355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Вересов » Сны женщины » Текст книги (страница 4)
Сны женщины
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 06:05

Текст книги "Сны женщины"


Автор книги: Дмитрий Вересов


Соавторы: Евгений Хохлов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

– Да ну вас, – раздражается она. – Терпеть не могу розыгрышей. Я ими сыта по горло. Что ни день, то глупый розыгрыш.

– Что вы сердитесь? Какие розыгрыши? Это ваш дом, это – ваш сад. Это – ваш нотариус.

– То есть как?

– Вы чем-то недовольны?

– Я не понимаю… Это бабушка Ванда тут жила? Так жила?

– А что? По-моему, неплохо. Вы ожидали большего?

– Большего?! Большего, чем это королевство? Чем этот дворец? Вы меня правда не разыгрываете, а, господин нотариус?

– Так уж и королевство! Земли полгектара. Огорода нет – Ванда извела, только клумбы и плодовые деревья. Что касается дома, то не дворец, но хорошее, большое богатое жилище. С современными удобствами. Из мезонина – там, кстати, спальня, очень просторная, – можете любоваться морем. Закатом там, рассветом. Знаете, эти алые и багровые краски… Так красиво…

– Вы смеетесь? Или сошли с ума?

– Ах, я не смеюсь – улыбаюсь в душе. По-доброму, поверьте. И, честное слово, я не сбежал из дома скорби. Почему вы так странно реагируете, дорогая? Что за недоверчивость? Многие на вашем месте пришли бы в восторг.

– В восторг… – потерянно шепчет она. – Я не могу поверить, что этот дворец – бабушкин. Мне туда войти страшно. Мы никогда не жили богато. Мама никогда не говорила, что бабушка у нас могла позволить себе такое. Я ждала, что увижу покосившуюся хибарку какую-нибудь или нечто вроде дачного домика с прохудившейся крышей, сарай-развалюшку, нужник-скворечник, колодец, огород с картошкой. Две-три одичавших яблони, заглохший цветник, пыльный вытоптанный двор… Что угодно, только не такое! Такое может только присниться.

– Ну так это не сон, дорогая. Видите ли, на закате дней с жизнью вашей бабушки произошли удивительные перемены. Она…

– Сколько я могу выручить за этот дом прямо сейчас? – неожиданно перебивает она.

– То есть… Вы его продать хотите?

– Да, прямо сейчас. Это кошмар, а не дом.

В чем-то она права – кошмар, а не дом, не могу не согласиться. Однако продажа дома пока не входит в мои интересные планы. Скучно мне будет, если кто-нибудь другой завладеет домом.

– Выручить вы, конечно, могли бы уйму денег, дорогая. Но все не так просто. Продать его прямо сейчас ни за что не получится.

– Почему? Я что, не имею права? – взвивается она.

– Боюсь, нет, не имеете. Таков закон. Сначала вы должны подписать бумаги как наследница. Это несложно. Но, по закону, вы можете продавать свою недвижимость не ранее чем через полгода после того, как вступите в права наследства.

– Неужели? Кто эти законы выдумывает?

– Понятно, кто. Кроме того, должен вас предупредить, что на такое дорогое имущество не так просто найти покупателя. Мало кто может себе позволить иметь пристойный дом. А те, кто могут, строят дома по своему вкусу. Вот как ваша бабушка, например.

– Моя бабушка… Я плохо ее знала. Она была довольно вредная. Или просто властная?

И вредная, и властная, вот именно. И сварливая в придачу. И временами странная, несколько не в себе. Ей была свойственна по отношению к мужскому роду некоторая маниакальность. Но, к счастью, не настолько, чтобы ее могли признать юридически неправомочной.

– Не могу обсуждать мою клиентку, хотя бы и покойную. Входите-ка лучше в дом, Татьяна Федоровна. Чемоданы я оставлю здесь, в прихожей, с вашего позволения. Где бы только? Угу, вот здесь, на столике. Наверное, это специальный столик. Он немного поцарапан. Наверное, на него всегда ставили то, что принесли с собой. А это холл. У вашей бабушки он назывался «передняя». Вам нравится?

– Ммм… Ах!

– Да, согласен с вами. Впечатляет. Обратите внимание на стол. Ваша бабушка им чрезвычайно гордилась.

