело – если не можешь определить падеж, значит, это аблатив.
Секундная пауза.
– Банни, что ты вообще несешь? – вздохнул Чарльз. – Аблатив – латинский падеж.
– Ну разумеется, я в курсе, – раздраженно ответил Банни после некоторого замешательства, говорившего скорее об обратном. – Ты же понял, о чем я. Аорист, аблатив – один черт, честное слово…
– Нет, Чарльз, – вмешалась Камилла, – дательный здесь не подходит.
– Говорю тебе, подходит. Они ведь плывут, чтобы штурмовать город, так?
– Да, но ведь греки плыли через море и к Карфагену.
– Но я же поставил впереди epi!
– Ну да – вполне можно употребить epi, если мы штурмуем город, но по первому правилу здесь нужен винительный падеж.
Самость. Самосознание. Сегрегация. Я уткнулся в указатель и принялся ломать голову над нужным падежом. Греки плывут через море к Карфагену. К Карфагену. Вопрос «куда?». Вопрос «откуда?». Карфаген.
Вдруг меня осенило. Я закрыл книгу, поставил ее на полку, повернулся к их столику:
– Прошу прощения.
Они сразу же прервали разговор и, подняв головы, изумленно уставились на меня.
– Извините, но, может быть, подойдет местный падеж?
Некоторое время все молчали.
– Местный падеж? – удивился Чарльз.
– Просто подставьте к Karchido ze, – продолжил я как можно более уверенным тоном. – По-моему, это ze.Тогда вам не понадобится предлог – кроме epi, конечно, если они отправились на войну. Ze подразумевает «по направлению к», так что и насчет падежа можно не волноваться.
Чарльз посмотрел в свои записи, вновь на меня.
– Местный? Звучит как-то сомнительно.
– Ты когда-нибудь встречал Карфаген в этом падеже? – спросила Камилла.
Об этом я не подумал.
– Вообще-то нет. Но мне точно встречались Афины.
Чарльз пододвинул к себе словарь и принялся его листать.
– А, черт, да не возись ты, – махнул рукой Банни. – Если не надо ничего склонять и можно обойтись без предлога, то, по-моему, лучше просто не бывает. – Он откинулся на спинку стула и взглянул на меня. – Позволь, я пожму твою руку, незнакомец.
Я протянул ему руку. Крепко сжав, он потряс ее, едва не опрокинув локтем пузырек с чернилами.
– Рад познакомиться, очень-очень рад, – заверил он меня, свободной рукой откидывая волосы со лба.
Эта внезапная вспышка внимания смутила меня. Все было так, словно бы со мной вдруг заговорили персонажи любимой картины, только что погруженные в собственные мысли и заботы на холсте. Не далее как вчера в коридоре колледжа на меня чуть не налетел Фрэнсис, пронесшись мимо в облаке черного кашемира и табачного дыма. На какой-то миг, когда его плечо коснулось меня, он превратился в существо из плоти и крови, но уже секунду спустя снова стал плодом воображения, галлюцинацией, скользящей по коридору, – так же безучастен ко мне, как, говорят, призраки, поглощенные своими потусторонними делами, безучастны к миру живых.
Все еще листая словарь, Чарльз встал и протянул мне руку:
– Чарльз Маколей.
– Ричард Пэйпен.
– А, так это ты, – вдруг сказала Камилла.
– Что?
– Ведь это ты заходил узнать насчет занятий?
– Это моя сестра, – сказал Чарльз, – а это… Бан, ты уже представился?
– Нет-нет, кажется, нет. Вы просто осчастливили меня, сэр. У нас еще десяток таких предложений и пять минут на все про все, – сообщил Банни и вновь схватил мою руку: – Эдмунд Коркоран.
– Ты долго занимался греческим? – спросила Камилла.
– Два года.
– Кажется, ты неплохо знаешь его.
– Жаль, что ты не в нашей группе, – сказал Банни.
Неловкое молчание.
– Э-э, Джулиан немного странно относится к таким вещам, – замявшись, сказал Чарльз.
– Слушай, а сходи-ка ты к нему еще раз, – оживился Банни. – Принеси ему цветочков, скажи, что ты без ума от Платона, и потом можешь смело вить из него веревки.