– Ммм…

– Растерялись, Татьяна Федоровна? Ну, немудрено. Вы тут оглядитесь сначала, а то сразу – продавать! Дело ли?

Не отвечает и, кажется, даже не дышит, бедняжка. Надо бы ей помочь, но я заранее знаю ответ. Впрочем, попытка не пытка.

– Не угодно ли, покажу дом?

– Я… сама, – лепечет она. – Благодарю за участие.

Я так и знал и уговаривать не буду. Сама так сама, смелая женщина. Пусть все идет своим чередом.

– Тогда позвольте откланяться, дорогая. Осваивайтесь, отдыхайте. И до встречи! До встречи.

Она не отвечает, она потрясена, она уже забыла обо мне. Она вспоминает недавний свой сон. Она вспоминает этот огромный светлый диван, телевизор с черным озером экрана, который показывает сомнительные истории. Она вспоминает стеклянный стол с замурованными бабочками. На столе остался круглый липкий след, как будто там стояла бутылка с вином. Она внезапно испытывает неловкость, глядя на это пятно, как будто бы она сама была неловка, неаккуратна.

Она не помнит лишь большой картины в нише, во сне она не являлась.

* * *

В том недавнем сне не было никакой картины. Должно быть, потому, что ее так сразу и не увидишь, тем более – не разглядишь. Висит картина сбоку, в неглубокой арочной нише, но в тени, и тяжелые драпировки ее маскируют. Однако если сесть на диван подальше от винного кружка, в профиль к телеэкрану, то окажется она как раз напротив.

Красивая картина. Золотое с черным, немного алого и мертвенного бледно-небесного. Но оригиналом картина быть попросту не может – слишком известна и некоторыми почитаема до суеверия. И Вандой тоже почитаемая, будьте уверены, если она устроила подобие алтаря – красивые драпировки вокруг вызолоченной рамы, высокая цветочная ваза на полу прямо под картиной, сейчас, правда, пустая. Рядом – бронзовый канделябр с оплывшими свечами.

Алтарь и есть.

Сейчас сами по себе возгорятся свечи, и в их трепетном свете оживет женщина на картине.

Прическа дымным черным нимбом охватывает ее голову – благородных очертаний, высоко поднятую. Ниспадает золотистое одеяние, все в сложных плывущих узорах. Шея перехвачена широкой лентой – так, думается, было модно, когда Ванда была молодой. Темный взгляд, как и узоры на платье, тоже плывет, несосредоточенный и влажный. Губы полураскрыты, плечи расслаблены. Она только что испытала наслаждение, эта женщина. Она только что поднялась с ложа любви.

Это она, Юдифь. Она опустила меч, его не сразу и заметишь – слишком привлекает лицо. Меч опущен, так же как и страшный трофей – вы догадываетесь, какой. Героиня наша сама себе неприятна, когда смотрит на мертвую голову, не в силах, однако, не смотреть. Она делает над собой усилие, и взгляд ее убегает. Убегает виновато и смущенно. Она вновь переводит взгляд вверх, на лицо.

И лицо, и стать по-особому, по-родственному знакомы, но не потому, что репродукции с картины видены много раз, и в альбомах, и в журналах, и даже открытка была где-то куплена и затерялась в гастрольных странствиях. Нет, никогда не замечалось ничего подобного, никакого намека на родственное сходство. Должно быть, Вандина копия писана была на заказ, с намеренными изменениями, и ничего хорошего от такой намеренности, скорее всего, ждать не приходится. И самое неприятное то, что догадку-то не удержать.

– Ванда?.. Мама?..

Неуверенный шепот пробудил к жизни ту, что на картине.

– Таня?

Кто это прошептал? Женщина с картины или та, что на нее смотрит?

Та, что на картине, роняет окровавленный меч и обеими руками протягивает дар – мертвую голову мужчины. Глаза прикрыты мертвенно-голубыми веками, щеки запали, борода неопрятна, губы бледны, и уголки их трагически опущены в смертной гримасе. Мертвы спутанные волосы, в которые погружены трепетно-живые пальцы прекрасной убийцы.

– «Пустой глоток любви и полный – ненависти». Кто был смертельно оскорблен? Ты помнишь обиду?

Чьи губы прошептали эти слова? Слова из пьесы, из ее роли, с некоторых пор ставшей ненавистной.

Мертвое лицо так близко и – о, ужас! – тоже узнаваемо. Чуть дрогнули слипшиеся веки, окоченевшие губы сводит судорогой:

– «…так часто по дороге к счастью… любовь и смерть… идут…»

Нет жизни, нет сил, чтобы открыть глаза, голос слаб и ломок. «Любовь и смерть…»

Последний вздох навсегда застыл над сердцем плотным комом, его уж не протолкнуть сквозь легкие.

Живая рука опускает мертвую голову на колени нашей героине.

– Ты помнишь обиду?

Если закричать, придет спасение.

– Не надо! За что?!

Плясун. Дергунчик. Неврастеник. Чьи это слова?!

– Нет! Нет! Не надо!

И Юдифь, обиженная, недоумевающая, не успев одарить свою преемницу, возвращается на картину.

…Конечно же, это просто картина. Пламя свечей трепещет, бросает отблески на полотно, поэтому кажется, что оно оживает. Но героиня наша что-то не помнит, как она возжигала эти свечи. Она спросонья даже не сразу понимает, где оказалась. Ей стоит некоторых трудов вспомнить, что она в доме, отныне принадлежащем ей. В доме удивительном и роскошном, который она еще не осмотрела, потому что сон опять сморил ее, трое суток толком не спавшую, измученную человеческой приязнью и недоброжелательностью, черным обманом и не менее черной жалостью, пьяным весельем и похмельной мизантропией. Оттого и кошмары снятся, и сердце шалит, не позволяя дышать полной грудью, и наплывает вновь и вновь дежавю.

Да, дежавю. Вот странное ощущение! Татьяне вновь кажется, что она уже побывала здесь, в этом доме, что не только этот холл с его столом, диваном и телевизором знаком ей, но что ни одна лестница, ни один поворот, ни одна дверь не таит неожиданностей. Что вот сейчас она поднимется с дивана, сделает несколько шагов по светлому ковру, перешагнет пятно от пролитого вина, отодвинет портьеру, повернет медную ручку двери, пройдет сквозь дверной проем и увидит лестницу, что ведет на второй этаж, а там…

Нужно бы в этом убедиться, хотя и боязно.

* * *

Не так уж и боязно, скорее тревожно и удивительно.

Лестница ярко освещена дневным светом. Она, оказывается, в стеклянном фонаре, а за стеклом все еще белый день, весенний день. Идешь по ступенькам и поднимаешься над белопенным садом. И вот уже цветущие кроны на уровне глаз, и сквозь стекло слышно, как свиристят, пищат, трещат птицы.

Птицы раскричались. Должно быть, все же скоро вечер. Днем птицы молчат большей частью, а под вечер расходятся – кто кого перекричит, перепоет. И так на полночи. Веселые свадьбы у них. Так рассказывал папа. Как бы узнать, что с ним, где он теперь? Интересно, бывал ли он в этом доме? Нет, вряд ли, бабушка его не жаловала, насколько помнится. Она бы его на порог не пустила. Могла даже и оскорбить, старая карга.

Старая карга, а какой дом! Откуда вдруг богатство взялось? Клад бабка прятала? Откуда такая роскошь, вкус?

Лестница кончается. Второй этаж, недлинный коридор. Тихие ковры. Двери бесшумны в медных петлях, и за каждой – Татьяна знает – серебрится, золотится, розовеет, сияет или тускло и нежно цветет некая комната.

Гостиная – простор цвета карамели и шелковое дерево паркета. Мягкий свет сквозь муслин занавесей. Окна аркой, просторный полукруглый балкон. Он усыпан лепестками с деревьев. На балконе – стол и два плетеных ивовых кресла. Слева вдали – море, самый краешек у горизонта, блестит золотом. Здесь приятно посидеть вечером, когда ветер с моря. Сейчас – скучновато и жарко, несмотря на наличие тента, потому вернемся в комнату.

Там по стенам – экзотические пейзажи. И фотографии, как и везде в доме. Но фотографии почти все незнакомы: южные виды, море, снежные вершины и пальмы, какие-то люди на фоне моря и гор, «Привет из Крыма» или «с Кавказа» – совсем неинтересно… А это, пожалуй, молоденькая Ванда на берегу – в легком платье с низкой талией, подхваченной лентой-пояском, и в соломенной шляпке. Или не Ванда? Шляпка надвинута слишком низко, лицо в тени.

Что у нас дальше по коридору?