Опять молчание, на этот раз совсем уж неодобрительное.
Камилла улыбнулась, но словно бы и не мне – очаровательная, равнодушная улыбка в пространство, как будто я был официантом или продавцом. Чарльз тоже улыбнулся – вежливо, слегка вскинув брови. Это легкое движение бровей могло быть непроизвольным, могло, по правде говоря, означать все что угодно, но я увидел в нем только одно: «Надеюсь, это все?»
Я что-то промямлил, собираясь повернуться и уйти, но в этот момент Банни, сидевший лицом к входу, резким движением ухватил меня за запястье:
– Постой.
Я оторопело поднял глаза. От дверей библиотеки к нам направлялся Генри – темный костюм, зонт, все как обычно. Подойдя к столу, он сделал вид, что не замечает меня.
– Привет, – обратился он к остальным. – Вы закончили?
Банни кивнул в мою сторону.
– Слушай, Генри, мы тут кое-кого хотели с тобой познакомить.
Генри мельком взглянул на меня. Выражение его лица нисколько не изменилось, он только на секунду зажмурился, словно появление в его поле зрения человека вроде меня было чем-то немыслимым.
– Да-да, – продолжил Банни. – Этого молодого человека зовут Ричард… Ричард – как там?
– Пэйпен.
– Ну да, Ричард Пэйпен. Изучает греческий.
Чуть приподняв подбородок, Генри смерил меня взглядом:
– Очевидно, не здесь.
– Не здесь, – подтвердил я, стараясь смотреть ему в лицо, но его взгляд был таким откровенно уничижительным, что мне пришлось отвести глаза.
– А, Генри, взгляни-ка вот на это, – спохватился Чарльз, вновь погрузившись в ворох своих бумаг. – Мы хотели поставить здесь дательный или винительный, но он посоветовал нам местный.
Генри склонился над его плечом, изучая страницу.
– Хм, архаичный локатив, – сказал он. – Весьма в духе Гомера. Конечно, грамматически это верно, но, возможно, несколько выпадает из контекста.
Он выпрямился и повернулся ко мне. Свет падал под таким углом, что за стеклами очков мне было совсем не видно его глаз.
– Очень интересно. Ты специализируешься на Гомере?
Я хотел было ответить «да», но почувствовал, что он будет только рад уличить меня во лжи, а главное, сможет сделать это без особого труда.
– Мне нравится Гомер, – только и выдавил я из себя.
Это замечание было встречено холодным презрением.
– Я обожаю Гомера, – сухо произнес Генри. – Разумеется, мы изучаем несколько более поздние вещи: Платона, трагиков и так далее.
Пока я лихорадочно соображал, что бы мне ответить, Генри уже отвернулся, утратив ко мне всякий интерес.
– Нам пора идти, – сказал он.
Чарльз собрал бумаги и поднялся из-за стола: встала и Камилла и на этот раз тоже подала мне руку. Когда они стояли вот так, бок о бок, их сходство было особенно разительным. Проявлялось оно, впрочем, не столько в чертах лица, сколько в мимике и манере держаться. Между ними словно бы существовала тайная связь, по каналам которой передавались жесты и движения – стоило одному из них моргнуть, и через пару секунд, как беззвучное эхо, падали и взлетали ресницы другого. Их умные, спокойные глаза были одного и того же оттенка серого. Мне подумалось, что она очень красива – тревожной, почти средневековой красотой, уловить которую не смог бы глаз случайного наблюдателя.
Банни с шумом отодвинул стул и хлопнул меня по спине:
– Ладно, милейший, надо будет нам как-нибудь еще встретиться и поболтать о греческом, да?
– До свидания, – кивнул Генри.
– До свидания, – отозвался я.
Все пятеро не торопясь двинулись к выходу, а мне оставалось лишь стоять и смотреть, как они широкой фалангой покидают библиотеку.
Когда пару минут спустя я зашел в офис доктора Роланда, чтобы оставить ксерокопии, то спросил его, не мог бы он выдать мне аванс.
Он медленно откинулся на спинку кресла и навел на меня окуляры слезящихся, с покрасневшими веками глаз.
– Э-э, видишь ли, – сказал он, – в течение последних десяти лет я взял себе за правило этого не делать. И позволь, я объясню тебе почему.
– Я понимаю, сэр, – поспешно вставил я – лекции доктора Роланда на тему его «правил» порой могли длиться полчаса, а то и больше. – Я прекрасно понимаю. Просто это непредвиденные обстоятельства.
Он подался вперед и откашлялся.
– И что же это, интересно, за обстоятельства?
Его сложенные на столе руки оплетали вздувшиеся вены, и кожа вокруг костяшек отливала синюшным перламутром. Я уставился на них, будто видел впервые. Мне было нужно десять—двадцать долларов, нужно позарез, и я открыл рот, совершенно не подумав о том, что буду говорить.
– Да так… У меня возникла одна проблема.
Он выразительно нахмурил брови. Кое-кто из студентов говорил, что доктор Роланд лишь притворяется без пяти минут маразматиком. Я не видел в его поведении ни капли притворства, но порой, стоило утратить бдительность, он разражался неожиданной вспышкой здравомыслия, и, хотя зачастую эта вспышка не имела никакого отношения к теме разговора, она все же служила неоспоримым доказательством того, что где-то в илистых глубинах его сознания мыслительный процесс еще вел борьбу за существование.
– Все дело в моей машине, – вдруг озарило меня (никакой машины у меня не было). – Мне нужно отвезти ее в ремонт.
Я не ожидал дальнейших расспросов, но он, напротив, заметно приободрился:
– Что с ней стряслось?
– Что-то с коробкой передач.
– Двухступенчатая? С воздушным охлаждением?
– С воздушным охлаждением, – ответил я, переминаясь с ноги на ногу. Такой поворот разговора мне совсем не нравился. Я ровным счетом ничего не понимаю в машинах и не смог бы даже поменять колесо.
– А что у тебя? Небось одна из этих моделек с шестью цилиндрами?
– Да.
– И дались же вам всем, ребята, эти недомерки. Свое чадо я ни к чему, где меньше восьми цилиндров, и не подпустил бы.
Я просто не знал, что на это ответить.
Он выдвинул ящик стола и начал выуживать все подряд, поднося каждую вещь вплотную к глазам и опуская затем обратно.
– Если полетела коробка передач, то, скажу по опыту, машине конец. Тем более если на ней стоит «V6». Лучше сразу отправить ее на свалку. Вот у меня «98-ридженси-брафэм», машине десять лет. Так я регулярно показываю ее механику, меняю фильтр через каждые две с половиной тысячи километров и через каждые пять – масло. Бегает, как в сказке. Будешь в городе, смотри, поосторожней с этими мастерскими, – выдал он неожиданно суровым тоном.
– Простите?
Он наконец нашел свою чековую книжку и принялся что-то усердно в ней выписывать.
– Конечно, надо было бы сначала отправить тебя в финансовый отдел, но, думаю, можно обойтись и без этого. В Хэмпдене есть пара-тройка таких мест… Если узнают, что ты из колледжа, сразу же заломят двойную цену. «Ридимд рипэйр» в общем-то лучше остальных – они там все возрожденные христиане, но все равно смотри в оба, иначе обдерут тебя как липку.
Он вырвал чек и протянул его мне. Я взглянул на сумму, и сердце мое подпрыгнуло. Двести долларов. Внизу его подпись, все как полагается.
– И смотри не давай им ни цента больше.
– Ни в коем случае, сэр, – пообещал я, едва сдерживая радость.
Что же я буду делать с такой кучей денег? Может, он даже забудет, что дал их мне?
Он сдвинул очки на нос и посмотрел на меня поверх стекол.
– Так, значит, понял? «Ридимд рипэйр», за городом, на шес-том шоссе. Знак в виде креста.
– Спасибо вам.
Я шел по коридору в самом радужном настроении, в кармане лежало двести долларов, и первое, что я сделал, – спустился к телефону и вызвал такси, чтобы поехать в Хэмпден-таун. Если я что-то и умею, так это врать на ходу. Тут у меня своего рода талант.