Кабинет. Раздвинем тяжелый бархат оконных портьер, чтобы впустить свет. И – ничего неожиданного, все как в том сне: бюро у стены в перламутровых инкрустациях. Барский диван, одетый мягкой кожей. На нем – толстый валик и кружевной подголовник, наверняка Вандиного плетения. Она иногда занималась рукоделием и довольно ловко шила, вышивала, плела и вязала.

Высокие застекленные шкафы под потолок. Темный лак, бронзовые щеколды, на стекле – гравировка. В шкафах ровные ряды книг – коричневая, черная, зеленая кожа переплетов и золотое тиснение. Книги в прекрасной сохранности, будто их никогда не читали, не листали, вовсе не брали в руки.

Большой стол на тумбах, на столе бронзовая лампа под абажуром молочного стекла, письменный прибор – старинная бронза и хрусталь. Чернильницы пусты, чисто вымыты, у одной (такая жалость) сколот край, и крышка с высоким орлом-ручкой прилегает неплотно. Тяжелая печатка – серебряный заяц с глазами-изумрудами на ониксовой пластине. На ней – неясный вычурный вензель-печать. Плоский костяной кинжал для разрезания книг, рукоятка в серебре. Коричневый бархатный бювар с бронзовой нашлепкой, на которой вензель такой же, как на печатке, и стопка старинной, плотной и тяжелой мелованной бумаги, пожелтевшей и неприятно скрипящей, если случайно задеть ногтем.

Здесь же на столе разнокалиберные фотографии в рамках во множестве. И все – молодая Ванда. Ванда-змея в сверкающем чешуйчатом платье, руки в длинных перчатках переплетены двумя змеями, пальцы сжаты. Поверх перчаток змеиными глазами сверкающие перстни. Ванда – черная пантера в костюме в обтяжку, изогнулась и машет длинным хлыстом, как хвостом, выражение лица – свирепое и сладострастное одновременно, белые зубы оскалены. Страшноватая фотография. А эта? Ванда-страус, ноги в трико, атласные туфельки, каблук рюмочкой, турнюр из пышных перьев и хохолок на облегающей шелковой шапочке. Локти врозь, ладони сложены под подбородком, широкая нарисованная улыбка, глаза под огромными наклеенными ресницами смеются. Очень задорно. А здесь Ванда лежит в ящике фокусника, и видно, что лежать ей там очень неудобно. Ее сейчас распилят, уж и пила нависла. Этот фокус всем известен, а потому давно не вызывает интереса. Следующее фото гораздо интереснее: огненный круг, большой костер, и Ванда-саламандра – горит и не сгорает, смеется из огня, танцует, жонглирует пламенными шариками… Ванда-циркачка, возлюбленная и ассистентка знаменитого некогда мага и иллюзиониста Северина Лефоржа, Татьяниного дедушки. Между прочим, ни одной его фотографии нет. Бабка эмансипировалась и повыбрасывала. А жаль.

Идем дальше? Конечно же.

Вот альков в торце коридора. Здесь, за голубым занавесом, нечто вроде будуара. Кокетливые креслица и пуфы. По стенам, как и везде, фотографии, и еще картины с букетами и фруктами. Небольшие и очень симпатичные. Ковер на полу тоже в букетах и фруктах. Кушетка (для дневного отдыха?) у окна, в изголовье пуховые подушки, расшитые Вандой цветами самолично. Это ее гладь – тонко подобранный по оттенкам шелк, длинные разбегающиеся косые стежки. Когда-то Ванда такими стежками расшила Татьяне подол платьица и все следила, чтобы платьице внучка не замарала и не порвала. И Татьяна платьице носить отказалась, поэтому оно до сих пор, целое и незамаранное, сложено в изготовленный Вандой же полотняный мешочек, весь в прошивках для вентиляции и для красоты, и спрятано в комоде в ее далекой заброшенной квартире… В изножье кушетки – огромная расшитая пионами голубая китайская шаль, как лежала во сне, так и лежит.

Рядом с кушеткой – высокий плетеный короб в два отделения. Что в нем? Журналы для рукодельниц за многие-многие годы. Самые первые – начала двадцатого века, последние – давностью в год-два. В другом отделении короба – вязальные спицы, крючки, пуговицы, разнообразные нитки, тесьма, кружево и лоскутки, иголки-булавки, кнопки-крючки – все разложено по коробкам и пакетикам, перевязано ленточками, перетянуто аптечными резинками. Вандина отрада, никому теперь не нужная. Никому, даже маме, которая в минуты очередной жизненной драмы, любовной неурядицы, случалось, садилась за пяльцы и вышивала платочек-другой или вязала крючком салфетку из белых ниток под названием «ирис».