И как же я провел время в Хэмпден-тауне? Честно говоря, я был слишком потрясен своей удачей, чтобы провести его с толком. День был восхитительным, мне ужасно надоело безденежье, и поэтому, не успев подумать как следует, я первым делом зашел в дорогой магазин мужской одежды на площади и купил пару рубашек. Потом заглянул в лавку Армии спасения и, порывшись в корзинах, отыскал твидовое пальто и коричневые туфли, которые пришлись мне впору, а в придачу к этому запонки и забавный старый галстук с изображением охоты на оленя. Когда я вышел на улицу, то с облегчением обнаружил, что у меня осталось еще около ста долларов. Зайти в книжный? Пойти в кино? Купить бутылку виски? Ласково улыбаясь и что-то щебеча, меня окружила целая стая возможностей, и я стоял, пригвожденный к залитому ясным сентябрьским светом тротуару, пока от этого хоровода удовольствий у меня не начало рябить в глазах. Тогда, словно парень из глубинки, смущенный игривыми взглядами проституток, я метнулся к телефонной будке, разорвав их пестрый круг, и набрал номер такси, чтобы поскорее вернуться в колледж.
Оказавшись у себя в комнате, я разложил покупки на кровати. На запонках были царапины и чьи-то инициалы, но зато они выглядели как настоящее золото и матово поблескивали в ленивых лучах осеннего солнца, собиравшихся в желтые лужи на дубовых досках пола, – роскошно, густо, пьяняще.
Я испытал ощущение дежа-вю, когда на следующий день Джулиан возник передо мной точь-в-точь как в первый раз, осторожно выглядывая из-за чуть приоткрытой двери, как будто за нею скрывалось что-то нуждавшееся в усиленной охране, нечто совершенно необыкновенное, что он всеми силами старался оградить от посторонних взглядов. В последующие месяцы это чувство посещало меня не раз. Даже сейчас, по прошествии лет, на другом конце страны, я порой вижу во сне, как стою перед белой дверью и жду, что вот-вот, словно страж сказочных врат, появится он – неподвластный времени, с бдительным взглядом и лукавой улыбкой ребенка.
Увидев, что это я, он отворил дверь несколько шире, чем во время моего первого визита.
– Снова мистер Пипин, если не ошибаюсь?
Я не стал поправлять его.
– Боюсь, что да.
На секунду он сосредоточил на мне взгляд.
– Знаете, у вас замечательная фамилия. Было несколько французских королей по имени Пипин.
– Вы сейчас заняты?
– У меня всегда найдется свободная минутка для наследника французского престола, если только вы действительно им являетесь, – произнес он шутливым тоном.
– Боюсь, что нет.
Он рассмеялся и процитировал коротенькую греческую эпиграмму о том, что честность – опасная добродетель, а затем, к моему удивлению, распахнул дверь и пригласил меня войти.
Комната, в которой я оказался, вовсе не походила на кабинет преподавателя. Полная воздуха и света, с белыми стенами и высоким потолком, она была гораздо больше, чем казалось снаружи. В открытые окна врывался ветерок и играл с накрахмаленными занавесками. В углу, у низкой книжной полки, стоял большой круглый стол, на котором фарфоровые чайники соседствовали с греческими книгами, и повсюду – на этом столе, на подоконниках, на письменном столе Джулиана – были цветы: розы, гвоздики, анемоны. Особенно сильно пахли розы. Их густой запах висел в воздухе, смешиваясь с ароматами бергамота, черного китайского чая и слабым запахом не то чернил, не то камфары. От глубокого вдоха у меня слегка закружилась голова. Куда бы я ни посмотрел, взгляд обязательно выхватывал что-нибудь красивое: восточные коврики, фарфор, похожие на драгоценные камни миниатюры – ослепительный блеск дробящегося цвета. Мне показалось, будто я очутился в одной из тех византийских церквушек с неказистым фасадом, внутреннее убранство которых подобно тончайшей скорлупе из позолоты и смальты, сверкающей подлинными красками рая.
Он сел в кресло у окна и указал мне на стул.
– Полагаю, вы пришли по поводу занятий греческим.
– Да.
Его глаза были скорее серыми, чем голубыми, взгляд был открыт и мягок.
– И вас не смущает, что не за горами середина семестра?