Что до Татьяны, то рукоделье не приносило ей успокоения. Вязанье раздражало монотонностью, шитье не ладилось, за вышиванием она чувствовала себя полной дурой. Оторвавшиеся пуговицы просила пришивать костюмершу. И никогда – никогда! – не зашивала дырки даже на любимых вещах. Все выбрасывала и ругала себя при этом безалаберной обезьяной. Потому что именно так ее обзывала Ванда, а вслед за ней и мама, когда на Татьянином платье или колготках обнаруживалась очередная дыра. Ванда ругала довольно-таки злобно, мама ласково и рассеянно – чаще всего. Ванда велела зашивать самой, мама забывала и, вновь обнаружив старую дыру, укоряла заново. «Обезьяна безалаберная, бездомная кошка, огородное пугало. Вороны тебя, Танька, что ли, поклевали? Дыра на дыре», – это мама. «Зашивай, обезьяна безалаберная, кошка бездомная, пугало огородное. Зашивай, безрукая, бери иголку, а то жизнь в дырках будет!» – это Ванда.

Жизнь в дырках, спасибо Ванде-пророчице. И дом, спасибо Ванде. Да, дом. И кошка в доме. Вандина или приблудная? Нет, не кошка, пожалуй, а кот – вон какой здоровенный и мордатый, и усищи вразлет. И глаза желтые. Откуда он взялся?! И так похож на игрушку, которая болталась на ветровом стекле, когда ее везли сюда. Ожившая игрушка?

…Опять сон?!

Нет, кот явился наяву. Тихо мяукнул, повертелся на месте, потерся о ногу Татьяны, отошел и оглянулся.

– Куда ты меня зовешь, усатый?

Кот выгнул спину, коротко мяукнул в ответ и – хвост трубой – двинулся к лестнице, ведущей в мансарду. Там, кто-то говорил, спальня с видом на море? Не мечтала ли она о такой в своих разъездах, странствиях и заточеньях?

– Ну, идем, идем. Куда же ты делся?

Кот уже взошел по лестнице и сидел перед единственной дверью в мансардном этаже.

– Открывать? Кис-кис?

Дверь открылась, стоило лишь слегка коснуться ручки. За дверью царила мягкая белизна.

– Кис-кис? Ты ведь сюда хотел?

Но кота не было, исчез, улизнул.

– Как хочешь. А я ведь и здесь уже побывала, ты не знал, усатый? Здесь зеркало под кисеей и мамина фотография под зеркалом. Мамины любимые подсолнухи на столике под белой скатертью. Будто бы принес их отец или ее давний поклонник объявился. И вино в ведерке со льдом – мне снилось, что я его пила. Фрукты. Гранаты не люблю, вкус винограда – помню, но как хороши яблоки! Вот это – большое, красное – соблазн для Евы. Сыграть бы Еву, а не Юдифь. Юдифь – роковая роль. Юдифь – страшная судьба. Но что за яблоко – медовое!.. И еще тут была огромная, как полярная льдина, кровать… Ах!

Райское яблоко падает на ковер. Оказывается, она в спальне не одна.

* * *

Вот как, она в спальне не одна. Оказывается, у памятной кровати свершается некий ритуал. Три фигуры в белых балахонах и в белых уборах, скрывающих волосы, простирают руки, склоняют скорбные спины и вдруг распрямляются враз с горестным вскриком.

Нет, не ангелы-небожители с тесно сложенными крыльями, как можно было подумать, не разглядев. Не ангелы, а две медсестрицы и доктор в просторных пеньюарах с тесемками-завязками на спине и в низко надвинутых на лоб шапочках. Медсестрицы перепуганы, зажимают ладонями рты и отворачиваются, а доктор берет полотенце и заворачивает в вафельную ткань свои блестящие страшноватые инструменты. Раскрывает саквояж и опускает туда сверток. Молчит, качает головой, он удручен, потому что бессилен.