– Я хотел бы продолжить изучение греческого. По-моему, стыдно бросать его после двух лет.
Он поднял брови – высоко и чуть насмешливо – и мельком взглянул на свои сложенные ладони.
– Мне говорили, что вы из Калифорнии.
– Да, я оттуда, – слегка опешив, ответил я.
Кто мог ему об этом сказать?
– У меня мало знакомых с Запада, – сказал он. – Не думаю, что мне там понравилось бы. – Он задумчиво помолчал, словно потревоженный каким-то смутным воспоминанием. – И чем же вы занимаетесь в Калифорнии?
Я выложил ему свою байку. Апельсиновые рощи, угасшие кинозвезды, вечерние коктейли у кромки подсвеченного бассейна, сигареты, сплин. Он слушал, глядя мне в глаза, казалось, совершенно очарованный моими фальшивыми воспоминаниями. Еще никогда мои старания не встречали такого искреннего интереса и живого внимания. У него был настолько завороженный вид, что я поддался искушению и присочинил несколько больше, чем позволяло благоразумие.
– Это так пленительно, – произнес он с теплотой в голосе, когда в состоянии, близком к эйфории, я наконец выдохся. – Так необычайно романтично.
От столь небывалого успеха меня бросило в жар.
– Ну, для нас в этом нет ничего необычного, вы же понимаете, – сказал я, стараясь подавить волнение.
– И что же человек со столь романтическим складом характера ищет в занятиях классической филологией? – спросил он так, будто, поймав по счастливой случайности такую редкую птицу, как я, просто не мог отпустить меня, не услышав ответа.
– Если под романтикой вы понимаете одиночество и самосозерцание, то, на мой взгляд, именно романтики часто оказываются лучшими филологами-классиками, – как мог, извернулся я.
Джулиан рассмеялся.
– Как раз неудавшиеся филологи-классики зачастую становятся великими романтиками. Впрочем, согласитесь, это не имеет отношения к делу. Как вам Хэмпден? Вам здесь нравится?
Я представил довольно пространную экзегезу на тему соответствия колледжа моим нынешним устремлениям.
– Многие молодые люди находят сельскую местность скучной, – заметил он. – И тем не менее пребывание здесь для них далеко не бесполезно. Вы много путешествовали? Расскажите мне о том, что вас сюда привело. Мне показалось, что такого юношу, как вы, расставание с городом способно повергнуть в замешательство. Хотя, возможно, городская жизнь уже успела вас утомить, я не ошибся?
С обезоруживающим обаянием и мастерством он ловко переводил меня с одной темы на другую, и я уверен, что из нашей беседы, длившейся по ощущению несколько минут, но на деле гораздо дольше, он смог извлечь все, что только хотел обо мне знать. Мне и в голову не приходило, что источником его острого интереса могло быть что-то более прозаичное, чем глубочайшее удовольствие от общения со мной. Хотя в какой-то момент я поймал себя на том, что с увлечением разглагольствую о великом множестве материй, в том числе сугубо личных, а моя искренность переходит обычные границы, я был убежден, что сообщаю все это ему по собственной воле. Жаль, что я не запомнил весь наш разговор – вернее, я, конечно, мог бы воспроизвести многое из того, что наговорил, но по большей части это был такой вздор, что вспоминать о нем мне просто-напросто неприятно. Он возразил мне лишь один раз (не считая скептически выгнутой брови в ответ на упоминание о Пикассо; узнав Джулиана чуть ближе, я понял, что это имя прозвучало для него едва ли не личным оскорблением), когда я завел речь о психологии – предмете, о котором не мог не думать хотя бы из-за работы у доктора Роланда.
– Скажите, вы действительно считаете, что психологию можно назвать наукой? – спросил он с озабоченным видом.
– Безусловно. А что же это еще?
– Но ведь еще Платон говорил, что социальное положение, условия быта и тому подобное оказывают на личность необратимое воздействие. Мне кажется, что психология – это лишь еще одно слово для обозначения того, что древние называли судьбой.
– Психология конечно же ужасное слово.
– О да, действительно ужасное, – поддержал он меня, при этом на лице у него читалось, что, просто коснувшись этой темы, я опустился до безвкусицы. – Возможно, в каком-то смысле рассуждения об определенном складе ума оказываются небесполезны. Сельские жители, обитающие со мной по соседству, очаровательны, ибо жизнь их так неразрывно связана с судьбой, что может служить подлинным примером предопределенности. Впрочем, – рассмеялся он, – боюсь, что и мои студенты не вызывают у меня особого интереса, поскольку я могу с точностью предсказать каждый их шаг.
Я был восхищен его манерой вести беседу. Она казалась современной и путаной (на мой взгляд, одна из характерных особенностей человека нашего времени – это страсть уходить в сторону от темы), однако сейчас я понимаю, что, искусно плетя свою речь, он вновь и вновь подводил меня к одним и тем же моментам нашего разговора. Ведь в отличие от современного ума, прихотливого и непоследовательного, античный ум целенаправлен, решителен и неумолим. Подобное мышление не часто встретишь в наши дни. И хотя я могу перескакивать с одного на другое не хуже остальных, я постоянно испытываю навязчивое желание вернуться к сути проблемы.
Через некоторое время беседа иссякла. После короткой паузы Джулиан учтиво произнес:
– Думаю, я был бы рад видеть вас среди моих учеников, мистер Пэйпен.
Я задумчиво смотрел в окно, уже не помня толком, зачем сюда пришел, и, услышав эти слова, изумленно уставился на Джулиана, не зная, что ответить.
– Впрочем, есть несколько условий, на которые вы должны согласиться, прежде чем примете мое предложение.
– Что за условия? – спросил я, внезапно насторожившись.
– Завтра вам нужно будет зайти в регистрационный отдел и подать заявление о смене куратора.
Он потянулся за ручкой. Машинально проследив за его рукой, я не поверил глазам. Стаканчик был набит авторучками «монблан», серии «майстерштюк» – их было как минимум полдюжины. Быстро написав записку, он протянул ее мне:
– Не потеряйте. Регистраторы записывают ко мне студентов только по моему личному запросу.
Его уверенный почерк, с буквой «е» на греческий манер, напоминал манеру письма, принятую в девятнадцатом веке. Чернила еще не высохли.
– Э-э, но у меня уже есть куратор.
– Видите ли, я принимаю ученика только вместе с правом его курировать. Остальные преподаватели не согласны с моими методами, и, если какое-либо третье лицо будет уполномочено налагать вето на мои решения, вы столкнетесь с множеством проблем. Вам также будет необходимо заполнить формы, касающиеся смены предметов. Думаю, вам следует отказаться от всего, кроме французского, – его вам лучше оставить. Вам явно не хватает знания современных языков.
Я остолбенел.
– Я не могу отказаться от всех предметов.
– Отчего же?
– Регистрация давно закончена.
– Это ровным счетом ничего не значит, – невозмутимо сказал Джулиан. – Новые предметы, которые вы внесете в свой учебный план, буду преподавать вам я. Скорее всего, мы с вами остановимся на трех-четырех предметах в семестр вплоть до вашего выпуска.
Я озадаченно посмотрел на него. Неудивительно, что у него лишь пятеро студентов.
– Разве это возможно? – спросил я.
Он усмехнулся.
– Боюсь, вы еще плохо знакомы с порядками Хэмпден-колледжа. Администрация, конечно, это не приветствует, но поделать ничего не может. Время от времени они поднимают шум вокруг распределения предметов, но серьезных проблем еще ни разу не возникало. Мы изучаем искусство, историю, философию и многое другое. Если в той или иной области у вас обнаружатся пробелы, вам придется посещать дополнительные занятия, не исключено, что и у другого преподавателя. Поскольку французский – не мой родной язык, я считаю разумным, чтобы вы изучали его у мистера Лафорга. В следующем году я начну заниматься с вами латынью. Язык этот труден, но знание греческого будет вам хорошим подспорьем. Совершеннейший из языков – латынь. Уверен, занятия ею доставят вам истинное удовольствие.
Его тон слегка меня задевал. Выполнить эти требования означало быть окончательно и бесповоротно переведенным из Хэмпден-колледжа в его маленькую Академию древнегреческого языка – пять студентов, я шестой.