– Что происходит?! – вопрошает наша героиня, но не слышит своего голоса. Ее удивляет то, что вздохи доктора и причитания его помощниц явственны, а вот ее крик бессилен, беззвучен. – Что происходит?.. – шепчет она и едва улавливает тень – лишь тень! – звука. – Что… случилось… – выдыхает она.

Фигуры у кровати расступаются, пряча глаза и лица, поспешно шествуют к двери, оставшейся распахнутой настежь. Как бы и не заметив хозяйки, бесшумно теряются где-то в доме.

– Постойте…

Но она уже знает, что взывать бесполезно – ее не захотят услышать, и не оставляет попыток лишь потому, что страшно взглянуть на белую постель. Белую постель, запятнанную красным.

На постели – обескровленное мужское тело. Нет головы. Конечно, нет. Само собой, нет. Голову ведь забрала убийца – та, с портрета. И цепко держит за мертвые волосы.

Интересно, догадаются ли, что убийца – не кто иной, как роскошная фемина, что обитает в Вандиной «передней»? Сомнительно. Надо бы подсказать, чтобы не подумали на кого-нибудь другого.

– Постойте…

Нет никого на лестнице.

– Постойте!

Кажется, за поворотом мелькнул белый докторский пеньюар. Бегом по лестнице, надо догнать… Но – никого в коридоре второго этажа, и шагов не слышно, все заглушают глубокие Вандины ковры.

– Постойте же! Постойте же, если вы ищете убийцу! Я скажу, кто… Я покажу! Я знаю!

– Н-да? – слышится недоверчивый голос. В нем мало что недоверие, в нем еще и насмешка.

– Кто здесь?

– Мой нежный палач… – доносится из кабинета мужской голос. Этот голос ей знаком. Она прислушивается, идет к полураскрытой двери, останавливается, опасаясь заглянуть, и слушает.

– «Мой нежный палач…» Как вам нравится? Кхе-мм… «Мой нежный палач, я целую твою плеть, окропленную моею кровью…» Ай-ай-ай! Вот так супружеская переписка! Такие нежности! Ах, голубки! Нескучно жили господа артисты! Да вы заходите! Не стойте под дверью! Неудобно, право! И вам, и нам!

Не этот ли голос предлагал недавно: «Не угодно ли осмотреть дом, Татьяна Федоровна?» Она отказалась, хотела остаться одна. Ничего из этого не вышло. Дом-то полон пришлого народу.

Она оглядела Вандин кабинет. Только что, буквально пять минут назад, не больше, здесь никого не было. Теперь же в кабинете царила суета. Книжные шкафы стоят настежь, и стекла криво отражают суету. Книги аккуратными стопами высятся на полу, их быстро пролистывают некие ловкачи и откладывают просмотренные, выстраивают высокими башенками. Еще один ловкач внимательно исследует в углу у окна маленький секретер. Уселся на стул, откинул столешницу, выдвинул до отказа один из внутренних ящичков и просматривает фотографии, обнаружившиеся там.

Главный же, облаченный в черный мундир, восседает за столом. Он откладывает в сторону некую исписанную крупным почерком бумагу, которую только что, зло насмешничая, читал вслух.

«Не угодно ли осмотреть дом, Татьяна Федоровна?» Да, это, без всякого сомнения, он. Только переоделся, обзавелся лихими кошачьими усами и перестал быть добродушен напоказ. Стал неприятно ироничен и коварен.

– Мадемуазель Ванда? Объявились, значит.

– Что здесь происходит? – Голос ее звучит робко.

– А. Обыск. Здесь обыск происходит. На законных основаниях. Расследование происходит.

Он, едва взглянув, снова взялся за бумаги, вынутые, должно быть, из ящиков стола и теперь сложенные поверх Вандиных фотографий.

– Тэ-эк-с… Что тут у нас? Прелестно! Просто прелестно. До чего может довести чтение непотребных книжек! Я, знаете, тут изымал одну такую в списке у некоего покончившего с собою обалдуя… Вся спина исхлестана, в рубцах. Прощальное письмо приколол к подушке вязальной спицей матушки: «Прости, повелительница, я тебя недостоин. Прости, я оказался слаб. Мука непомерна. Более всего страшусь твоего презрения, но лишь такового и достоин…» И далее на шесть страниц подобного же бреда. Тьфу ты! И ведь гимназии еще не кончил, мурзик, утешенье родителей… Здесь вот тоже – из ваших, мадемуазель Ванда, семейных архивов извлек – прямо Захер-Мазох какой-то… Послушайте-ка, мадемуазель. Любопытнейший документ! «Сим присягаю по желанию возлюбленной госпожи моей быть ее вернейшим слугой, ее покорнейшим рабом, или, если будет на то воля моей госпожи, ее игрушкой для забав любой степени жестокости. Не посмею ни укорить, ни упрекнуть ее, не посмею осудить. Заранее готов принять и благословить любой ее каприз, готов как наслаждение, как величайший дар принять боль физическую и боль душевную. Готов и смертный час свой встретить с упоением, если повелит моя госпожа любым способом его приблизить. Скрепляю сей документ своею кровью…» Как вам, мадемуазель Ванда? Понравилось ли? У? И вот вам мой первый вопрос: когда вы, мадемуазель, в последний раз видели вашу матушку?

– Матушку?

– Следует отвечать, мадемуазель… Я провожу дознание.

– Матушку…

Нужно бежать, бежать. Он слишком страшен, этот в черном. Он всю душу вынет. Она пытается отступить к двери, но не слушаются ноги.

– Вам не удастся сбежать…

Если лишиться чувств, то удастся уйти от вопросов. Все в туманных волнах. Спасительное головокруженье.

* * *

Головокруженье. Полумрак. Свечи в канделябре догорают, гаснут одна за другой. Медленно и чуть слышно капает воск. И слезы. Героиня наша проснулась в слезах. Жесткий валик дивана словно бы отталкивал голову, шея болела. Волосы спутались, мокрая от слез прядь прилипла к щеке. И под боком теплое. Кот.

Тот самый кот. Громко урчит, тычется усатой мордой, мокрым носом, выгибает спину. От шерсти, я знаю, пахнет электричеством и немного – лавандовым порошком от моли.

Голова у Татьяны Федоровны кружится, ломит виски, и еще этот оглушительный жизнерадостный птичий посвист на весь дом. Не сразу и догадаешься, что звонят в дверь, такой себе Ванда провела затейливый звонок.

Она открыла без расспросов через дверное полотно, без всяких «кто там», и смотрела так, будто сон еще не оставил ее. Смотрела, не узнавая, в недоумении, но потом, конечно же, вспомнила. Вспомнила того, кто вез ее сюда в белом «Мерседесе» и отпирал дверь собственными ключами, которые так у него и остались. Вспомнила того, кто только что пугал ее во сне. Насмешливый и строгий полицейский – в черном мундире и с растопыренными кошачьими усами.

Хо-хо! Мне всегда нравился этот мундир, одно из украшений моей коллекции.

– Вы?

В ее голосе неприязнь и опасение. Чему удивляться – сон-то каков?

– Я… Это я.

– Что-то случилось?

– Мелочь, нелепость, ничего из ряда вон, не беспокойтесь… Ну конечно же, он был здесь, обормот!

– Кто?

– Извините, дорогая. Я, собственно, кота ищу. Вот чувствовал, что он здесь. Весь диван в шерсти. Что поделать – весна, линяет. Я почищу, почищу! Не утруждайтесь. Наверное, проник в дом, пока я с замком возился. Прошмыгнул незаметно, он это умеет. Такой разбойник, себе на уме, знаете ли. Хозяин жизни, знаете ли, из негодяев. Любит заставить поволноваться, напомнить о ценности собственной уникальной персоны. Но умен! Прямо Сократ! И внешность! Лоб, нос – посмотрите! Помните сократовское? «Женишься ты или нет, все равно раскаешься». Но тут он Сократа превзошел – как-то без особых усилий находит компромиссы и не похоже, чтобы раскаивался. Я, правда, принимая во внимание некоторые неприятные его повадки, иногда раскаиваюсь, что, заведя кота, не совершил в свое время компромисса над ним. А теперь, говорят, уже поздно, можно погубить. Да где же он? Ах, разбойник, опять удрал!

– Его зовут Сократ?

– Ммм… Я, однако же, назвал его Пушком, чтобы сей плут совсем уж не возвеличился. Ну и чтобы оградить, знаете, от повторения судьбы, как ни глупо это звучит. Но ему не нравится – Пушок. Он злится, когда его так называют, шипит, негодяй. Предпочитает называться (я прошу прощения) сукиным котом. Он тут не… извините, не отметился? Не совершил… ммм… освободительного акта? Ох, что же непонятного?! Не нагадил?

– Нет, по-моему. Только ласкался, мурлыкал… Я спала.

– Сны, надеюсь, были сладкими? – не мог удержаться, чтобы не спросить. Инквизиторская привычка, и такого обращения с собою любимым, например, я бы не пожелал. – Сны, говорю, приятные снились?

– Сны?

– Ну да, сны. Вы, мне кажется, расстроены. Дурной сон, быть может, вам показали? Что же вам такое снилось?

– Снилось? Снилось немыслимое что-то: кот меня по дому водил, потом вы в старинном мундире… Но не военном, другом… В черном. В полицейском, наверное? Что еще? Любовь, кровь, убийство, все кувырком… Письмо безумное какое-то, страстные слова, плеть кровавая.

– Нет-нет! Вы ошиблись! Это вовсе не моя плеть была! Как можно! Я ничего такого… Дурной сон один!

Оправдание, боюсь, звучит с изрядной долей фальши. Но не всем дано становиться великими актерами. Впрочем, ничего она не поймет, бедняжка.

– Гоните дурной сон!

– Дурной сон… Слезы. Чьи, когда – не помню.

– А… Это ничего, это к деньгам, слезы-то. Если во сне, а не наяву. Не стоит так уж расстраиваться по причине сновидения. А вот, Татьяна Федоровна, хочу спросить: дом-то как? Понравился?

– Дом? Дом… Да. Думаю, да. Замок, не дом. Все не верю, что это не сон. Скажите честно: я спала, а вы тут… распоряжались?

– Вы так шутите, Татьяна Федоровна?

– Я? Нет. Не знаю, чьи это шутки. Сплю на ходу и вижу кошмары. Будто меня опоили или гамбургер на вашей станции начинили кокаином.

Пресловутая женская интуиция. Нет-нет, гамбургер, который она съела, едва сойдя с поезда, ни при чем. Его, конечно, могли чем угодно начинить, даже грибом мухомором или детской зубной пастой «Дракоша», но дело-то не в этом. Дело в том, что не нравлюсь я ей. Ни разу не назвала по имени, хотя я ей при встрече сразу и представился, как порядочный человек. Потом два или три раза повторил как бы между прочим свое имя. Без толку. Я ей подозрителен, я ей не нравлюсь, несмотря на то что она не может не испытывать благодарности. Или не испытывает?

Женщины! В который раз в жизни ловлю себя на мысли о том, что иллюзии наши в отношении дамского полу неистребимы, хоть нас режь. Можно тысячу раз попадаться в одну и ту же ловушку, но – где она, мудрость, что приходит с опытом? Всё – как с гуся вода!

М-да… Я ей не нравлюсь.

Что же! Если собеседник, пусть и вопреки здравому смыслу, внушает страх и неприязнь, желательно бы с ним распрощаться как можно скорее. Но имеется некоторое препятствие – его предупредительность. Сложно выставить человека благорасположенного, будь он даже и навязчив как банный лист. А я благорасположен, предупредителен, снисходителен к «настроениям», к «нервам», к эмоциональной нестабильности творческой личности. И, в конце концов, я не должен забывать о своих служебных обязанностях.

– Вот кстати… Раз уж я здесь… Нам ведь, Татьяна Федоровна, надобно исполнить формальности.

– Что за формальности?

– О! Обыкновенные – бумаги подписать. О том, что вы наследуете по закону… И являетесь теперь владелицей данной недвижимости… То есть дома и участка, на котором дом находится. Ну и, понятно, того имущества, что есть в доме.

– Да-да… Формальности.

– Нет, вы не поняли, Татьяна Федоровна! Подписать бумаги мы можем прямо здесь и сейчас. Вам же проще! Я, разрешите представиться еще и еще раз, здешний нотариус. Еще раз, потому что у меня сложилось впечатления, что вы, все время задремывая, несколько не поняли, с какой стати я, собственно, все время и постоянно вам навязываюсь, дорогая. Так вот, я – нотариус, исполнитель последней воли вашей бабушки. И-и-и… и ваш сосед из дома напротив, о чем также упоминал, насколько я помню. Мы с вашей бабушкой, мадам Вандой, водили знакомство. Бывало, чаевничали. Варенье там, печенье… Может, и вы, дорогая, чайком угостите? Так, знаете, и для дела приятнее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю